Рассказчик «Записок» стремится проникнуть в психологию не только I жертвы, но и палача, задается вопросом о возникновении палачества. Оно трактуется писателем в этико-философском смысле. «Свойства палача в зародыше находятся почти в каждом современном человеке», — утверждает Достоевский. «Но не равно развиваются звериные свойства человека», — добавляет он и рассматривает два рода палачей — подневольных и добровольных. И плац-майор, ставший палачом по велению «закона», как ярый его блюститель, и экзекутор Жеребятников, своего рода «утонченнейший гастроном в исполнительном деле» — оба являются подтверждением того, что палачом делаются. «Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую», — заключает писатель.
   Тема «воли» возникает в первой главе «Записок». Она переплетается с темой денег. Без денег нет могущества и свободы. Размышления об этом Достоевский продолжит в «Зимних заметках о летних впечатлениях» («Дает ли свобода каждому по миллиону? Нет. Что такое человек без миллиона?..» — наст. изд. Т. 4), а затем и в своих романах («ротшильдовская» идея и тема независимости героя, в «Подростке» например). Романтизация «воли», которая кажется обитателям острога вольнее, чем есть на самом деле, приводит к побегам, бродяжничеству. Напоминанием о порыве к свободе, живущем в душе каждого арестанта, являются главы «Каторжные животные» и «Летняя пора». Природа символизирует здесь единение человека с общей жизнью, рассматривается как предвестница «воли». Символом живой жизни становится орел, выпускаемый на волю; история его осмысляется глубоко трагически и многозначно.
   Разъединение дворянства и вообще образованного общества с народом — один из лейтмотивов «Записок». Осознав пропасть между дворянством и народом, задумавшись о ее причинах, Достоевский пересматривает свои взгляды на жизнь, Судит себя «неумолимо и строго». Одна из основных художественных идей «Записок из Мертвого дома» — стремление Достоевского в каждом из обитателей острога «откопать человека» (по собственному выражению писателя), выявить ценность и неповторимость его человеческой индивидуальности, которую не смогли убить жестокость и обезличивающее влияние царской каторги. Если в ранних и позднейших произведениях Достоевский анализирует мельчайшие движения души героя, особое внимание уделяя деталям, то в «Записках из Мертвого дома» образ создается скупыми, но очень выразительными средствами. Достоевский подчеркивает трудолюбие и мастерство людей из народа. Это люди талантливые, преимущественно грамотные.
   Персонажи «Записок» — одновременно и яркие индивидуальности, и типы; каждый из них воплощает определенную авторскую мысль. Газин — полное извращение «природы человеческой», «исполинский паук, с человека величиною»; Петров, метко названный В. Б. Шкловским революционером в потенции, [71]привлекает душевной чистотой, прямотой, искренностью, смелостью и дерзостью. Образ Петрова несомненно социально окрашен, и в главе «Претензия» имеется прямое подтверждение этого. Он первый выходит на «претензию», ясно выражает свое отношение к дворянству. Но Достоевский обвиняет Петрова за безрассудность, не видит применения его силам и считает лиц, подобных ему, обреченными на гибель: такие люди «первые перескакивают через главное препятствие, не задумавшись, без страха, идя прямо на все ножи, — и все бросаются за ними и идут слепо, идут до самой последней стены, где обыкновенно и кладут свои головы». Тема «чистого сердца», естественного добра воплощена в образе молодого горца Алея. Это образец душевной гармонии и смирения. Достоевский восхищается целомудрием Алея, чутким отношением его к товарищам, стремлением всем помочь Тему «чистого сердца» продолжает добрая вдова Настасья Ивановна — человек с бесконечным желанием «сделать для вас непременно что-нибудь приятное», старик старообрядец и гордая и сильная духом Акулька. Эти образы очень важны для понимания мировоззрения Достоевского периода каторги. В них намечен тот нравственный идеал, который Достоевский разовьет в своих позднейших произведениях: в Алее, например, чувствуются черты Мышкина и Алеши Карамазова.
