Страница:
— O ma charmante enfant![36] — вскричал он, целуя ее пальчики. — Vous me ravissez![37] Я теперь, теперь только вспомнил... Но... но... o ma charmante enfant...
И князь даже не мог докончить.
Марья Александровна почувствовала, что наступила ее минута.
— Зачем же вы губите себя, князь? — воскликнула она торжественно. — Столько чувства, столько жизненной силы, столько богатств душевных, и зарыться на всю жизнь в уединение! убежать от людей, от друзей! Но это непростительно! Одумайтесь, князь! взгляните на жизнь, так сказать, ясным оком! Воззовите из сердца своего воспоминания прошедшего, — воспоминания золотой вашей молодости, золотых беззаботных дней, — воскресите их, воскресите себя! Начните опять жить в обществе, меж людей! Поезжайте за границу, в Италию, в Испанию — в Испанию, князь!.. Вам нужно руководителя, сердце, которое бы любило, уважало вас, вам сочувствовало? Но у вас есть друзья! Позовите их, кликните их, и они прибегут толпами! Я первая брошу все и прибегу на ваш вызов. Я помню нашу дружбу, князь; я брошу мужа и пойду за вами... и даже, если б я была еще моложе, если б я была так же хороша и прекрасна, как дочь моя, я бы стала вашей спутницей, подругой, женой вашей, если б вы того захотели!
— И я уверен, что вы были une charmante personne в свое вре-мя — проговорил князь, сморкаясь в платок. Глаза его были омочены слезами.
— Мы живем в наших детях, князь, — с высоким чувством отвечала Марья Александровна. — У меня тоже есть свой ангел-хранитель! И это она, моя дочь, подруга моих мыслей, моего сердца, князь! Она отвергла уже семь предложений, не желая расставаться со мною.
— Стало быть, она с вами поедет, когда вы бу-дете со-про-вождать меня за гра-ни-цу? В таком случае я непременно поеду за границу! — вскричал князь, одушевляясь. — Неп-ре-менно поеду! И если б я мог льстить себя на-деж-дою... Но она очаровательное, оча-ро-ва-тельное дитя! O ma charmante enfant!.. — И князь снова начал целовать ее руки. Бедняжка, ему хотелось стать перед ней на колени.
— Но... но, князь, вы говорите: можете ли вы льстить себя надеждою? — подхватила Марья Александровна, почувствовав новый прилив красноречия. — Но вы странны, князь! Неужели вы считаете себя уже недостойным внимания женщин? Не молодость составляет красоту. Вспомните, что вы, так сказать, обломок аристократии! вы — представитель самых утонченных, самых рыцарских чувств и... манер! Разве Мария не полюбила старика Мазепу? Я помню, я читала, что Лозён, этот очаровательный маркиз двора Людовика... я забыла которого, — уже в преклонных летах, уже старик, — победил сердце одной из первейшей придворных красавиц!.. И кто сказал вам, что вы старик? Кто научил вас этому! Разве люди, как вы, стареются? Вы с таким богатством чувств, мыслей, веселости, остроумия, жизненной силы, блестящих манер! Но появитесь где-нибудь теперь, за границей, на водах, с молодою женой, с такой же красавицей, как например моя Зина, — я не об ней говорю, я говорю только так, для сравнения, — и вы увидите, какой колоссальный будет эффект! Вы — обломок аристократии, она — красавица из красавиц! вы ведете ее торжественно под руку; она поет в блестящем обществе, вы, с своей стороны, сыплете остроумием, — да все воды сбегутся смотреть на вас! Вся Европа закричит, потому что все газеты, все фельетоны на водах заговорят в один голос... Князь, князь! И вы говорите: можете ли вы льстить себя надеждою?
— Фельетоны... ну да, ну да!.. Это в газетах... — бормочет князь, вполовину не понимая болтовню Марья Александровны и раскисая все более и более. — Но.. ди-тя мое, если вы не ус-тали, — повторите еще раз тот романс, который вы сейчас пели!
— Ах, князь! Но у ней есть и другие романсы, еще лучше... Помните, князь, «L'hirondelle?»[38] Вы, вероятно, слышали?
— Да, помню... или, лучше сказать, я за-был. Нет, нет, прежний ро-манс, тот самый, который она сейчас пе-ла! Я не хочу «L'hirondelle»! Я хочу тот романс... — говорил князь, умоляя, как ребенок.
Зина пропела еще раз. Князь не мог удержаться и опустился перед ней на колена. Он плакал.
— O ma belle châtelaine![39] — воскликнул он своим дребезжащим от старости и волнения голосом. — O ma charmante châtelaine![40] О милое дитя мое! вы мне так много на-пом-нили... из того, что давно прошло... Я тогда пел дуэты... с виконтессой... этот самый романс... а теперь... Я не знаю, что уже те-перь...
Всю эту речь князь произнес задыхаясь и захлебываясь. Язык его приметно одеревенел. Некоторых слов почти совсем нельзя было разобрать. Видно было только, что он в сильнейшей степени расчувствовался. Марья Александровна немедленно подлила масла в огонь.
— Князь! Но вы, пожалуй, влюбитесь в мою Зину! — вскричала она, почувствовав, что минута была торжественная.
Ответ князя превзошел ее лучшие ожидания.
— Я до безумия влюблен в нее! — вскричал старичок, вдруг весь оживляясь, все еще стоя на коленах и весь дрожа от волнения. — Я ей жизнь готов отдать! И если б я только мог на-де-яться... Но подымите меня, я не-мно-го ослаб... Я... если б только мог надеяться предложить ей мое сердце, то... я она бы мне каждый день пела ро-ман-сы, а я бы все смотрел на нее... все смотрел... Ах, боже мой!
— Князь, князь! вы предлагаете ей свою руку! вы хотите ее взять у меня, мою Зину! мою милую, моего ангела, Зину! Но я не пущу тебя, Зина! Пусть вырвут ее из рук моих, из рук матери! — Марья Александровна бросилась к дочери и крепко сжала ее в объятиях, хотя чувствовала, что ее довольно сильно отталкивали... Маменька немного пересаливала. Зина чувствовала это всем существом своим и с невыразимым отвращением смотрела на всю комедию. Однако ж она молчала, а это — все, что было надо Марье Александровне.
— Она девять раз отказывала, чтоб только не разлучаться с своей матерью! — кричала она. — Но теперь — мое сердце предчувствует разлуку. Еще давеча я заметила, что она так смотрела на вас... Вы поразили ее своим аристократизмом, князь, этой утонченностью!.. О! вы разлучите нас; я это предчувствую!..
— Я о-бо-жаю ее! — пробормотал князь, все еще дрожа как осиновый листик.
— Итак, ты оставляешь мать свою! — воскликнула Марья Александровна, еще раз бросаясь на шею дочери.
