— Да вот этот господин, может быть, Петр-то Петрович! По разговору видно, что он женится на его сестре и что Родя об этом, перед самой болезнью, письмо получил…
   — Да; черт его принес теперь; может быть, расстроил всё дело. А заметил ты, что он ко всему равнодушен, на всё отмалчивается, кроме одного пункта, от которого из себя выходит: это убийство…
   — Да, да! — подхватил Разумихин, — очень заметил! Интересуется, пугается. Это его в самый день болезни напугали, в конторе у надзирателя; в обморок упал.
   — Ты мне это расскажи подробнее вечером, а я тебе кое-что потом скажу. Интересует он меня, очень! Через полчаса зайду наведаться… Воспаления, впрочем, не будет…
   — Спасибо тебе! А я у Пашеньки тем временем подожду и буду наблюдать через Настасью…
   Раскольников, оставшись один, с нетерпением и тоской поглядел на Настасью; но та еще медлила уходить.
   — Чаю-то теперь выпьешь? — спросила она.
   — После! Я спать хочу! Оставь меня…
   Он судорожно отвернулся к стене; Настасья вышла.

VI

   Но только что она вышла, он встал, заложил крючком дверь, развязал принесенный давеча Разумихиным и им же снова завязанный узел с платьем и стал одеваться. Странное дело: казалось, он вдруг стал совершенно спокоен; не было ни полоумного бреду, как давеча, ни панического страху, как во всё последнее время. Это была первая минута какого-то странного, внезапного спокойствия. Движения его были точны и ясны, в них проглядывало твердое намерение. «Сегодня же, сегодня же!..» — бормотал он про себя. Он понимал, однако, что еще слаб, но сильнейшее душевное напряжение, дошедшее до спокойствия, до неподвижной идеи, придавало ему сил и самоуверенности; он, впрочем, надеялся, что не упадет на улице. Одевшись совсем, во всё новое, он взглянул на деньги, лежавшие на столе, подумал и положил их в карман. Денег было двадцать пять рублей. Взял тоже и все медные пятаки, сдачу с десяти рублей, истраченных Разумихиным на платье. Затем тихо снял крючок, вышел из комнаты, спустился по лестнице и заглянул в отворенную настежь кухню: Настасья стояла к нему задом и, нагнувшись, раздувала хозяйкин самовар. Она ничего не слыхала. Да и кто мог предположить, что он уйдет? Через минуту он был уже на улице.
   Было часов восемь, солнце заходило. Духота стояла прежняя; но с жадностью дохнул он этого вонючего, пыльного, зараженного городом воздуха. Голова его слегка было начала кружиться; какая-то дикая энергия заблистала вдруг в его воспаленных глазах и в его исхудалом бледно-желтом лице. Он не знал, да и не думал о том, куда идти; он знал одно: «что всё этонадо кончить сегодня же, за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить».Как кончить? Чем кончить? Об этом он не имел и понятия, да и думать не хотел. Он отгонял мысль: мысль терзала его. Он только чувствовал и знал, что надо, чтобы всё переменилось, так или этак, «хоть как бы то ни было», повторял он с отчаянною, неподвижною самоуверенностью и решимостью.
   По старой привычке, обыкновенным путем своих прежних прогулок, он прямо направился на Сенную. Не доходя Сенной, на мостовой, перед мелочною лавкой, стоял молодой черноволосый шарманщик и вертел какой-то весьма чувствительный романс. Он аккомпанировал стоявшей впереди его на тротуаре девушке, лет пятнадцати, одетой как барышня, в кринолине, в мантильке, в перчатках и в соломенной шляпке с огненного цвета пером; всё это было старое и истасканное. Уличным, дребезжащим, но довольно приятным и сильным голосом она выпевала романс, в ожидании двухкопеечника из лавочки. Раскольников приостановился рядом с двумя-тремя слушателями, послушал, вынул пятак и положил в руку девушке. Та вдруг пресекла пение на самой чувствительной и высокой нотке, точно отрезала, резко крикнула шарманщику: «будет!», и оба поплелись дальше, к следующей лавочке.
