Но зачем же, спросят, ко мне на квартиру? Зачем перевозить князя в жалкие наши каморки и, может быть, испугать его нашею жалкою обстановкой? Если уж нельзя было в его дом (так как там разом могли всему помешать), то почему не на особую «богатую» квартиру, как предлагал Ламберт? Но тут-то и заключался весь риск чрезвычайного шага Анны Андреевны.
   Главное состояло в том, чтобы тотчас же по прибытии князя предъявить ему документ; но я не выдавал документа ни за что. А так как времени терять уже было нельзя, то, надеясь на свое могущество, Анна Андреевна и решилась начать дело и без документа, но с тем, чтобы князя прямо доставить ко мне — для чего? А для того именно, чтоб тем же самым шагом накрыть и меня, так сказать, по пословице, одним камнем убить двух воробьев. Она рассчитывала подействовать и на меня толчком, сотрясением, нечаянностью. Она размышляла, что, увидя у себя старика, увидя его испуг, беспомощность и услышав их общие просьбы, я сдамся и предъявлю документ! Признаюсь — расчет был хитрый и умный, психологический, мало того — она чуть было не добилась успеха… что же до старика, то Анна Андреевна тем и увлекла его тогда, тем и заставила поверить себе, хотя бы на слово, что прямо объявила ему, что везет его ко мне. Все это я узнал впоследствии. Даже одно только известие о том, что документ этот у меня, уничтожило в робком сердце его последние сомнения в достоверности факта — до такой степени он любил и уважал меня!
   Замечу еще, что сама Анна Андреевна ни на минуту не сомневалась, что документ еще у меня и что я его из рук еще не выпустил. Главное, она понимала превратно мой характер и цинически рассчитывала на мою невинность, простосердечие, даже на чувствительность; а с другой стороны, полагала, что я, если б даже и решился передать письмо, например, Катерине Николаевне, то не иначе как при особых каких-нибудь обстоятельствах, и вот эти-то обстоятельства она и спешила предупредить нечаянностью, наскоком, ударом.
   А наконец, во всем этом удостоверил ее и Ламберт. Я уже сказал, что положение Ламберта в это время было самое критическое: ему, предателю, из всей силы желалось бы сманить меня от Анны Андреевны, чтобы вместе с ним продать документ Ахмаковой, что он находил почему-то выгоднее. Но так как и я ни за что не выдавал документа до последней минуты, то он и решил в крайнем случае содействовать даже и Анне Андреевне, чтоб не лишиться всякой выгоды, а потому из всех сил лез к ней с своими услугами, до самого последнего часу, и я знаю, что предлагал даже достать, если понадобится, и священника… Но Анна Андреевна с презрительной усмешкой попросила его не упоминать об этом. Ламберт ей казался ужасно грубым и возбуждал в ней полное отвращение; но из осторожности она все-таки принимала его услуги, которые состояли, например, в шпионстве. Кстати, не знаю наверно даже до сего дня, подкупили они Петра Ипполитовича, моего хозяина, или нет, и получил ли он от них хоть сколько-нибудь тогда за услуги или просто пошел в их общество для радостей интриги; но только и он был за мной шпионом, и жена его — это я знаю наверно.
   Читатель поймет теперь, что я, хоть и был отчасти предуведомлен, но уж никак не мог угадать, что завтра или послезавтра найду старого князя у себя на квартире и в такой обстановке. Да и не мог бы я никак вообразить такой дерзости от Анны Андреевны! На словах можно было говорить и намекать об чем угодно; но решиться, приступить и в самом деле исполнить — нет, это, я вам скажу, — характер!
II
   Продолжаю.