Зина торопилась кончить тяжелую сцену. Она молча протянула князю свою прекрасную руку и даже заставила себя улыбнуться. Князь с благоговением принял эту ручку и покрыл ее поцелуями.
— Я только теперь на-чи-наю жить, — бормотал он, захлебываясь от восторга.
— Зина! — торжественно проговорила Марья Александровна, — взгляни на этого человека! Это самый честнейший, самый благороднейший человек из всех, которых я знаю! Это рыцарь средних веков! Но она это знает, князь; она знает, на горе моему сердцу... О! зачем вы приехали! Я передаю вам мое сокровище, моего ангела. Берегите ее, князь! Вас умоляет мать, и какая мать осудит меня за мою горесть!
— Маменька, довольно! — прошептала Зина.
— Вы защитите ее от обиды, князь? Ваша шпага блеснет в глаза клеветнику или дерзкому, который осмелится обидеть мою Зину?
— Довольно, маменька, или я...
— Ну да, блеснет... — бормотал князь. — Я только теперь начинаю жить... Я хочу, чтоб сейчас же, сию ми-нуту была свадьба... я... Я хочу послать сейчас же в Ду-ха-но-во. Там у меня брил-ли-анты. Я хочу положить их к ее ногам...
— Какой пыл! какой восторг! какое благородство чувств! — воскликнула Марья Александровна. — И вы могли, князь, вы могли губить себя, удаляясь от света? Я тысячу раз буду это говорить! Я вне себя, когда вспомню об этой адской...
— Что же мне де-лать, я так бо-ялся! — бормотал князь, хныча и расчувствовавшись. — Они меня в су-мас-шед-ший дом посадить хо-те-ли... Я и испугался.
— В сумасшедший дом! О изверги! о бесчеловечные люди! О низкое коварство! Князь, я это слышала! Но это сумасшествие со стороны этих людей. Но за что же, за что?!
— А я и сам не знаю за что! — отвечал старичок, от слабости садясь на кресло. — Я, знаете, на ба-ле был и какой-то анекдот рас-сказал; а им не понра-ви-лось. Ну и вышла история!
— Неужели только за это, князь?
— Нет. Я еще по-том в карты иг-рал с князем Петром Демен-тьи-чем и без шести ос-тал-ся. У меня было два ко-ро-ля и три дамы... или, лучше сказать, три дамы и два ко-ро-ля... Нет! один ко-ро-ль! а потом уж были и да-мы...
— И за это? за это! о адское бесчеловечие! вы плачете, князь! Но теперь этого не будет! Теперь я буду подле вас, мой князь; я не расстанусь с Зиной, и посмотрим, как они осмелятся сказать слово!.. И даже, знаете, князь, ваш брак поразит их. Он пристыдит их! Они увидят, что вы еще способны... то есть они поймут, что не вышла бы за сумасшедшего такая красавица! Теперь вы гордо можете поднять голову. Вы будете смотреть им прямо в лицо...
— Ну да, я буду смотреть им пря-мо в ли-цо, — пробормотал князь, закрывая глаза.
«Однако он совсем раскис, — подумала Марья Александровна. — Только слова терять!»
— Князь, вы встревожены, я вижу это; вам непременно надо успокоиться, отдохнуть от этого волнения, — сказала она, матерински нагибаясь к нему.
— Ну да, я бы хотел немно-го по-ле-жать, — сказал он.
— Да, да! Успокойтесь, князь! Эти волнения... Постойте, я сама провожу вас... Я уложу вас сама, если надо. Что вы так смотрите на этот портрет, князь? Это портрет моей матери — этого ангела, а не женщины! О, зачем ее нет теперь между нами! Это была праведница! князь, праведница! — иначе я не называю ее!
— Пра-вед-ни-ца? c'est joli...[41] У меня тоже была мать... princesse...[42] и — вообразите — нео-бык-новенн-но полная была жен-щина... Впрочем, я не то хотел ска-зать... Я не-мно-го ослаб. Adieu, ma charmante enfant!..[43] Я с нас-лажде-нием... я сегодня... завтра... Ну, да все рав-но! au revoir, au revoir![44] — тут он хотел сделать ручкой, но поскользнулся и чуть не упал на пороге.
— Осторожнее, князь! Обопритесь на мою руку, — кричала Марья Александровна.
— Charmant! charmant! — бормотал он, уходя. — Я теперь только на-чи-наю жить...
Зина осталась одна. Невыразимая тягость давила ее душу. Она чувствовала отвращение до тошноты. Она готова была презирать себя. Щеки ее горели. С сжатыми руками, стиснув зубы, опустив голову, стояла она, не двигаясь с места. Слезы стыда покатились из глаз ее... В эту минуту отворилась дверь, и Мозгляков вбежал в комнату.
Глава IX
И князь даже не мог докончить.
Марья Александровна почувствовала, что наступила ее минута.
— Зачем же вы губите себя, князь? — воскликнула она торжественно. — Столько чувства, столько жизненной силы, столько богатств душевных, и зарыться на всю жизнь в уединение! убежать от людей, от друзей! Но это непростительно! Одумайтесь, князь! взгляните на жизнь, так сказать, ясным оком! Воззовите из сердца своего воспоминания прошедшего, — воспоминания золотой вашей молодости, золотых беззаботных дней, — воскресите их, воскресите себя! Начните опять жить в обществе, меж людей! Поезжайте за границу, в Италию, в Испанию — в Испанию, князь!.. Вам нужно руководителя, сердце, которое бы любило, уважало вас, вам сочувствовало? Но у вас есть друзья! Позовите их, кликните их, и они прибегут толпами! Я первая брошу все и прибегу на ваш вызов. Я помню нашу дружбу, князь; я брошу мужа и пойду за вами... и даже, если б я была еще моложе, если б я была так же хороша и прекрасна, как дочь моя, я бы стала вашей спутницей, подругой, женой вашей, если б вы того захотели!
— И я уверен, что вы были une charmante personne в свое вре-мя — проговорил князь, сморкаясь в платок. Глаза его были омочены слезами.
— Мы живем в наших детях, князь, — с высоким чувством отвечала Марья Александровна. — У меня тоже есть свой ангел-хранитель! И это она, моя дочь, подруга моих мыслей, моего сердца, князь! Она отвергла уже семь предложений, не желая расставаться со мною.
— Стало быть, она с вами поедет, когда вы бу-дете со-про-вождать меня за гра-ни-цу? В таком случае я непременно поеду за границу! — вскричал князь, одушевляясь. — Неп-ре-менно поеду! И если б я мог льстить себя на-деж-дою... Но она очаровательное, оча-ро-ва-тельное дитя! O ma charmante enfant!.. — И князь снова начал целовать ее руки. Бедняжка, ему хотелось стать перед ней на колени.