   — Любите вы уличное пение? — обратился вдруг Раскольников к одному, уже немолодому, прохожему, стоявшему рядом с ним у шарманки и имевшему вид фланера * . Тот дико посмотрел и удивился. — Я люблю, — продолжал Раскольников, но с таким видом, как будто вовсе не об уличном пении говорил, — я люблю, как поют под шарманку в холодный, темный и сырой осенний вечер, непременно в сырой, когда у всех прохожих бледно-зеленые и больные лица; или, еще лучше, когда снег мокрый падает, совсем прямо, без ветру, знаете? а сквозь него фонари с газом блистают…
   — Не знаю-с… Извините… — пробормотал господин, испуганный и вопросом, и странным видом Раскольникова, и перешел на другую сторону улицы.
   Раскольников пошел прямо и вышел к тому углу на Сенной, где торговали мещанин и баба, разговаривавшие тогда с Лизаветой; но их теперь не было. Узнав место, он остановился, огляделся и оборотился к молодому парню в красной рубахе, зевавшему у входа в мучной лабаз.
   — Это мещанин ведь торгует тут на углу, с бабой, с женой, а?
   — Всякие торгуют, — отвечал парень, свысока обмеривая Раскольникова.
   — Как его зовут?
   — Как крестили, так и зовут.
   — Уж и ты не зарайский ли? Которой губернии?
   Парень снова посмотрел на Раскольникова.
   — У нас, ваше сиятельство, не губерния, а уезд, а ездил-то брат, а я дома сидел, так и не знаю-с… Уж простите, ваше сиятельство, великодушно.
   — Это харчевня, наверху-то?
   — Это трахтир, и бильярд имеется; и прынцессы найдутся * …Люли!
   Раскольников перешел через площадь. Там, на углу, стояла густая толпа народа, всё мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со всеми заговаривать. Но мужики не обращали внимания на него, и все что-то галдели про себя, сбиваясь кучками. Он постоял, подумал и пошел направо, тротуаром, по направлению к В — му. Миновав площадь, он попал в переулок… *
   Он и прежде проходил часто этим коротеньким переулком, делающим колено и ведущим с площади в Садовую. В последнее время его даже тянуло шляться по всем этим местам, когда тошно становилось, «чтоб еще тошней было». Теперь же он вошел, ни о чем не думая. Тут есть большой дом, весь под распивочными и прочими съестно-выпивательными заведениями; из них поминутно выбегали женщины, одетые, как ходят «по соседству» — простоволосые и в одних платьях. В двух-трех местах они толпились на тротуаре группами, преимущественно у сходов в нижний этаж, куда, по двум ступенькам, можно было спускаться в разные весьма увеселительные заведения. * В одном из них, в эту минуту, шел стук и гам на всю улицу, тренькала гитара, пели песни, и было очень весело. Большая группа женщин толпилась у входа; иные сидели наступеньках, другие на тротуаре, третьи стояли и разговаривали. Подле, на мостовой, шлялся, громко ругаясь, пьяный солдат с папироской и, казалось, куда-то хотел войти, но как будто забыл куда. Один оборванец ругался с другим оборванцем, и какой-то мертво-пьяный валялся поперек улицы. Раскольников остановился у большой группы женщин. Они разговаривали сиплыми голосами; все были в ситцевых платьях, в козловых башмаках и простоволосые. Иным было лет за сорок, но были и лет по семнадцати, почти все с глазами подбитыми.
   Его почему-то занимало пенье и весь этот стук и гам, там, внизу… Оттуда слышно было, как среди хохота и взвизгов, под тоненькую фистулу разудалого напева и под гитару, кто-то отчаянно отплясывал, выбивая такт каблуками. Он пристально, мрачно и задумчиво слушал, нагнувшись у входа и любопытно заглядывая с тротуара в сени.
   Ты мой бутошник прикрасной
   Ты не бей меня напрасно! —
   разливался тоненький голос певца. Раскольникову ужасно захотелось расслушать, что поют, точно в этом и было всё дело.
   «Не зайти ли? — подумал он. — Хохочут! Спьяну. А что ж, не напиться ли пьяным?»