   Проснулся я наутро поздно, а спал необыкновенно крепко и без снов, о чем припоминаю с удивлением, так что, проснувшись, почувствовал себя опять необыкновенно бодрым нравственно, точно и не было всего вчерашнего дня. К маме я положил не заезжать, а прямо отправиться в кладбищенскую церковь, с тем чтобы потом, после церемонии, возвратясь в мамину квартиру, не отходить уже от нее во весь день. Я твердо был уверен, что во всяком случае встречу его сегодня у мамы, рано ли, поздно ли — но непременно.
   Ни Альфонсинки, ни хозяина уже давно не было дома. Хозяйку я ни о чем не хотел расспрашивать, да и вообще положил прекратить с ними всякие сношения и даже съехать как можно скорей с квартиры; а потому, только что принесли мне кофей, я заперся опять на крючок. Но вдруг постучали в мою дверь; к удивлению моему, оказался Тришатов.
   Я тотчас отворил ему и, обрадовавшись, просил войти, но он не хотел войти.
   - Я только два слова с порогу… или уж войти, потому что, кажется, здесь надо говорить шепотом; только я у вас не сяду. Вы смотрите на мое скверное пальто: это — Ламберт отобрал шубу.
   В самом деле он был в дрянном, старом и не по росту длинном пальто. Он стоял передо мной какой-то сумрачный и грустный, руки в карманах и не снимая шляпы.
   - Я не сяду, я не сяду. Слушайте, Долгорукий, я не знаю ничего подробно, но знаю, что Ламберт готовит против вас какое-то предательство, близкое и неминуемое, — и это наверно. А потому берегитесь. Мне проговорился рябой — помните рябого? Но ничего не сказал, в чем дело, так что более я ничего не могу сказать. Я только пришел предуведомить — прощайте.
   - Да сядьте же, милый Тришатов! я хоть и спешу, но я так рад вам… — вскричал было я.
   - Не сяду, не сяду; а то, что вы рады мне, буду помнить. Э, Долгорукий, что других обманывать: я сознательно, своей волей согласился на всякую скверность и на такую низость, что стыдно и произнести у вас. Мы теперь у рябого… Прощайте. Я не стою, чтоб сесть у вас.
   - Полноте, Тришатов, милый…
   - Нет, видите, Долгорукий, я перед всеми дерзок и начну теперь кутить. Мне скоро сошьют шубу еще лучше, и я буду на рысаках ездить. Но я буду знать про себя, что я все-таки у вас не сел, потому что сам себя так осудил, потому что перед вами низок. Это все-таки мне будет приятно припомнить, когда я буду бесчестно кутить. Прощайте, ну, прощайте. И руки вам не даю; ведь Альфонсинка же не берет моей руки. И, пожалуйста, не догоняйте меня, да и ко мне не ходите; у нас контракт.
   Странный мальчик повернулся и вышел. Мне только было некогда, но я положил непременно разыскать его вскорости, только что улажу наши дела.
   Затем не стану описывать всего этого утра, хотя и много бы можно было припомнить. Версилова в церкви на похоронах не было, да, кажется, по их виду, можно было еще до выноса заключить, что в церковь его и не ждали. Мама благоговейно молилась и, по-видимому, вся отдалась молитве. У гроба были только Татьяна Павловна и Лиза. Но ничего, ничего не описываю. После погребения все воротились и сели за стол, и опять-таки по виду их я заключил, что и к столу его, вероятно, не ждали. Когда встали из-за стола, я подошел к маме, горячо обнял ее и поздравил с днем ее рождения; за мной сделала то же самое Лиза.
   - Слушай, брат, — шепнула мне украдкой Лиза, — они его ждут.
   - Угадываю, Лиза, вижу.
   - Он наверно придет.