   Достоевский — автор «Записок» — хотел, чтобы его книга воспринималась читателями как рассказ о реальных событиях, а не как обычное произведение с вымышленными героями.
   Сочетание документально точного описания людей и событий с художественным вымыслом дает возможность относить «Записки» к жанру ф«который граничит с художественным очерком, с одной стороны, и с мемуарами — с другой». [72]В воспоминаниях польского революционера Ш. Токаржевского, [73]также отбывавшего каторгу в омской крепости и названного Достоевским в «Записках» «Т-ский», в книге писателя П. К. Мартьянова, [74]в письмах Достоевского к брату и в официальных документах упоминаются многие эпизоды, о которых повествует Достоевский, действуют реальные прообразы его героев. Сопоставление текста «Записок» с этими материалами заставляет признать, что писатель достаточно полно и достоверно изобразил как основные моменты каторжного быта — внешний вид крепости, распорядок дня, работы, занятия арестантов, — так и тех, кто стал героями его произведения. Анализ метода отображения Достоевским реальных фактов, т. е. изучение многочисленных примеров видоизменения их и попытки объяснить причины этих отступлений, помогает глубже проникнуть в творческую лабораторию писателя, точнее раскрыть замысел произведения.
   Большинство персонажей «Записок из Мертвого дома» имеют реальные прототипы. Достоевский сохраняет действительные имена многих из них. Даже убийца Соколов, только упомянутый в «Записках», фигурирует в записанной в 1860 г. «Песне о разбойнике Копеечкине», действие которой происходит в Омске, [75]а «знаменитый своими злодеяниями разбойник Каменев» — реально существующее лицо. Это преступник Коренев (в тексте «Записок» Каменев на с. 256 назван своей действительной фамилией), сидевший на цепи в тобольском остроге в 1850 г. Достоевский мог его там видеть, о нем пишут в своих воспоминаниях дочь тобольского прокурора М. Д. Францева, [76]этнограф С. В. Максимов, [77]А. Е. Врангель. [78]
   При установлении возможных прототипов «Записок» возникает вопрос о достоверности воспоминаний Токаржевского и материалов Мартьянова, служивших до сих пор своеобразным комментарием к произведению Достоевского. Они могут быть убедительно проанализированы при сравнении с официальными документами. В Статейных списках арестантов, сосланных в омскую крепость, хранящихся в Центральном военно-историческом архиве в Москве, обнаруживается большое число лиц, фигурирующих в «Записках» под теми же (или несколько измененными) именами. Прототипы же других персонажей «Записок» раскрываются с достаточной степенью очевидности по характеру преступлений, национальности, вероисповеданию и т. п.
   Так, арестант Ломов, «из зажиточных Т-х крестьян, К-ского уезда», пырнувший другого арестанта шилом в грудь, — это преступник гражданского ведомства Василий Лопатин, 43 лет, крестьянин Тобольской губернии, Курганского округа, осужденный «за смертоубийство» на восемь лет. 1 ноября 1850 г. он за драку с Лаврентием Кузевановым и Герасимом Евдокимовым (у Достоевского — Гаврилкой) и нанесение последнему «шилом легкой раны в левый бок и царапины в шею ниже левого уха» был наказан шпицрутенами «через 500 человек два раза».
   О Баклушине автор «Записок», сообщает, что он был из кантонистов, убил в городе Р., где служил в гарнизонном батальоне, немца Шульца и за стычку в судной комиссии с капитаном был осужден на «четыре тысячи да сюда, в особое отделение». Достоевский пишет: «Я не знаю характера милее Баклушина». А вот сухие сведения о его прототипе из Статейных списков: «Семен Арефьев, 42 лет, Смоленского отделения, из солдатских детей. Состоял на службе в Рижском внутреннем гар~ низонном батальоне.Доставлен в роту 1847 года, августа 25. За пятый со службы побег, грабеж и смертоубийство. Наказан шпицрутенами через 1000 человек, четыре разас выключением из военного звания и отсылкою в особое отделение,в г. Омске состоящее. Поведения ненадежного. Грамоте знает» (курсив наш. — Ред.).