   — Не зайдете, милый барин? — спросила одна из женщин довольно звонким и не совсем еще осипшим голосом. Она была молода и даже не отвратительна — одна из всей группы.
   — Вишь, хорошенькая! — отвечал он, приподнявшись и поглядев на нее.
   Она улыбнулась; комплимент ей очень понравился.
   — Вы и сами прехорошенькие, — сказала она.
   — Какие худые! — заметила басом другая, — из больницы, что ль, выписались?
   — Кажись, и генеральские дочки, а носы всё курносые * ! — перебил вдруг подошедший мужик, навеселе, в армяке нараспашку и с хитро смеющейся харей. — Вишь, веселье!
   — Проходи, коль пришел!
   — Пройду! Сласть!
   И он кувыркнулся вниз.
   Раскольников тронулся дальше.
   — Послушайте, барин! — крикнула вслед девица.
   — Что?
   Она законфузилась.
   — Я, милый барин, всегда с вами рада буду часы разделить, а теперь вот как-то совести при вас не соберу. Подарите мне, приятный кавалер, шесть копеек на выпивку!
   Раскольников вынул сколько вынулось: три пятака.
   — Ах, какой добреющий барин!
   — Как тебя зовут?
   — А Дуклиду спросите.
   — Нет уж, это что же, — вдруг заметила одна из группы, качая головой на Дуклиду. — Это уж я и не знаю, как это так просить! Я бы, кажется, от одной только совести провалилась…
   Раскольников любопытно поглядел на говорившую. Это была рябая девка, лет тридцати, вся в синяках, с припухшею верхнею губой. Говорила и осуждала она спокойно и серьезно.
   «Где это, — подумал Раскольников, идя далее, — где это я читал, как один приговоренный к смерти, за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, * чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать! Только бы жить, жить и жить! Как бы ни жить — только жить!.. Экая правда! Господи, какая правда! Подлец человек! И подлец тот, кто его за это подлецом называет», — прибавил он через минуту.
   Он вышел в другую улицу: «Ба! „Хрустальный дворец“! Давеча Разумихин говорил про „Хрустальный дворец“. Только, чего бишь я хотел-то? Да, прочесть!.. Зосимов говорил, что в газетах читал…»
   — Газеты есть? — спросил он, входя в весьма просторное и даже опрятное трактирное заведение о нескольких комнатах, впрочем довольно пустых. Два-три посетителя пили чай, да в одной дальней комнате сидела группа, человека в четыре, и пили шампанское. Раскольникову показалось, что между ними Заметов. Впрочем, издали нельзя было хорошо рассмотреть.
   «А пусть!» — подумал он.
   — Водки прикажете-с? — спросил половой.
   — Чаю подай. Да принеси ты мне газет, старых, этак дней за пять сряду, а я тебе на водку дам.
   — Слушаю-с. Вот сегодняшние-с. И водки прикажете-с?
   Старые газеты и чай явились. Раскольников уселся и стал отыскивать: «Излер * — Излер — Ацтеки — Ацтеки — Излер — Бартола — Массимо — Ацтеки * — Излер… фу, черт! А, вот отметки * : провалилась с лестницы — мещанин сгорел с вина — пожар на Песках — пожар на Петербургской — еще пожар на Петербургской — еще пожар на Петербургской — Излер — Излер — Излер — Излер — Массимо… А, вот…»
   Он отыскал наконец то, чего добивался, и стал читать; строки прыгали в его глазах, он, однако ж, дочел всё «известие» и жадно принялся отыскивать в следующих нумерах позднейшие прибавления. Руки его дрожали, перебирая листы, от судорожного нетерпения. Вдруг кто-то сел подле него, за его столом. Он заглянул — Заметов, тот же самый Заметов и в том же виде, с перстнями, с цепочками, с пробором в черных вьющихся и напомаженных волосах, в щегольском жилете и в несколько потертом сюртуке и несвежем белье. Он был весел, по крайней мере очень весело и добродушно улыбался. Смуглое лицо его немного разгорелось от выпитого шампанского.