   Значит, имеют точные сведения, подумал я, но не расспрашивал. Хоть не описываю чувств моих, но вся эта загадка, несмотря на всю бодрость мою, вдруг опять навалилась камнем на мое сердце. Мы все уселись в гостиной за круглым столом, вокруг мамы. О, как мне нравилось тогда быть с нею и смотреть на нее! Мама вдруг попросила, чтоб я прочел что-нибудь из Евангелия. Я прочел главу от Луки. Она не плакала и даже была не очень печальна, но никогда лицо ее не казалось мне столь осмысленным духовно. В тихом взгляде ее светилась идея, но никак я не мог заметить, чтоб она чего-нибудь ждала в тревоге. Разговор не умолкал; стали многое припоминать о покойном, много рассказала о нем и Татьяна Павловна, чего я совершенно не знал прежде. И вообще, если б записать, то нашлось бы много любопытного. Даже Татьяна Павловна совсем как бы изменила свой обычный вид: была очень тиха, очень ласкова, а главное, тоже очень спокойна, хотя и много говорила, чтобы развлечь маму. Но одну подробность я слишком запомнил: мама сидела на диване, а влево от дивана, на особом круглом столике, лежал как бы приготовленный к чему-то образ — древняя икона, без ризы, но лишь с венчиками на главах святых, которых изображено было двое. Образ этот принадлежал Макару Ивановичу — об этом я знал и знал тоже, что покойник никогда не расставался с этою иконой и считал ее чудотворною. Татьяна Павловна несколько раз на нее взглядывала.
   - Слушай, Софья, — сказала она вдруг, переменяя разговор, — чем иконе лежать — не поставить ли ее на столе же, прислоня к стене, и не зажечь ли пред ней лампадку?
   - Нет, лучше так, как теперь, — сказала мама.
   - А и впрямь. А то много торжества покажется…
   Я тогда ничего не понял, но дело состояло в том, что этот образ давно уже завещан был Макаром Ивановичем, на словах, Андрею Петровичу, и мама готовилась теперь передать его.
   Было уже пять часов пополудни; наш разговор продолжался, и вдруг я заметил в лице мамы как бы содрогание; она быстро выпрямилась и стала прислушиваться, тогда как говорившая в то время Татьяна Павловна продолжала говорить, ничего не замечая. Я тотчас обернулся к двери и миг спустя увидел в дверях Андрея Петровича. Он прошел не с крыльца, а с черной лестницы, через кухню и коридор, и одна мама из всех нас заслышала шаги его. Теперь опишу всю последовавшую безумную сцену, жест за жестом, слово за словом; она была коротка.
   Во-первых, в лице его я, с первого взгляда по крайней мере, не заметил ни малейшей перемены. Одет он был как всегда, то есть почти щеголевато. В руках его был небольшой, но дорогой букет свежих цветов. Он подошел и с улыбкой подал его маме; та было посмотрела с пугливым недоумением, но приняла букет, и вдруг краска слегка оживила ее бледные щеки, а в глазах сверкнула радость.
   - Я так и знал, что ты так примешь, Соня, — проговорил он. Так как мы все встали при входе его, то он, подойдя к столу, взял кресло Лизы, стоявшее слева подле мамы, и, не замечая, что занимает чужое место, сел на него. Таким образом, прямо очутился подле столика, на котором лежал образ.
   - Здравствуйте все. Соня, я непременно хотел принести тебе сегодня этот букет, в день твоего рождения, а потому и не явился на погребение, чтоб не прийти к мертвому с букетом; да ты и сама меня не ждала к погребению, я знаю. Старик, верно, не посердится на эти цветы, потому что сам же завещал нам радость, не правда ли? Я думаю, он здесь где-нибудь в комнате.
   Мама странно поглядела на него; Татьяну Павловну как будто передернуло.
   - Кто это здесь в комнате? — спросила она.
   - Покойник. Оставим. Вы знаете, что не вполне верующий человек во все эти чудеса всегда наиболее склонен к предрассудкам… Но я лучше буду про букет: как я его донес — не понимаю. Мне раза три дорогой хотелось бросить его на снег и растоптать ногой.
   Мама вздрогнула.