— Но... но, князь, вы говорите: можете ли вы льстить себя надеждою? — подхватила Марья Александровна, почувствовав новый прилив красноречия. — Но вы странны, князь! Неужели вы считаете себя уже недостойным внимания женщин? Не молодость составляет красоту. Вспомните, что вы, так сказать, обломок аристократии! вы — представитель самых утонченных, самых рыцарских чувств и... манер! Разве Мария не полюбила старика Мазепу? Я помню, я читала, что Лозён, этот очаровательный маркиз двора Людовика... я забыла которого, — уже в преклонных летах, уже старик, — победил сердце одной из первейшей придворных красавиц!.. И кто сказал вам, что вы старик? Кто научил вас этому! Разве люди, как вы, стареются? Вы с таким богатством чувств, мыслей, веселости, остроумия, жизненной силы, блестящих манер! Но появитесь где-нибудь теперь, за границей, на водах, с молодою женой, с такой же красавицей, как например моя Зина, — я не об ней говорю, я говорю только так, для сравнения, — и вы увидите, какой колоссальный будет эффект! Вы — обломок аристократии, она — красавица из красавиц! вы ведете ее торжественно под руку; она поет в блестящем обществе, вы, с своей стороны, сыплете остроумием, — да все воды сбегутся смотреть на вас! Вся Европа закричит, потому что все газеты, все фельетоны на водах заговорят в один голос... Князь, князь! И вы говорите: можете ли вы льстить себя надеждою?
— Фельетоны... ну да, ну да!.. Это в газетах... — бормочет князь, вполовину не понимая болтовню Марья Александровны и раскисая все более и более. — Но.. ди-тя мое, если вы не ус-тали, — повторите еще раз тот романс, который вы сейчас пели!
— Ах, князь! Но у ней есть и другие романсы, еще лучше... Помните, князь, «L'hirondelle?»[38] Вы, вероятно, слышали?
— Да, помню... или, лучше сказать, я за-был. Нет, нет, прежний ро-манс, тот самый, который она сейчас пе-ла! Я не хочу «L'hirondelle»! Я хочу тот романс... — говорил князь, умоляя, как ребенок.
Зина пропела еще раз. Князь не мог удержаться и опустился перед ней на колена. Он плакал.
— O ma belle châtelaine![39] — воскликнул он своим дребезжащим от старости и волнения голосом. — O ma charmante châtelaine![40] О милое дитя мое! вы мне так много на-пом-нили... из того, что давно прошло... Я тогда пел дуэты... с виконтессой... этот самый романс... а теперь... Я не знаю, что уже те-перь...
Всю эту речь князь произнес задыхаясь и захлебываясь. Язык его приметно одеревенел. Некоторых слов почти совсем нельзя было разобрать. Видно было только, что он в сильнейшей степени расчувствовался. Марья Александровна немедленно подлила масла в огонь.
— Князь! Но вы, пожалуй, влюбитесь в мою Зину! — вскричала она, почувствовав, что минута была торжественная.
Ответ князя превзошел ее лучшие ожидания.
— Я до безумия влюблен в нее! — вскричал старичок, вдруг весь оживляясь, все еще стоя на коленах и весь дрожа от волнения. — Я ей жизнь готов отдать! И если б я только мог на-де-яться... Но подымите меня, я не-мно-го ослаб... Я... если б только мог надеяться предложить ей мое сердце, то... я она бы мне каждый день пела ро-ман-сы, а я бы все смотрел на нее... все смотрел... Ах, боже мой!
— Князь, князь! вы предлагаете ей свою руку! вы хотите ее взять у меня, мою Зину! мою милую, моего ангела, Зину! Но я не пущу тебя, Зина! Пусть вырвут ее из рук моих, из рук матери! — Марья Александровна бросилась к дочери и крепко сжала ее в объятиях, хотя чувствовала, что ее довольно сильно отталкивали... Маменька немного пересаливала. Зина чувствовала это всем существом своим и с невыразимым отвращением смотрела на всю комедию. Однако ж она молчала, а это — все, что было надо Марье Александровне.
— Она девять раз отказывала, чтоб только не разлучаться с своей матерью! — кричала она. — Но теперь — мое сердце предчувствует разлуку. Еще давеча я заметила, что она так смотрела на вас... Вы поразили ее своим аристократизмом, князь, этой утонченностью!.. О! вы разлучите нас; я это предчувствую!..
— Я о-бо-жаю ее! — пробормотал князь, все еще дрожа как осиновый листик.
— Итак, ты оставляешь мать свою! — воскликнула Марья Александровна, еще раз бросаясь на шею дочери.
Зина торопилась кончить тяжелую сцену. Она молча протянула князю свою прекрасную руку и даже заставила себя улыбнуться. Князь с благоговением принял эту ручку и покрыл ее поцелуями.
— Я только теперь на-чи-наю жить, — бормотал он, захлебываясь от восторга.
— Зина! — торжественно проговорила Марья Александровна, — взгляни на этого человека! Это самый честнейший, самый благороднейший человек из всех, которых я знаю! Это рыцарь средних веков! Но она это знает, князь; она знает, на горе моему сердцу... О! зачем вы приехали! Я передаю вам мое сокровище, моего ангела. Берегите ее, князь! Вас умоляет мать, и какая мать осудит меня за мою горесть!
— Маменька, довольно! — прошептала Зина.
— Вы защитите ее от обиды, князь? Ваша шпага блеснет в глаза клеветнику или дерзкому, который осмелится обидеть мою Зину?
— Довольно, маменька, или я...
— Ну да, блеснет... — бормотал князь. — Я только теперь начинаю жить... Я хочу, чтоб сейчас же, сию ми-нуту была свадьба... я... Я хочу послать сейчас же в Ду-ха-но-во. Там у меня брил-ли-анты. Я хочу положить их к ее ногам...
— Какой пыл! какой восторг! какое благородство чувств! — воскликнула Марья Александровна. — И вы могли, князь, вы могли губить себя, удаляясь от света? Я тысячу раз буду это говорить! Я вне себя, когда вспомню об этой адской...
— Что же мне де-лать, я так бо-ялся! — бормотал князь, хныча и расчувствовавшись. — Они меня в су-мас-шед-ший дом посадить хо-те-ли... Я и испугался.
— В сумасшедший дом! О изверги! о бесчеловечные люди! О низкое коварство! Князь, я это слышала! Но это сумасшествие со стороны этих людей. Но за что же, за что?!
— А я и сам не знаю за что! — отвечал старичок, от слабости садясь на кресло. — Я, знаете, на ба-ле был и какой-то анекдот рас-сказал; а им не понра-ви-лось. Ну и вышла история!
— Неужели только за это, князь?
— Нет. Я еще по-том в карты иг-рал с князем Петром Демен-тьи-чем и без шести ос-тал-ся. У меня было два ко-ро-ля и три дамы... или, лучше сказать, три дамы и два ко-ро-ля... Нет! один ко-ро-ль! а потом уж были и да-мы...