   Судя по Статейным спискам, поразившим Достоевского «с первого взгляда», стариком старообрядцем был раскольник Егор Воронов, 56 лет, из Черниговской губернии (Ш. Токаржевский пишет о нем: «старик старовер из Украины»). [79]Прислан он был, «по высочайшему повелению», «на бессрочное время» за «неисполнение данного его величеству обещания присоединиться к единоверцам и небытие на священнодействии при бывшей закладке в посаде добрянкской новой церкви».
   Крещеный калмык Александр (или «Александра») из II главы второй части, рассказывающий, как он «выходил свои четыре тысячи», — это арестант «особого отделения», из калмыков Саратовской губернии православного вероисповедания Иван Александров, осужденный за «смертоубийство унтер-офицера, находившегося в арестантских ротах для присмотра»; он был наказан не четырьмя тысячами палок, а «шпицрутенами через 1000 человек пять раз».
   «Дагестанских татар было трое, — пишет Достоевский, — и все они были родные братья. Два из них уже были пожилые, но третий, Алей, был не более двадцати двух лет…». В письме к брагу от 30 января — 22 февраля 1854 г. писатель говорит о молодом черкесе, «присланном в каторгу за разбой», очевидно, о том же Алее, которого он учил русскому языку и грамоте. В Статейных списках есть три брата из Шемахинской губернии: Хан Мамед Хан Оглы, 34 лет, Али Исмахан Оглы, 44 лет, и Вели Исмахан Оглы, 39 лет. Все они были осуждены за грабеж на 8 лет. Ни один из них не подходит под описание «прекрасного», «доверчивого» и «мягкого» Алея. Наиболее вероятным прототипом Алея был Али Делек Тат Оглы, 26 лет. Он прибыл в омскую крепость тоже из Шемахинской губернии 10 апреля 1849 г. «Лицом мало весноват, волосы черны, глаза карие, нос умеренный…» — таковы скупые сведения о его внешности в Статейных списках за 1851 г. Предполагаемый прототип Алея был прислан «за принятие и скрытие награбленных товаров» на 4 года и вышел из каторги 16 апреля 1853 г.
   Реальный прототип имелся и у арестанта, бросившегося на плац-майора с намерением убить его. Сохранилось дело «О дерзком поступке арестанта омской крепости Чикарева против тамошнего плац— майора». Арестант Влас Чикарев был предан военному суду при омском ордонанс-гаузе, где дело было решено в 24 часа («Все произошло очень скоро», — пишет Достоевский — с. 233). По приговору суда он должен был подвергнуться наказанию шпицрутенами «через тысячу человек четыре раза» и остаться по-прежнему в «особом отделении». [80]У Достоевского арестант, наказанный шпицрутенами, умирает в больнице через три дня.
   Рассказывая об одном из самых решительных арестантов из всей каторги — Петрове, Достоевский замечает: «…этот Петров был тот самый, который хотел убить плац-майора, когда его позвали к наказанию» (с. 301). В Статейных списках есть запись об очень сходном поступке. Один из арестантов был наказан «за сопротивление против плац-майора Кривцова при наказании его розгами и произнесении слов, что непременно над собою что-нибудь сделает или зарежет его, Кривцова». Правда, произошло это событие в июле 1848 г., но оно могло быть известно Достоевскому по рассказам, как и случай с Чикаревым. Следовательно, этот-то арестант Андрей Шаломенцев, пришедший на каторгу в «особое отделение» за кражу и за «сорвание с ротного командира, капитана Урвачева, эполет», возможно, и был прообразом одной из самых ярких фигур «Записок из Мертвого дома».