   - Ужасно хотелось. Пожалей меня, Соня, и мою бедную голову. А хотелось потому, что слишком красив. Что красивее цветка на свете из предметов? Я его несу, а тут снег и мороз. Наш мороз и цветы — какая противоположность! Я, впрочем, не про то: просто хотелось измять его, потому что хорош. Соня, я хоть и исчезну теперь опять, но я очень скоро возвращусь, потому что, кажется, забоюсь. Забоюсь — так кто же будет лечить меня от испуга, где же взять ангела, как Соню?.. Что это у вас за образ? А, покойников, помню. Он у него родовой, дедовский; он весь век с ним не расставался; знаю, помню, он мне его завещал; очень припоминаю… и, кажется, раскольничий… дайте-ка взглянуть.
   Он взял икону в руку, поднес к свече и пристально оглядел ее, но, продержав лишь несколько секунд, положил на стол, уже перед собою. Я дивился, но все эти странные речи его произнесены были так внезапно, что я не мог еще ничего осмыслить. Помню только, что болезненный испуг проникал в мое сердце. Испуг мамы переходил в недоумение и сострадание; она прежде всего видела в нем лишь несчастного; случалось же, что и прежде он говорил иногда почти так же странно, как и теперь. Лиза стала вдруг очень почему-то бледна и странно кивнула мне на него головой. Но более всех испугана была Татьяна Павловна.
   - Да что с вами, голубчик Андрей Петрович? — выговорила она осторожно.
   - Право, не знаю, милая Татьяна Павловна, что со мной. Не беспокойтесь, я еще помню, что вы — Татьяна Павловна и что вы — милая. Я, однако, зашел лишь на минуту; я хотел бы сказать Соне что-нибудь хорошее и ищу такого слова, хотя сердце полно слов, которых не умею высказать; право, все таких каких-то странных слов. Знаете, мне кажется, что я весь точно раздваиваюсь, — оглядел он нас всех с ужасно серьезным лицом и с самою искреннею сообщительностью. — Право, мысленно раздваиваюсь и ужасно этого боюсь. Точно подле вас стоит ваш двойник; вы сами умны и разумны, а тот непременно хочет сделать подле вас какую-нибудь бессмыслицу, и иногда превеселую вещь, и вдруг вы замечаете, что это вы сами хотите сделать эту веселую вещь, и бог знает зачем, то есть как-то нехотя хотите, сопротивляясь из всех сил хотите. Я знал однажды одного доктора, который на похоронах своего отца, в церкви, вдруг засвистал. Право, я боялся прийти сегодня на похороны, потому что мне с чего-то пришло в голову непременное убеждение, что я вдруг засвищу или захохочу, как этот несчастный доктор, который довольно нехорошо кончил… И, право, не знаю, почему мне все припоминается сегодня этот доктор; до того припоминается, что не отвязаться. Знаешь, Соня, вот я взял опять образ (он взял его и вертел в руках), и знаешь, мне ужасно хочется теперь, вот сию секунду, ударить его об печку, об этот самый угол. Я уверен, что он разом расколется на две половины — ни больше ни меньше.
   Главное, он проговорил все это без всякого вида притворства или даже какой-нибудь выходки; он совсем просто говорил, но это было тем ужаснее; и, кажется, он действительно ужасно чего-то боялся; я вдруг заметил, что его руки слегка дрожат.
   - Андрей Петрович! — вскрикнула мама, всплеснув руками.
   - Оставь, оставь образ, Андрей Петрович, оставь, положи! — вскочила Татьяна Павловна, — разденься и ляг. Аркадий, за доктором!