— И за это? за это! о адское бесчеловечие! вы плачете, князь! Но теперь этого не будет! Теперь я буду подле вас, мой князь; я не расстанусь с Зиной, и посмотрим, как они осмелятся сказать слово!.. И даже, знаете, князь, ваш брак поразит их. Он пристыдит их! Они увидят, что вы еще способны... то есть они поймут, что не вышла бы за сумасшедшего такая красавица! Теперь вы гордо можете поднять голову. Вы будете смотреть им прямо в лицо...
— Ну да, я буду смотреть им пря-мо в ли-цо, — пробормотал князь, закрывая глаза.
«Однако он совсем раскис, — подумала Марья Александровна. — Только слова терять!»
— Князь, вы встревожены, я вижу это; вам непременно надо успокоиться, отдохнуть от этого волнения, — сказала она, матерински нагибаясь к нему.
— Ну да, я бы хотел немно-го по-ле-жать, — сказал он.
— Да, да! Успокойтесь, князь! Эти волнения... Постойте, я сама провожу вас... Я уложу вас сама, если надо. Что вы так смотрите на этот портрет, князь? Это портрет моей матери — этого ангела, а не женщины! О, зачем ее нет теперь между нами! Это была праведница! князь, праведница! — иначе я не называю ее!
— Пра-вед-ни-ца? c'est joli...[41] У меня тоже была мать... princesse...[42] и — вообразите — нео-бык-новенн-но полная была жен-щина... Впрочем, я не то хотел ска-зать... Я не-мно-го ослаб. Adieu, ma charmante enfant!..[43] Я с нас-лажде-нием... я сегодня... завтра... Ну, да все рав-но! au revoir, au revoir![44] — тут он хотел сделать ручкой, но поскользнулся и чуть не упал на пороге.
— Осторожнее, князь! Обопритесь на мою руку, — кричала Марья Александровна.
— Charmant! charmant! — бормотал он, уходя. — Я теперь только на-чи-наю жить...
Зина осталась одна. Невыразимая тягость давила ее душу. Она чувствовала отвращение до тошноты. Она готова была презирать себя. Щеки ее горели. С сжатыми руками, стиснув зубы, опустив голову, стояла она, не двигаясь с места. Слезы стыда покатились из глаз ее... В эту минуту отворилась дверь, и Мозгляков вбежал в комнату.
Глава IX
Он слышал все, все!
Он действительно не вошел, а вбежал, бледный от волнения и от ярости. Зина смотрела на него с изумлением.
— Так-то вы! — вскричал он задыхаясь. — Наконец-то я узнал, кто вы такая!
— Кто я такая! — повторила Зина, смотря на него как на сумасшедшего, и вдруг глаза ее заблистали гневом.
— Как смели вы так говорить со мной! — вскричала она, подступая к нему.
— Я слышал все! — повторил Мозгляков торжественно, но как-то невольно отступил шаг назад.
— Вы слышали? вы подслушивали? — сказала Зина, с презрением смотря на него.
— Да! я подслушивал! да, я решился на подлость, но зато я узнал, что вы самая... Я даже не знаю, как и выразиться, чтоб сказать вам... какая вы теперь выходите! — отвечал он, все более и более робея перед взглядом Зины.
— А хоть бы и слышали, в чем же вы можете обвинить меня? Какое право вы имеете обвинять меня? Какое право имеете так дерзко говорить со мной?
— Я? Я какое имею право? И вы можете это спрашивать? Вы выходите за князя, а я не имею никакого права!.. да вы мне слово дали, вот что!
— Когда?
— Как когда?
— Но еще сегодня утром, когда вы приставали ко мне, я решительно отвечала, что не могу сказать ничего положительного.
— Однакоже вы не прогнали меня, вы не отказали мне совсем; значит, вы удерживали меня про запас! значит, вы завлекали меня.
В лице раздраженной Зины показалось болезненное ощущение, как будто от острой, пронзительной внутренней боли; но она перемогла свое чувство.
— Если я вас не прогоняла, — отвечала она ясно и с расстановкой, хотя в голосе ее слышалось едва заметное дрожание, — то единственно из жалости. Вы сами умоляли меня повременить, не говорить вам «нет», но разглядеть вас поближе, и «тогда, — сказали вы, — тогда, когда вы уверитесь, что я человек благородный, может быть, вы мне не откажете». Это были ваши собственные слова, в самом начале ваших исканий. Вы не можете от них отпереться! Вы осмелились сказать мне теперь, что я завлекала вас. Но вы сами видели мое отвращение, когда я увиделась с вами сегодня, двумя неделями раньше, чем вы обещали, и это отвращение я не скрыла перед вами, напротив, я его обнаружила. Вы это сами заметили, потому что сами спрашивали меня: не сержусь ли я за то, что вы раньше приехали? Знайте, что того не завлекают, перед кем не могут и не хотят скрыть своего к нему отвращения. Вы осмелились выговорить, что я берегла вас про запас. На это отвечу вам, что я рассуждала про вас так: «Если он и не одарен умом, очень большим, то все-таки может быть человеком добрым, и потому можно выйти за него». Но теперь, убедясь, к моему счастью, что вы дурак, и еще вдобавок злой дурак, — мне остается только пожелать вам полного счастья и счастливого пути. Прощайте!
Сказав это, Зина отвернулась от него и медленно пошла из комнаты.
Мозгляков, догадавшись, что все потеряно, закипел от ярости.
— А! так я дурак, — кричал он, — так я теперь уж дурак! Хорошо! Прощайте! Но прежде чем уеду, всему городу расскажу, как вы с маменькой облапошили князя, напоив его допьяна! Всем расскажу! Узнаете Мозглякова.
Зина вздрогнула и остановилась было отвечать, но, подумав с минуту, только презрительно пожала плечами и захлопнула за собою дверь.
В это мгновение на пороге показалась Марья Александровна. Она слышала восклицание Мозглякова, в одну минуту догадалась, в чем дело, и вздрогнула от испуга. Мозгляков еще не уехал, Мозгляков около князя, Мозгляков раззвонит по городу, а тайна, хотя бы на самое малое время, была необходима! У Марьи Александровны были свои расчеты. Она мигом сообразила все обстоятельства, и план усмирения Мозглякова был уже создан.
— Что с вами, mon ami? — сказала она, подходя к нему и дружески протягивая ему свою руку.
— Как: mon ami!, — вскричал он в бешенстве, — после того, что вы натворили, да еще: mon ami. Морген-фри, милостивая государыня! И вы думаете, что обманете меня еще раз?
— Мне жаль, мне очень жаль, что вижу вас в таком странном состоянии духа, Павел Александрович. Какие выражения! вы даже не удерживаете слов ваших перед дамой.