   Имея сведения о прототипах героев «Записок», можно определить те тенденции, в соответствии с которыми Достоевский вносил изменения в изображение каторжной действительности. Одна из этих тенденций очевидна. Достоевский неоднократно сознательно усиливал преступления своих героев, вернее всего, по цензурным соображениям, чтобы ослабить впечатление от суровости царского суда. Так, татарин Газин из «особого отделения», о котором Достоевский говорит, что он «любил прежде резать маленьких детей», имеет своим прототипом каторжного военного ведомства, «сосланного на срок», Феидуллу Газина, 37 лет, служившего в Сибирском линейном № 3 батальоне и осужденного «за частовременные отлучки из казармы, пьянство и кражи». Прототипом Нурры — «блондина с светло-голубыми глазами», все тело которого «было изрублено, изранено штыками и пулями», был Нурра Шахсурла Оглы, «сероглазый и темнорусый с проседью, на правой щеке и носу шрамы», осужденный на шесть лет, но просто за воровство, а не за участие в набегах на русских, как сказано у Достоевского. Старик старообрядец, осужденный в «Записках» за поджог церкви, на самом деле был наказан бессрочной каторгой лишь за неисполнение обещания присоединиться к единоверцам и за отказ присутствовать при закладке церкви. Приводя все эти отклонения рассказчика от реальной действительности, возможно, рассчитанные на цензуру, не следует, однако, забывать главного: Достоевский смотрел на каторгу глазами художника и «Записки из Мертвого дома» являются не просто мемуарами, но художественным произведением, где большую роль играют творческое обобщение и вымысел.
   Архивные материалы дают дополнительные сведения и о прототипах арестантов из дворян. Писатель довольно точно рассказывает историю жизни каждого из этих своих героев до острога. И все же подлинные [81]события, извлекаемые из судебных дел, заставляют пристальнее вглядеться в людей, характеры которых поразили художника.
   Прообразом дворянина-«отцеубийцы» был прапорщик тобольского линейного батальона Д. Н. Ильинский. Известны семь томов судебного дела «об отставном поручике Ильинском», в котором детально отражены все материалы процесса этого мнимого отцеубийцы. Внешне, в событийно-фабульном отношении «отцеубийца» — прообраз Мити Карамазова в последнем романе Достоевского. [82]
   Дворянин А-в, о котором Достоевский говорит как о самом отвратительном примере того, «до чего может опуститься и исподлиться человек», также реальное лицо. Это арестант Павел Аристов. Достоевский кратко, но в полном соответствии с действительными фактами рассказывает о его деле. Аристов был осужден «за ложное возведение на невинных лиц государственного преступления» (с. 275). В деле из архива III Отделения «По доносу дворянина Аристова о существующем в С.-Петербурге тайном обществе» подробно излагается история этого человека. [83]На каторге, презираемый всеми арестантами, он продолжал доносить на товарищей. В деле Аристова хранится его собственноручное письмо от 1 января 1853 г. в III Отделение. В письме он просит ходатайствовать за него перед Дубельтом, который «был так милостив при отправлении моем в дальний край Сибири», и говорит: «Вот уже четыре года прошло, как я страдаю. Неужели заблуждения неопытного юноши не позволяют взрослому человеку высказать весь пламень святой любви к царю-отцу и отечеству? Мне наскучила жизнь в ничтожестве, хочется умереть в рядах воинов на Кавказе!». В post-scriptum'e Аристов не забывает добавить: «Страшная нужда заставляет меня просить его превосходительство Леонтия Васильевича Дубельта помочь мне сколько-нибудь высылкою денег на необходимые мне нужды». На письме помета: «Оставить без ответа». Вслед за этим Аристов, которому «наскучила жизнь в ничтожестве», совершает другие отчаянные поступки. В январе 1853 г. «за намерение составить фальшивый билет и имение при себе для сей цели фальшивой печати» («Он упражнялся у нас отчасти и в фальшивых паспортах», — пишет Достоевский на с. 486) он был наказан розгами. В августе того же года Аристов решился на побег, описанный Достоевским в IX главе второй части. Побег этот он совершил не один, а с «особого отделения арестантом Куликовым» (с. 486), по Статейным же спискам — Александром Кулишовым, 52 лет, осужденным за убийство в «особое отделение». «Цыган, конокрад и барышник» Куликов — Кулишов остался у Достоевского в памяти на долгие годы. В наброске романа о Князе и Ростовщике (1870) влюбленная в Князя Хромоножка, изнасилованная и брошенная им, становится затем жертвой беглого каторжника Кулишова. Есть упоминания о нем в набросках «Смерть поэта» и в планах «Жития великого грешника» (1869–1870). Он же явился прообразом Федьки-каторжного в «Бесах». Об Аристове же Достоевский говорит как о «феномене» среди преступников (с. 275), а в черновых записях к «Преступлению и наказанию» Свидригайлов именуется А-овым. Писатель, очевидно, имел в виду Аристова как образец сходного нравственного падения.