   - Однако… однако как вы засуетились? — проговорил он тихо, обводя нас всех пристальным взглядом. Затем вдруг положил оба локтя на стол и подпер голову руками:
   - Я вас пугаю, но вот что, друзья мои: потешьте меня каплю, сядьте опять и станьте все спокойнее — на одну хоть минуту! Соня, я вовсе не об этом пришел говорить; я пришел что-то сообщить, но совсем другое. Прощай, Соня, я отправляюсь опять странствовать, как уже несколько раз от тебя отправлялся… Ну, конечно, когда-нибудь приду к тебе опять — в этом смысле ты неминуема. К кому же мне и прийти, когда все кончится? Верь, Соня, что я пришел к тебе теперь как к ангелу, а вовсе не как к врагу: какой ты мне враг, какой ты мне враг! Не подумай, что с тем, чтоб разбить этот образ, потому что, знаешь ли что, Соня, мне все-таки ведь хочется разбить…
   Когда Татьяна Павловна перед тем вскрикнула: «Оставь образ!» — то выхватила икону из его рук и держала в своей руке. Вдруг он, с последним словом своим, стремительно вскочил, мгновенно выхватил образ из рук Татьяны и, свирепо размахнувшись, из всех сил ударил его об угол изразцовой печки. Образ раскололся ровно на два куска… Он вдруг обернулся к нам, и его бледное лицо вдруг все покраснело, почти побагровело, и каждая черточка в лице его задрожала и заходила:
   - Не прими за аллегорию, Соня, я не наследство Макара разбил, я только так, чтоб разбить… А все-таки к тебе вернусь, к последнему ангелу! А впрочем, прими хоть и за аллегорию; ведь это непременно было так!..
   И он вдруг поспешно вышел из комнаты, опять через кухню (где оставалась шуба и шапка). Я не описываю подробно, что сталось с мамой: смертельно испуганная, она стояла, подняв и сложив над собою руки, и вдруг закричала ему вслед:
   - Андрей Петрович, воротись хоть проститься-то, милый!
   - Придет, Софья, придет! Не беспокойся! — вся дрожа в ужасном припадке злобы, злобы зверской, прокричала Татьяна. — Ведь слышала, сам обещал воротиться! дай ему, блажнику, еще раз, последний, погулять-то. Состарится — кто ж его тогда, в самом деле, безногого-то нянчить будет, кроме тебя, старой няньки? Так ведь прямо сам и объявляет, не стыдится…
   Что до нас, то Лиза была в обмороке. Я было хотел бежать за ним, но бросился к маме. Я обнял ее и держал в своих объятиях. Лукерья прибежала со стаканом воды для Лизы. Но мама скоро очнулась; она опустилась на диван, закрыла лицо руками и заплакала.
   - Однако, однако… однако догони-ка его! — закричала вдруг изо всей силы Татьяна Павловна, как бы опомнившись. — Ступай… ступай… догони, не отставай от него ни шагу, ступай, ступай! — отдергивала она меня изо всех сил от мамы, — ах, да побегу же я сама!
   - Аркаша, ах, побеги за ним поскорей! — крикнула вдруг и мама.
   Я выбежал сломя голову тоже через кухню и через двор, но его уже нигде не было. Вдали по тротуару чернелись в темноте прохожие; я пустился догонять их и, нагоняя, засматривал каждому в лицо, пробегая мимо. Так добежал я до перекрестка.
   «На сумасшедших не сердятся, — мелькнуло у меня вдруг в голове, — а Татьяна озверела на него от злости; значит, он — вовсе не сумасшедший…» О, мне все казалось, что это была аллегория и что ему непременно хотелось с чем-то покончить, как с этим образом, и показать это нам, маме, всем. Но и «двойник» был тоже несомненно подле него; в этом не было никакого сомнения…
III
   Его, однако, нигде не оказывалось, и не к нему же было бежать; трудно было представить, чтоб он так просто отправился домой. Вдруг одна мысль заблестела предо мною, и я стремглав бросился к Анне Андреевне.
   Анна Андреевна уже воротилась, и меня тотчас же допустили. Я вошел, сдерживая себя по возможности. Не садясь, я прямо рассказал ей сейчас происшедшую сцену, то есть именно о «двойнике». Никогда не забуду и не прощу ей того жадного, но безжалостно спокойного и самоуверенного любопытства, с которым она меня выслушала, тоже не садясь.