— Перед дамой! Вы... вы все, что хотите, а не дама! — вскричал Мозгляков. Не знаю, что именно хотелось ему выразить своим восклицанием, но, вероятно, что-нибудь очень громовое.
Марья Александровна кротко поглядела ему в лицо.
— Сядьте! — грустно проговорила она, показывая ему на кресла, в которых, четверть часа тому, покоился князь.
— Но послушайте наконец, Марья Александровна! — вскричал озадаченный Мозгляков. — Вы смотрите на меня так, как будто вы вовсе не виноваты, а как будто я же виноват перед вами! Ведь это нельзя же-с!.. такой тон!.. ведь это, наконец, превышает меру человеческого терпения... знаете ли вы это?
— Друг мой! — отвечала Марья Александровна, — вы позволите мне все еще называть вас этим именем, потому что у вас нет лучшего друга, как я; друг мой! вы страдаете, вы измучены, вы уязвлены в самое сердце — и потому не удивительно, что вы говорите со мной в таком тоне. Но я решаюсь открыть вас все, все мое сердце, тем скорее, что я сама себя чувствую несколько виноватой перед вами. Садитесь же, поговорим.
Голос Марьи Александровны был болезненно мягкий.
В лице выражалось страдание. Изумленный Мозгляков сел подле нее в кресла.
— Вы подслушивали? — продолжала она, укоризненно глядя ему в лицо.
— Да, я подслушивал! еще бы не подслушивать; вот бы олух-то был! По крайней мере узнал все, что вы против меня затеваете, — грубо отвечал Мозгляков, ободряя и подзадоривая себя собственным гневом.
— И вы, и вы, с вашим воспитанием, с вашими правилами, могли решиться на такой поступок? О боже мой!
Мозгляков даже вскочил со стула.
— Но, Марья Александровна! — вскричал он, — это, наконец, невыносимо слушать! Вспомните, на что вы-то решились, с вашими правилами, а тогда осуждайте других!
— Еще вопрос, — сказала она, не отвечая на его вопросы, — кто вас надоумил подслушивать, кто рассказал, кто тут шпионил? — вот что я хочу знать.
— Ну уж извините, — этого не скажу-с.
— Хорошо. Я сама узнаю. Я сказала, Поль, что я перед вами виновата. Но если вы разберете все, все обстоятельства, то увидите, что если я и виновата, то единственно тем, что вам же желала возможно больше добра.
— Мне? добра? Это уж из рук вон! Уверяю вас, что больше не надуете! Не таков мальчик!
И он повернулся в креслах так, что они затрещали.
— Пожалуйста, мой друг, будьте хладнокровнее, если можете. Выслушайте меня внимательно, и вы сами во всем согласитесь. Во-первых, я хотела немедленно вам объяснить все, все, и вы узнали бы от меня все дело, до малейшей подробности, не унижаясь подслушиванием. Если же не объяснилась с вами заранее, давеча, то единственно потому, что все дело еще было в проекте. Оно могло и не состояться. Видите: я с вами вполне откровенна. Во-вторых, не вините дочь мою. Она вас до безумия любит, и мне стоило невероятных усилий отвлечь ее от вас и согласить ее принять предложение князя.
— Я сейчас имел удовольствие слышать самое полное доказательство этой любви до безумия, — иронически проговорил Мозгляков.
— Хорошо. А вы как с ней говорили? Так ли должен говорить влюбленный? Так ли говорит, наконец, человек хорошего тона? Вы оскорбили и раздражили ее.
— Ну, не до тону теперь, Марья Александровна! А давеча, когда вы обе делали мне такие сладкие мины, я поехал с князем, а вы меня ну честить! Вы чернили меня, — вот что я вам говорю-с! Я это все знаю, все!
— И, верно, из того же грязного источника? — заметила Марья Александровна, презрительно улыбаясь. — Да, Павел Александрович, я чернила вас, я наговорила на вас и, признаюсь, немало билась. Но уж одно то, что я принуждена была вас чернить перед нею, может быть, даже клеветать на вас, — уж одно это доказывает, как тяжело было мне исторгнуть из нее согласие вас оставить! Недальновидный человек! Если б она не любила вас, нужно ли б было мне вас чернить, представлять вас в смешном, недостойном виде, прибегать к таким крайним средствам? Да вы еще не знаете всего! Я должна была употребить власть матери, чтоб исторгнуть вас из ее сердца, и, после невероятных усилий, достигла только наружного согласия. Если вы теперь нас подслушивали, то должны же были заметить, что она ни одним словом, ни одним жестом не поддержала меня перед князем. Во всю эту сцену она почти не сказала ни слова; пела как автомат. Вся ее душа ныла в тоске, и я, из жалости к ней, увела наконец отсюда князя. Я уверена, что она плакала, оставшись одна. Войдя сюда, вы должны были заметить ее слезы...
Мозгляков действительно вспомнил, что, вбежав в комнату, он заметил Зину в слезах.
— Но вы, вы, за что вы-то были против меня, Марья Александровна? — вскричал он. — за что вы чернили меня, клеветали на меня, — в чем сами признаетесь теперь?
— А, это другое дело! Вот если б вы сначала благоразумно спрашивали, то давно бы получили ответ. Да, вы правы! Все это сделала я, и я одна. Зину не мешайте сюда. Для чего я сделала? отвечаю: во-первых, для Зины. Князь богат, знатен, имеет связи, и, выйдя за него, Зина сделает блестящую партию. Наконец, если он и умрет, — может быть, даже скоро, потому что мы все более или менее смертны, — тогда Зина — молодая вдова, княгиня, в высшем обществе, и, может быть, очень богата. Тогда она может выйти замуж за кого хочет, может сделать богатейшую партию. Но, разумеется, она выйдет за того, кого любит, за того, кого любила прежде, чье сердце растерзала, выйдя за князя. Одно уже раскаяние заставило бы ее загладить свой проступок перед тем, кого прежде любила.
— Гм! — промычал Мозгляков, задумчиво смотря на свои сапоги.
— Во-вторых, — и об этом я упомяну только вкратце, — продолжала Марья Александровна, — потому что вы этого, может быть, даже и не поймете. Вы читаете вашего Шекспира, черпаете из него все свои высокие чувства, а на деле вы хоть и очень добры, но еще слишком молоды, — а я мать, Павел Александрович! Слушайте же: я выдаю Зину за князя отчасти и для самого князя, потому что хочу спасти его этим браком. Я любила и прежде этого благородного, этого добрейшего, этого рыцарски честного старика. Мы были друзьями. Он несчастен в когтях этой адской женщины. Она доведет его до могилы. Бог видит, что я согласила Зину на брак с ним, единственно выставив перед нею всю святость ее подвига самоотвержения. Она увлеклась благородством чувств, обаянием подвига. В ней самой есть что-то рыцарское. Я представила ей как дело высокохристианское, быть опорой, утешением, другом, дитятей, красавицей, идолом того, кому, может быть, остается жить всего один год. Не гадкая женщина, не страх, не уныние окружали бы его в последние дни его жизни, а свет, дружба, любовь. Раем показались бы ему эти последние, закатные дни! Где же тут эгоизм, — скажите, пожалуйста? Это скорее подвиг сестры милосердия, а не эгоизм!