   — Как! Вы здесь? — начал он с недоумением и таким тоном, как бы век был знаком, — а мне вчера еще говорил Разумихин, что вы всё не в памяти. Вот странно! А ведь я был у вас…
   Раскольников знал, что он подойдет. Он отложил газеты и поворотился к Заметову. На его губах была усмешка, и какое-то новое раздражительное нетерпение проглядывало в этой усмешке.
   — Это я знаю, что вы были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума, говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он всё не понимал, помните? Уж как бы, кажется, не понять — дело ясное… а?
   — А уж какой он буян!
   — Порох-то?
   — Нет, приятель ваш, Разумихин…
   — А хорошо вам жить, господин Заметов; в приятнейшие места вход беспошлинный! Кто это вас сейчас шампанским-то наливал?
   — А это мы… выпили… Уж и наливал?!
   — Гонорарий! Всем пользуетесь! — Раскольников засмеялся. — Ничего, добреющий мальчик, ничего! — прибавил он, стукнув Заметова по плечу, — я ведь не назло, «а по всей то есь любови, играючи» говорю, вот как работник-то ваш говорил, когда он Митьку тузил, вот, по старухиному-то делу.
   — А вы почем знаете?
   — Да я, может, больше вашего знаю.
   — Чтой-то какой вы странный… Верно, еще очень больны. Напрасно вышли…
   — А я вам странным кажусь?
   — Да. Что это вы газеты читаете?
   — Газеты.
   — Много про пожары пишут… *
   — Нет, я не про пожары. — Тут он загадочно посмотрел на Заметова; насмешливая улыбка опять искривила его губы. — Нет, я не про пожары, — продолжал он, подмигивая Заметову. — А сознайтесь, милый юноша, что вам ужасно хочется знать, про что я читал?
   — Вовсе не хочется; я так спросил. Разве нельзя спросить? Что вы всё…
   — Послушайте, вы человек образованный, литературный, а?
   — Я из шестого класса гимназии, — отвечал Заметов с некоторым достоинством.
   — Из шестого! Ах ты мой воробушек! С пробором, в перстнях — богатый человек! Фу, какой миленький мальчик! — Тут Раскольников залился нервным смехом, прямо в лицо Заметову. Тот отшатнулся, и не то чтоб обиделся, а уж очень удивился.
   — Фу, какой странный! — повторил Заметов очень серьезно. — Мне сдается, что вы всё еще бредите.
   — Брежу? Врешь, воробушек!.. Так я странен? Ну, а любопытен я вам, а? Любопытен?
   — Любопытен.
   — Так сказать, про что я читал, что разыскивал? Ишь ведь сколько нумеров велел натащить! Подозрительно, а?
   — Ну, скажите.
   — Ушки на макушке?
   — Какая еще там макушка?
   — После скажу, какая макушка, а теперь, мой милейший, объявляю вам… нет, лучше: «сознаюсь»… Нет, и это не то: «показание даю, а вы снимаете» — вот как! Так даю показание, что читал, интересовался… отыскивал… разыскивал… — Раскольников прищурил глаза и выждал, — разыскивал — и для того и зашел сюда — об убийстве старухи чиновницы, — произнес он наконец, почти шепотом, чрезвычайно приблизив свое лицо к лицу Заметова. Заметов смотрел на него прямо в упор, не шевелясь и не отодвигая своего лица от его лица. Страннее всего показалось потом Заметову, что ровно целую минутy длилось у них молчание и ровно целую минуту они так друг на друга глядели.
   — Ну что ж, что читали? — вскричал он вдруг в недоумении и в нетерпении. — Мне-то какое дело! Что ж в том?
   — Это вот та самая старуха, — продолжал Раскольников, тем же шепотом и не шевельнувшись от восклицания Заметова, — та самая, про которую, помните, когда стали в конторе рассказывать, а я в обморок-то упал. Что, теперь понимаете?
   — Да что такое? Что… «понимаете»? — произнес Заметов почти в тревоге.