   - Где он? Вы, может быть, знаете? — заключил я настойчиво. — К вам меня вчера посылала Татьяна Павловна…
   - Я вас призывала еще вчера. Вчера он был в Царском, был и у меня. А теперь (она взглянула на часы), теперь семь часов… Значит, наверно у себя дома.
   - Я вижу, что вы все знаете — так говорите, говорите! — вскричал я.
   - Знаю многое, но всего не знаю. Конечно, от вас скрывать нечего… — обмерила она меня странным взглядом, улыбаясь и как бы соображая. — Вчера утром он сделал Катерине Николаевне, в ответ на письмо ее, формальное предложение выйти за него замуж.
   - Это — неправда! — вытаращил я глаза.
   - Письмо прошло через мои руки; я сама ей и отвезла его, нераспечатанное. В этот раз он поступил «по-рыцарски» и от меня ничего не потаил.
   - Анна Андреевна, я ничего не понимаю!
   - Конечно, трудно понять, но это — вроде игрока, который бросает на стол последний червонец, а в кармане держит уже приготовленный револьвер, — вот смысл его предложения. Девять из десяти шансов, что она его предложение не примет; но на одну десятую шансов, стало быть, он все же рассчитывал, и, признаюсь, это очень любопытно, по-моему, впрочем… впрочем, тут могло быть исступление, тот же «двойник», как вы сейчас так хорошо сказали.
   - И вы смеетесь? И разве я могу поверить, что письмо было передано через вас? Ведь вы — невеста отца ее? Пощадите меня, Анна Андреевна!
   - Он просил меня пожертвовать своей судьбой его счастию, а впрочем, не просил по-настоящему: это все довольно молчаливо обделалось, я только в глазах его все прочитала. Ах, боже мой, да чего же больше: ведь ездил же он в Кенигсберг, к вашей матушке, проситься у ней жениться на падчерице madame Ахмаковой? Ведь это очень сходно с тем, что он избрал меня вчера своим уполномоченным и конфидентом. 144
   Она была несколько бледна. Но ее спокойствие было только усилением сарказма. О, я простил ей многое в ту минуту, когда постепенно осмыслил дело. С минуту я обдумывал; она молчала и ждала.
   - Знаете ли, — усмехнулся я вдруг, — вы передали письмо потому, что для вас не было никакого риску, потому что браку не бывать, но ведь он? Она, наконец? Разумеется, она отвернется от его предложения, и тогда… что тогда может случиться? Где он теперь, Анна Андреевна? — вскричал я. — Тут каждая минута дорога, каждую минуту может быть беда!
   - Он у себя дома, я вам сказала. В своем вчерашнем письме к Катерине Николаевне, которое я передала, он просил у ней, во всяком случае, свидания у себя на квартире, сегодня, ровно в семь часов вечера. Та дала обещание.
   - Она к нему на квартиру? Как это можно?
   - Почему же? Квартира эта принадлежит Настасье Егоровне; они оба очень могли у ней встретиться как ее гости…
   - Но она боится его… он может убить ее!
   Анна Андреевна только улыбнулась.
   - Катерина Николаевна, несмотря на весь свой страх, который я в ней сама приметила, всегда питала, еще с прежнего времени, некоторое благоговение и удивление к благородству правил и к возвышенности ума Андрея Петровича. На этот раз она доверилась ему, чтобы покончить с ним навсегда. В письме же своем он дал ей самое торжественное, самое рыцарское слово, что опасаться ей нечего… Одним словом, я не помню выражений письма, но она доверилась… так сказать, для последнего разу… и, так сказать, отвечая самыми геройскими чувствами. Тут могла быть некоторая рыцарская борьба с обеих сторон.
   - А двойник, двойник! — воскликнул я. — Да ведь он с ума сошел!