— Так вы... так вы сделали это только для князя, для подвига сестры милосердия? — промычал Мозгляков насмешливым голосом.
— Понимаю и этот вопрос, Павел Александрович; он довольно ясен. Вы, может быть, думаете, что тут иезуитски сплетена выгода князя с собственными выгодами? Что ж? может быть, в голове моей и были эти расчеты, только не иезуитские, а невольные. Знаю, что вы изумляетесь такому откровенному признанию, но об одном прошу вас, Павел Александрович: не мешайте в это дело Зину! Она чиста как голубь: она не рассчитывает; она только умеет любить, — милое дитя мое! Если кто и рассчитывал, то это я, и я одна! Но, во-первых, спросите строго свою совесть и скажите: кто не рассчитывал бы на моем месте в подобном случае? Мы рассчитываем наши выгоды даже в великодушнейших, даже в бескорыстнейших делах наших, рассчитываем неприметно, невольно! Конечно, почти все себя же обманывают, уверяя себя самих, что действуют из одного благородства. Я не хочу себя обманывать: я сознаюсь, что, при всем благородстве моих целей, я рассчитывала. Но, спросите, для себя ли я рассчитываю? Мне уже ничего не нужно, Павел Александрович! я отжила свой век. Я рассчитывала для нее, для моего ангела, для моего дитяти, — и какая мать может обвинить меня в этом случае?
Слезы заблистали в глазах Марьи Александровны. Павел Александрович в изумлении слушал эту откровенную исповедь и в недоумении хлопал глазами.
— Ну да, какая мать... — проговорил он наконец. — Вы хорошо поете, Марья Александровна, — но... но ведь вы мне дали слово! Вы обнадеживали и меня... Мне-то каково? подумайте! Ведь я теперь, знаете, с каким носом?
— Но неужели вы полагаете, что я об вас не подумала, mon cher Paul! Напротив: во всех этих расчетах была для вас такая огромная выгода, что она-то и понудила меня, главным образом, исполнить все это предприятие.
— Моя выгода! — вскричал Мозгляков, на этот раз совершенно ошеломленный. — Это как?
— Боже мой! Неужели же можно быть до такой степени простым и недальновидным! — вскричала Марья Александровна, возводя глаза к небу. — О молодость! молодость! Вот что значит погрузиться в этого Шекспира, мечтать, воображать, что мы живем, — живя чужим умом и чужими мыслями! Вы спрашиваете, добрый мой Павел Александрович, в чем тут заключается ваша выгода? Позвольте мне для ясности сделать одно отступление: Зина вас любит, — это несомненно! Но я заметила, что, несмотря на ее очевидную любовь, в ней таится какая-то недоверчивость к вам, к вашим добрым чувствам, к вашим наклонностям. Я заметила, что иногда она, как бы нарочно, удерживает себя и холодна с вами, — плод раздумья и недоверчивости. Не заметили ли вы это сами, Павел Александрович?
— За-ме-чал; и даже сегодня... Однако что же вы хотите сказать, Марья Александровна?
— Вот видите, вы сами заметили это. Стало быть, я не ошиблась. В ней именно есть какая-то странная недоверчивость к постоянству ваших добрых наклонностей. Я мать — и мне ли не угадать сердца моего дитяти? Вообразите же теперь, что вместо того чтоб вбежать в комнату с упреками и даже ругательствами, раздражить, обидеть, оскорбить ее, чистую, прекрасную, гордую, и тем поневоле утвердить ее в подозрениях насчет ваших дурных наклонностей, — вообразите, что вы приняли эту весть кротко, со слезами сожаления, пожалуй даже отчаяния, но и с возвышенным благородством души...
— Гм!..
— Нет, не прерывайте меня, Павел Александрович. Я хочу изобразить вам всю картину, которая поразит ваше воображение. Вообразите, что вы пришли к ней и говорите: «Зинаида! Я люблю тебя более жизни моей, но фамильные причины разлучают нас. Я понимаю эти причины. Они для твоего же счастия, и я уже не смею восставать против них, Зинаида! я прощаю тебя. Будь счастлива, если можешь!» И тут бы вы устремили на нее взор, — взор закалаемого агнца, если можно так выразиться, — вообразите все это и подумайте, какой эффект произвели бы эти слова на ее сердце!
Он действительно не вошел, а вбежал, бледный от волнения и от ярости. Зина смотрела на него с изумлением.
— Так-то вы! — вскричал он задыхаясь. — Наконец-то я узнал, кто вы такая!
— Кто я такая! — повторила Зина, смотря на него как на сумасшедшего, и вдруг глаза ее заблистали гневом.
— Как смели вы так говорить со мной! — вскричала она, подступая к нему.
— Я слышал все! — повторил Мозгляков торжественно, но как-то невольно отступил шаг назад.
— Вы слышали? вы подслушивали? — сказала Зина, с презрением смотря на него.
— Да! я подслушивал! да, я решился на подлость, но зато я узнал, что вы самая... Я даже не знаю, как и выразиться, чтоб сказать вам... какая вы теперь выходите! — отвечал он, все более и более робея перед взглядом Зины.
— А хоть бы и слышали, в чем же вы можете обвинить меня? Какое право вы имеете обвинять меня? Какое право имеете так дерзко говорить со мной?
— Я? Я какое имею право? И вы можете это спрашивать? Вы выходите за князя, а я не имею никакого права!.. да вы мне слово дали, вот что!
— Когда?
— Как когда?
— Но еще сегодня утром, когда вы приставали ко мне, я решительно отвечала, что не могу сказать ничего положительного.
— Однакоже вы не прогнали меня, вы не отказали мне совсем; значит, вы удерживали меня про запас! значит, вы завлекали меня.
В лице раздраженной Зины показалось болезненное ощущение, как будто от острой, пронзительной внутренней боли; но она перемогла свое чувство.