   Статейные списки позволяют установить, что прототипом бывшего прапорщика Акима Акимыча был Ефим Белых, осужденный за «ложное <…> понятие о патриотизме, показывающее недостаток развития умственных способностей, приведшее к убийству».
   В. Б. Шкловский считал Аким Акимыча «отдаленным родственником лермонтовского Максима Максимовича и пушкинского Белкина». Так же, как Максим Максимыч у Лермонтова, Аким Акимыч у Достоевского как бы вводит рассказчика в новый мир; поэтому Шкловский называет его «Вергилием каторжного ада». [84]Но отношение авторов к своим героям различно. Если Лермонтов чувствует глубокую симпатию к бесхитростному, отзывчивому человеку, гуманист по натуре, то Достоевский, прекрасно понявший суть своего героя и изобразивший его в «Записках» как олицетворение формализма и казенщины, несмотря на прощальный поцелуй, ненавидит Акима Акимыча. Не случайно писатель отмечает пристрастие его к мелочному педантизму, «благоговение к пуговке, к погончику, к петличке» (с. 328), намекая на близость Акима Акимыча в этом отношении к Скалозубу А. С. Грибоедова («А форменные есть отлички: в мундирах выпушки, погончики, петлички» — «Горе от ума», д. III, явл. 12). Попав на каторгу, Аким Акимыч принял за право «не рассуждать никогда и ни в каких обстоятельствах, потому что рассуждать „не его ума дело“». Несмотря на любовь к труду («не было ремесла, которого бы не знал Аким Акимыч» — с. 231), он представляется автору верным слугой существующего порядка, закоренелым врагом всех, кто мешает «правильному течению службы и благонравию» (с. 446).
   Много раз Достоевский упоминает в «Записках из Мертвого дома» «товарища из дворян», с которым он вместе «вступил в каторгу». Это был С. Ф. Дуров (1816–1869), поэт-петрашевец, сосланный на четыре года. В «Мертвом доме» Дуров не изменил своих революционных воззрений. Его стихи через инспектора Омского кадетского корпуса И. В. Ждан-Пушкина направлялись на волю. Стихотворение Дурова «К фарисеям» помечено: «14 марта 1850 г. Темница. Омск». Достоевский на каторге отдалился от Дурова; впрочем, они и на воле не были особенно близки. По свидетельству Мартьянова, они никогда не сходились вместе, не обменялись ни единым словом и даже «стали врагами». Но судя по тому, что после освобождения из острога Достоевский и Дуров бывали вместе в доме К. И. Иванова, мужа О. И. Анненковой, дочери декабриста И. А. Анненкова (см. письмо Достоевского к П. Е. Анненковой от 18 окт. 1855 г.), их отношения можно скорее назвать просто далекими, а не враждебными. Позднее, в письме от 14 декабря 1856 г. к Ч. Ч. Валиханову, с которым Достоевский познакомился в доме К. И. Иванова, он пишет: «Поклонитесь от меня Дурову и пожелайте ему от меня всего лучшего. Уверьте его, что я люблю его и искренно предан ему».