   - Давая вчера свое слово явиться на свидание, Катерина Николаевна, вероятно, не предполагала возможности такого случая.
   Я вдруг повернулся и бросился бежать… К нему, к ним, разумеется! Но из залы еще воротился на одну секунду.
   - Да вам, может быть, того и надо, чтобы он убил ее! — вскричал я и выбежал из дому.
   Несмотря на то что я весь дрожал, как в припадке, я вошел в квартиру тихо, через кухню, и шепотом попросил вызвать ко мне Настасью Егоровну, но та сама тотчас же вышла и молча впилась в меня ужасно вопросительным взглядом.
   - Они-с, их нет дома-с.
   Но я прямо и точно, быстрым шепотом изложил, что все знаю от Анны Андреевны, да и сам сейчас от Анны Андреевны.
   - Настасья Егоровна, где они?
   - Они в зале-с; там же, где вы сидели третьего дня, за столом…
   - Настасья Егоровна, пустите меня туда!
   - Как это возможно-с?
   - Не туда, а в комнату рядом. Настасья Егоровна, Анна Андреевна, может, сама того хочет. Кабы не хотела, не сказала бы мне, что они здесь. Они меня не услышат… она сама того хочет…
   - А как не хочет? — не спускала с меня впившегося взгляда своего Настасья Егоровна.
   - Настасья Егоровна, я вашу Олю помню… пропустите меня. У нее вдруг затряслись губы и подбородок:
   - Голубчик, вот за Олю разве… за чувство твое…Не покинь ты Анну Андреевну, голубчик! Не покинешь, а? не покинешь?
   - Не покину!
   - Дай же мне свое великое слово, что не вбежишь к ним и не закричишь, коли я тебя там поставлю?
   - Честью моею клянусь, Настасья Егоровна!
   Она взяла меня за сюртук, провела в темную комнату, смежную с той, где они сидели, подвела чуть слышно по мягкому ковру к дверям, поставила у самых спущенных портьер и, подняв крошечный уголок портьеры, показала мне их обоих.
   Я остался, она ушла. Разумеется, остался. Я понимал, что я подслушиваю, подслушиваю чужую тайну, но я остался. Еще бы не остаться — а двойник? Ведь уж он разбил в моих глазах образ?
IV
   Они сидели друг против друга за тем же столом, за которым мы с ним вчера пили вино за его «воскресение»; я мог вполне видеть их лица. Она была в простом черном платье, прекрасная и, по-видимому, спокойная, как всегда. Говорил он, а она с чрезвычайным и предупредительным вниманием его слушала. Может быть, в ней и видна была некоторая робость. Он же был страшно возбужден.
   Я пришел уже к начатому разговору, а потому некоторое время ничего не понимал. Помню, она вдруг спросила:
   - И я была причиною?
   - Нет, это я был причиною, — ответил он, — а вы только без вины виноваты. Вы знаете, что бывают без вины виноватыми? Это — самые непростительные вины и всегда почти несут наказание, — прибавил он, странно засмеявшись. — А я и впрямь думал минуту, что вас совсем забыл и над глупой страстью моей совсем смеюсь… но вы это знаете. А, однако же, что мне до того человека, за которого вы выходите? Я сделал вам вчера предложение, простите за это, это — нелепость, а между тем заменить ее совсем нечем… что ж бы я мог сделать, кроме этой нелепости? Я не знаю…
   Он потерянно рассмеялся при этом слове, вдруг подняв на нее глаза; до того же времени говорил, как бы смотря в сторону. Если б я был на ее месте, я бы испугался этого смеха, я это почувствовал. Он вдруг встал со стула.
   - Скажите, как могли вы согласиться прийти сюда? — спросил он вдруг, как бы вспомнив о главном. — Мое приглашение и мое все письмо — нелепость… Постойте, я еще могу угадать, каким образом вышло, что вы согласились прийти, но — зачем вы пришли — вот вопрос? Неужто вы из одного только страху пришли?