— Если я вас не прогоняла, — отвечала она ясно и с расстановкой, хотя в голосе ее слышалось едва заметное дрожание, — то единственно из жалости. Вы сами умоляли меня повременить, не говорить вам «нет», но разглядеть вас поближе, и «тогда, — сказали вы, — тогда, когда вы уверитесь, что я человек благородный, может быть, вы мне не откажете». Это были ваши собственные слова, в самом начале ваших исканий. Вы не можете от них отпереться! Вы осмелились сказать мне теперь, что я завлекала вас. Но вы сами видели мое отвращение, когда я увиделась с вами сегодня, двумя неделями раньше, чем вы обещали, и это отвращение я не скрыла перед вами, напротив, я его обнаружила. Вы это сами заметили, потому что сами спрашивали меня: не сержусь ли я за то, что вы раньше приехали? Знайте, что того не завлекают, перед кем не могут и не хотят скрыть своего к нему отвращения. Вы осмелились выговорить, что я берегла вас про запас. На это отвечу вам, что я рассуждала про вас так: «Если он и не одарен умом, очень большим, то все-таки может быть человеком добрым, и потому можно выйти за него». Но теперь, убедясь, к моему счастью, что вы дурак, и еще вдобавок злой дурак, — мне остается только пожелать вам полного счастья и счастливого пути. Прощайте!
Сказав это, Зина отвернулась от него и медленно пошла из комнаты.
Мозгляков, догадавшись, что все потеряно, закипел от ярости.
— А! так я дурак, — кричал он, — так я теперь уж дурак! Хорошо! Прощайте! Но прежде чем уеду, всему городу расскажу, как вы с маменькой облапошили князя, напоив его допьяна! Всем расскажу! Узнаете Мозглякова.
Зина вздрогнула и остановилась было отвечать, но, подумав с минуту, только презрительно пожала плечами и захлопнула за собою дверь.
В это мгновение на пороге показалась Марья Александровна. Она слышала восклицание Мозглякова, в одну минуту догадалась, в чем дело, и вздрогнула от испуга. Мозгляков еще не уехал, Мозгляков около князя, Мозгляков раззвонит по городу, а тайна, хотя бы на самое малое время, была необходима! У Марьи Александровны были свои расчеты. Она мигом сообразила все обстоятельства, и план усмирения Мозглякова был уже создан.
— Что с вами, mon ami? — сказала она, подходя к нему и дружески протягивая ему свою руку.
— Как: mon ami!, — вскричал он в бешенстве, — после того, что вы натворили, да еще: mon ami. Морген-фри, милостивая государыня! И вы думаете, что обманете меня еще раз?
— Мне жаль, мне очень жаль, что вижу вас в таком странном состоянии духа, Павел Александрович. Какие выражения! вы даже не удерживаете слов ваших перед дамой.
— Перед дамой! Вы... вы все, что хотите, а не дама! — вскричал Мозгляков. Не знаю, что именно хотелось ему выразить своим восклицанием, но, вероятно, что-нибудь очень громовое.
Марья Александровна кротко поглядела ему в лицо.
— Сядьте! — грустно проговорила она, показывая ему на кресла, в которых, четверть часа тому, покоился князь.
— Но послушайте наконец, Марья Александровна! — вскричал озадаченный Мозгляков. — Вы смотрите на меня так, как будто вы вовсе не виноваты, а как будто я же виноват перед вами! Ведь это нельзя же-с!.. такой тон!.. ведь это, наконец, превышает меру человеческого терпения... знаете ли вы это?
— Друг мой! — отвечала Марья Александровна, — вы позволите мне все еще называть вас этим именем, потому что у вас нет лучшего друга, как я; друг мой! вы страдаете, вы измучены, вы уязвлены в самое сердце — и потому не удивительно, что вы говорите со мной в таком тоне. Но я решаюсь открыть вас все, все мое сердце, тем скорее, что я сама себя чувствую несколько виноватой перед вами. Садитесь же, поговорим.
Голос Марьи Александровны был болезненно мягкий.
В лице выражалось страдание. Изумленный Мозгляков сел подле нее в кресла.
— Вы подслушивали? — продолжала она, укоризненно глядя ему в лицо.
— Да, я подслушивал! еще бы не подслушивать; вот бы олух-то был! По крайней мере узнал все, что вы против меня затеваете, — грубо отвечал Мозгляков, ободряя и подзадоривая себя собственным гневом.
— И вы, и вы, с вашим воспитанием, с вашими правилами, могли решиться на такой поступок? О боже мой!
Мозгляков даже вскочил со стула.
— Но, Марья Александровна! — вскричал он, — это, наконец, невыносимо слушать! Вспомните, на что вы-то решились, с вашими правилами, а тогда осуждайте других!
— Еще вопрос, — сказала она, не отвечая на его вопросы, — кто вас надоумил подслушивать, кто рассказал, кто тут шпионил? — вот что я хочу знать.
— Ну уж извините, — этого не скажу-с.
— Хорошо. Я сама узнаю. Я сказала, Поль, что я перед вами виновата. Но если вы разберете все, все обстоятельства, то увидите, что если я и виновата, то единственно тем, что вам же желала возможно больше добра.
— Мне? добра? Это уж из рук вон! Уверяю вас, что больше не надуете! Не таков мальчик!
И он повернулся в креслах так, что они затрещали.
— Пожалуйста, мой друг, будьте хладнокровнее, если можете. Выслушайте меня внимательно, и вы сами во всем согласитесь. Во-первых, я хотела немедленно вам объяснить все, все, и вы узнали бы от меня все дело, до малейшей подробности, не унижаясь подслушиванием. Если же не объяснилась с вами заранее, давеча, то единственно потому, что все дело еще было в проекте. Оно могло и не состояться. Видите: я с вами вполне откровенна. Во-вторых, не вините дочь мою. Она вас до безумия любит, и мне стоило невероятных усилий отвлечь ее от вас и согласить ее принять предложение князя.
— Я сейчас имел удовольствие слышать самое полное доказательство этой любви до безумия, — иронически проговорил Мозгляков.
— Хорошо. А вы как с ней говорили? Так ли должен говорить влюбленный? Так ли говорит, наконец, человек хорошего тона? Вы оскорбили и раздражили ее.
— Ну, не до тону теперь, Марья Александровна! А давеча, когда вы обе делали мне такие сладкие мины, я поехал с князем, а вы меня ну честить! Вы чернили меня, — вот что я вам говорю-с! Я это все знаю, все!
— И, верно, из того же грязного источника? — заметила Марья Александровна, презрительно улыбаясь. — Да, Павел Александрович, я чернила вас, я наговорила на вас и, признаюсь, немало билась. Но уж одно то, что я принуждена была вас чернить перед нею, может быть, даже клеветать на вас, — уж одно это доказывает, как тяжело было мне исторгнуть из нее согласие вас оставить! Недальновидный человек! Если б она не любила вас, нужно ли б было мне вас чернить, представлять вас в смешном, недостойном виде, прибегать к таким крайним средствам? Да вы еще не знаете всего! Я должна была употребить власть матери, чтоб исторгнуть вас из ее сердца, и, после невероятных усилий, достигла только наружного согласия. Если вы теперь нас подслушивали, то должны же были заметить, что она ни одним словом, ни одним жестом не поддержала меня перед князем. Во всю эту сцену она почти не сказала ни слова; пела как автомат. Вся ее душа ныла в тоске, и я, из жалости к ней, увела наконец отсюда князя. Я уверена, что она плакала, оставшись одна. Войдя сюда, вы должны были заметить ее слезы...