   На протяжении всей книги Достоевский упоминает польских революционеров, бывших одновременно с ним на каторге. Хотя он подчеркивает свое расхождение с ними во взглядах, но описывает поляков с большим сочувствием, преклоняясь перед их нравственной стойкостью, посвящает им главу «Товарищи».
   Из упоминаемых Достоевским поляков наиболее известен Т-ский — Шимон Токаржевский (1821–1899), дворянин, избравший профессию сапожника, чтобы легче вести революционную пропаганду среди ремесленников. Участник противоправительственных заговоров, он был дважды осужден, а в 1883 г. вернулся в Варшаву и написал две книги воспоминаний. Прототипы остальных польских революционеров раскрываются Токаржевским. Так, Ж-кий — это Иосиф Жоховский (1801–1851), профессор математики Варшавского университета. За революционную речь в 1848 г. он был приговорен к смертной казни, замененной десятью годами каторги. Отбывал ее в Усть-Каменогорске, затем в Омске. По воспоминаниям Токаржевского, был незаслуженно наказан 300 ударами палок (у Достоевского плац-майор приказал дать ему сто розог). Скончался на каторге. M-цкий — это Александр Мирецкий (род. в 1820 г.), прибывший на каторгу в 1846 г. «за участие в заговоре, за произведение в Царстве Польском бунта». Он был особенно нелюбим плац-майором, который постоянно назначал его парашником и, издеваясь, повторял: «Ты мужик — тебя бить можно!» В ноябре 1851 г. Мирецкий был переведен в гражданское ведомство для определения на поселение в Сибири. Достоевский упоминает Мирецкого в «Дневнике писателя» за 1876 г. Б-ский — это Иосиф Богуславский (1816–1857 или 1859), осужденный на десять лет. В январе 1849 г. он был водворен в Усть-Каменогорскую крепость, а в октябре того же года вместе с Токаржевским и Жоховским переведен в Омск. По дороге Богуславский заболел, ему было отказано унтер-офицером в месте на подводе, и Токаржевский нес друга 700 верст на руках. Мемуары Богуславского «Воспоминания сибиряка» [85]существенно дополняют книги Токаржевского. Из Статейных списков об арестантах омской крепости известны и прототипы трех остальных поляков, лишь вскользь упомянутых Достоевским — Б-м, А-чуковский, К-чинский. Это были осужденные «за участие в краковском возмущении» живописец Карл Бем, Юзеф Анчиковский и тридцатидвухлетний Людвиг Корчинский («тихий и кроткий молодой человек», — писал о нем Достоевский), осужденный за «возмущение против православной церкви и верховной власти и покушение к распространению сочинений против правительства посредством домашней литографии». Судьбы политических осужденных описаны Достоевским чрезвычайно точно. В этом отношении глава «Товарищи» выделяется своей строгой фактографичностью.
   Известно, что прототипом плац-майора, прозванного за «рысий взгляд» «восьмиглазым», послужил плац-майор омского острога Василий Григорьевич Кривцов. В письме к брату от 30 января — 22 февраля 1854 г. Достоевский дает ему следующую характеристику: «Плац-майор Кривцов — каналья, каких мало, мелкий варвар, сутяга, пьяница, все, что только можно представить отвратительного <…> Он уже два года был плац-майором и делал ужаснейшие несправедливости <…> Он наезжал всегда пьяный (трезвым я его не видел), придирался к трезвому арестанту и драл его под предлогом, что тот пьян как стелька. Другой раз, при посещении ночью, за то, что человек спит не на правом боку, за то, что вскрикивает или бредит ночью, за все, что только влезет в его пьяную голову». В воспоминаниях Токаржевского Кривцову посвящена специальная глава «Васька». Кривцов был отставлен еще при Достоевском, а затем предан суду. Токаржевский вспоминал, что, будучи проездом в Омске в 1864 г., встретил нищего, в котором узнал бывшего плац-майора, и подал ему рубль; Кривцов тоже его узнал и на вопрос, что же произошло, ответил: «Бог меня покарал за покойного Жоховского, за вас всех. Простите!» В письме же к Достоевскому его омской знакомой Н. С. Крыжановской от августа — сентября 1861 г. сообщается, что Кривцов скоропостижно скончался. [86]Достоверность этих сведений трудно проверить. Несмотря на то что все внешние черты Кривцова Достоевский воспроизвел достаточно точно, образ «восьмиглазого» получил обобщающий характер.