Мозгляков действительно вспомнил, что, вбежав в комнату, он заметил Зину в слезах.
— Но вы, вы, за что вы-то были против меня, Марья Александровна? — вскричал он. — за что вы чернили меня, клеветали на меня, — в чем сами признаетесь теперь?
— А, это другое дело! Вот если б вы сначала благоразумно спрашивали, то давно бы получили ответ. Да, вы правы! Все это сделала я, и я одна. Зину не мешайте сюда. Для чего я сделала? отвечаю: во-первых, для Зины. Князь богат, знатен, имеет связи, и, выйдя за него, Зина сделает блестящую партию. Наконец, если он и умрет, — может быть, даже скоро, потому что мы все более или менее смертны, — тогда Зина — молодая вдова, княгиня, в высшем обществе, и, может быть, очень богата. Тогда она может выйти замуж за кого хочет, может сделать богатейшую партию. Но, разумеется, она выйдет за того, кого любит, за того, кого любила прежде, чье сердце растерзала, выйдя за князя. Одно уже раскаяние заставило бы ее загладить свой проступок перед тем, кого прежде любила.
— Гм! — промычал Мозгляков, задумчиво смотря на свои сапоги.
— Во-вторых, — и об этом я упомяну только вкратце, — продолжала Марья Александровна, — потому что вы этого, может быть, даже и не поймете. Вы читаете вашего Шекспира, черпаете из него все свои высокие чувства, а на деле вы хоть и очень добры, но еще слишком молоды, — а я мать, Павел Александрович! Слушайте же: я выдаю Зину за князя отчасти и для самого князя, потому что хочу спасти его этим браком. Я любила и прежде этого благородного, этого добрейшего, этого рыцарски честного старика. Мы были друзьями. Он несчастен в когтях этой адской женщины. Она доведет его до могилы. Бог видит, что я согласила Зину на брак с ним, единственно выставив перед нею всю святость ее подвига самоотвержения. Она увлеклась благородством чувств, обаянием подвига. В ней самой есть что-то рыцарское. Я представила ей как дело высокохристианское, быть опорой, утешением, другом, дитятей, красавицей, идолом того, кому, может быть, остается жить всего один год. Не гадкая женщина, не страх, не уныние окружали бы его в последние дни его жизни, а свет, дружба, любовь. Раем показались бы ему эти последние, закатные дни! Где же тут эгоизм, — скажите, пожалуйста? Это скорее подвиг сестры милосердия, а не эгоизм!
— Так вы... так вы сделали это только для князя, для подвига сестры милосердия? — промычал Мозгляков насмешливым голосом.
— Понимаю и этот вопрос, Павел Александрович; он довольно ясен. Вы, может быть, думаете, что тут иезуитски сплетена выгода князя с собственными выгодами? Что ж? может быть, в голове моей и были эти расчеты, только не иезуитские, а невольные. Знаю, что вы изумляетесь такому откровенному признанию, но об одном прошу вас, Павел Александрович: не мешайте в это дело Зину! Она чиста как голубь: она не рассчитывает; она только умеет любить, — милое дитя мое! Если кто и рассчитывал, то это я, и я одна! Но, во-первых, спросите строго свою совесть и скажите: кто не рассчитывал бы на моем месте в подобном случае? Мы рассчитываем наши выгоды даже в великодушнейших, даже в бескорыстнейших делах наших, рассчитываем неприметно, невольно! Конечно, почти все себя же обманывают, уверяя себя самих, что действуют из одного благородства. Я не хочу себя обманывать: я сознаюсь, что, при всем благородстве моих целей, я рассчитывала. Но, спросите, для себя ли я рассчитываю? Мне уже ничего не нужно, Павел Александрович! я отжила свой век. Я рассчитывала для нее, для моего ангела, для моего дитяти, — и какая мать может обвинить меня в этом случае?
Слезы заблистали в глазах Марьи Александровны. Павел Александрович в изумлении слушал эту откровенную исповедь и в недоумении хлопал глазами.
— Ну да, какая мать... — проговорил он наконец. — Вы хорошо поете, Марья Александровна, — но... но ведь вы мне дали слово! Вы обнадеживали и меня... Мне-то каково? подумайте! Ведь я теперь, знаете, с каким носом?
— Но неужели вы полагаете, что я об вас не подумала, mon cher Paul! Напротив: во всех этих расчетах была для вас такая огромная выгода, что она-то и понудила меня, главным образом, исполнить все это предприятие.
— Моя выгода! — вскричал Мозгляков, на этот раз совершенно ошеломленный. — Это как?
— Боже мой! Неужели же можно быть до такой степени простым и недальновидным! — вскричала Марья Александровна, возводя глаза к небу. — О молодость! молодость! Вот что значит погрузиться в этого Шекспира, мечтать, воображать, что мы живем, — живя чужим умом и чужими мыслями! Вы спрашиваете, добрый мой Павел Александрович, в чем тут заключается ваша выгода? Позвольте мне для ясности сделать одно отступление: Зина вас любит, — это несомненно! Но я заметила, что, несмотря на ее очевидную любовь, в ней таится какая-то недоверчивость к вам, к вашим добрым чувствам, к вашим наклонностям. Я заметила, что иногда она, как бы нарочно, удерживает себя и холодна с вами, — плод раздумья и недоверчивости. Не заметили ли вы это сами, Павел Александрович?
— За-ме-чал; и даже сегодня... Однако что же вы хотите сказать, Марья Александровна?
— Вот видите, вы сами заметили это. Стало быть, я не ошиблась. В ней именно есть какая-то странная недоверчивость к постоянству ваших добрых наклонностей. Я мать — и мне ли не угадать сердца моего дитяти? Вообразите же теперь, что вместо того чтоб вбежать в комнату с упреками и даже ругательствами, раздражить, обидеть, оскорбить ее, чистую, прекрасную, гордую, и тем поневоле утвердить ее в подозрениях насчет ваших дурных наклонностей, — вообразите, что вы приняли эту весть кротко, со слезами сожаления, пожалуй даже отчаяния, но и с возвышенным благородством души...
— Гм!..
— Нет, не прерывайте меня, Павел Александрович. Я хочу изобразить вам всю картину, которая поразит ваше воображение. Вообразите, что вы пришли к ней и говорите: «Зинаида! Я люблю тебя более жизни моей, но фамильные причины разлучают нас. Я понимаю эти причины. Они для твоего же счастия, и я уже не смею восставать против них, Зинаида! я прощаю тебя. Будь счастлива, если можешь!» И тут бы вы устремили на нее взор, — взор закалаемого агнца, если можно так выразиться, — вообразите все это и подумайте, какой эффект произвели бы эти слова на ее сердце!