   По цензурным условиям Достоевский не мог коснуться в «Записках» темы стихийной борьбы крестьян против крепостнического произвола. Рассказ писателя об одном из его товарищей по острогу — крестьянине, убившем своего помещика, вступившись за честь своей невесты, сохранил для нас друг Достоевского А. П. Милюков в своих воспоминаниях. Приводим этот рассказ полностью:
   «В казарме нашей, говорил Федор Михайлович, был один молодой арестант, смирный, молчаливый и несообщительный. Долго я не сходился с ним, не знал — давно ли он в каторге и за что попал в особый разряд, где числились осужденные за самые тяжкие преступления. У острожного начальства был он по поведению на хорошем счету, и сами арестанты любили его за кротость и услужливость. Мало-помалу, мы сблизились с ним, и однажды по возвращении с работы он рассказал мне историю своей ссылки. Он был крепостной крестьянин одной из подмосковных губерний и вот как попал в Сибирь.
   — Село наше, Федор Михайлович, — рассказывал он, — не маленькое и зажиточное. Барин у нас был вдовец, не старый еще, не то чтобы очень злой, а бестолковый и насчет женского пола распутный. Не любили его у нас. Ну вот, надумал я жениться: хозяйка была нужна, да и девка одна полюбилась. Поладили мы с ней, дозволение барское вышло, и повенчали нас. А как от венца-то вышли мы с невестой да, идучи домой, поравнялись с господской усадьбой, выбежало дворовых никак человек шесть или семь, подхватили мою молодую жену под руки да на барский двор и потащили. Я рванулся было за ней, а на меня набросились людишки-то; кричу, бьюсь, а мне руки кушаками вяжут. Не под силу было вырваться. Ну, жену-то уволокли, а меня к избе нашей потащили да связанного как есть на лавку бросили и двоих караульных поставили. Всю ночь я прометался, а поздним утром привели молодую и меня развязали. Поднялся я, а баба-то припала к столу — плачет, тоскует, „Что, говорю, убиваться-то: не сама себя потеряла!“. И вот с самого этого дня задумал я, как мне барина за ласку к жене отблагодарить. Отточил это я в сарае топор, так что хоть хлебы режь, и приладил носить его, чтобы не в примету было. Может, иные мужики, видя, как я шатался около усадьбы, и подумали, что замышляю что-нибудь, да кому дело: больно не любили у нас барина-то. Только долго не удавалось мне подстеречь его, то с гостями, бывало, он хороводится, то лакеишки около него… всё несподручно было. А у меня словно камень на сердце, что не могу я ему отплатить за надругательство; пуще всего горько мне было смотреть, как жена-то тоскует. Ну вот, иду я как-то под вечер позади господского сада, смотрю — а барин по дорожке один прохаживается, меня не примечает. Забор садовый был невысокий, решетчатый, из балясин. Дал я барину-то немного пройти да тихим манером и махнул через загородку. Вынул топор я да с дорожки на траву, чтобы загодя не услыхал, и, по траве-то крадучись, пошел за ним шагать. Совсем уже близко подошел я и забрал топор-то в обе руки. А хотелось мне, чтобы барин увидал, кто к нему за кровью пришел, ну, я нарочно и кашлянул. Он повернулся, признал меня, а я прыгнул к нему да топором его прямо по самой голове… трах! Вот, мол, тебе за любовь… Так это мозги-то с кровью и прыснули… упал и не вздохнул. А я пошел в контору и объявился, что так и так, мол. Ну, взяли меня, отшлепали да на двенадцать лет сюда и порешили.