   Неподвижное и серьезное лицо Раскольникова преобразилось в одно мгновение, и вдруг он залился опять тем же нервным хохотом, как давеча, как будто сам совершенно не в силах был сдержать себя. И в один миг припомнилось ему до чрезвычайной ясности ощущения одно недавнее мгновение, когда он стоял за дверью, с топором, запор прыгал, они за дверью ругались и ломились, а ему вдруг захотелось закричать им, ругаться с ними, высунуть им язык, дразнить их, смеяться, хохотать, хохотать, хохотать!
   — Вы или сумасшедший, или… — проговорил Заметов — и остановился, как будто вдруг пораженный мыслью, внезапно промелькнувшею в уме его.
   — Или? Что «или»? Ну, что? Ну, скажите-ка!
   — Ничего! — в сердцах отвечал Заметов, — всё вздор!
   Оба замолчали. После внезапного, припадочного взрыва смеха Раскольников стал вдруг задумчив и грустен. Он облокотился на стол и подпер рукой голову. Казалось, он совершенно забыл про Заметова. Молчание длилось довольно долго.
   — Что вы чай-то не пьете? Остынет, — сказал Заметов.
   — А? Что? Чай?.. Пожалуй… — Раскольников глотнул из стакана, положил в рот кусочек хлеба и вдруг, посмотрев на Заметова, казалось, всё припомнил и как будто встряхнулся: лицо его приняло в ту же минуту первоначальное насмешливое выражение. Он продолжал пить чай.
   — Нынче много этих мошенничеств развелось, — сказал Заметов. — Вот недавно еще я читал в «Московских ведомостях», что в Москве целую шайку фальшивых Монетчиков изловили. Целое общество было. Подделывали билеты. *
   — О, это уже давно! Я еще месяц назад читал, — отвечал спокойно Раскольников. — Так это-то, по-вашему, мошенники? — прибавил он, усмехаясь.
   — Как же не мошенники?
   — Это? Это дети, бланбеки * , а не мошенники! Целая полсотня людей для этакой цели собирается! Разве это возможно? Тут и трех много будет, да и то чтобы друг в друге каждый пуще себя самого был уверен! А то стоит одному спьяну проболтаться, и всё прахом пошло! Бланбеки! Нанимают ненадежных людей разменивать билеты в конторах: этакое-то дело да поверить первому встречному? Ну, положим, удалось и с бланбеками, положим, каждый себе по миллиону наменял, ну, а потом? Всю-то жизнь? Каждый один от другого зависит на всю свою жизнь! Да лучше удавиться! А они и разменять-то не умели: стал в конторе менять, получил пять тысяч, и руки дрогнули. Четыре пересчитал, а пятую принял не считая, на веру, чтобы только в карман да убежать поскорее. Ну, и возбудил подозрение. * И лопнуло всё из-за одного дурака! Да разве этак возможно?
   — Что руки-то дрогнули? — подхватил Заметов, — нет, это возможно-с. Нет, это я совершенно уверен, что это возможно. Иной раз не выдержишь.
   — Этого-то?
   — А вы, небось, выдержите? Нет, я бы не выдержал! За сто рублей награждения идти на этакий ужас! Идти с фальшивым билетом — куда же? — в банкирскую контору, где на этом собаку съели, — нет, я бы сконфузился. А вы не сконфузитесь?
   Раскольникову ужасно вдруг захотелось опять «язык высунуть». Озноб, минутами, проходил по спине его.
   — Я бы не так сделал, — начал он издалека. — Я бы вот как стал менять: пересчитал бы первую тысячу, этак раза четыре со всех концов, в каждую бумажку всматриваясь, и принялся бы за другую тысячу; начал бы ее считать, досчитал бы до средины, да и вынул бы какую-нибудь пятидесятирублевую, да на свет, да переворотил бы ее и опять на свет — не фальшивая ли? «Я, дескать, боюсь: у меня родственница одна двадцать пять рублей таким образом намедни потеряла»; и историю бы тут рассказал. А как стал бы третью тысячу считать — нет, позвольте: я, кажется, там, во второй тысяче, седьмую сотню неверно сосчитал, сомнение берет, да бросил бы третью, да опять за вторую, — да этак бы все-то пять. А как кончил бы, из пятой да из второй вынул бы по кредитке, да опять на свет, да опять сомнительно, «перемените, пожалуйста», — да до седьмого поту конторщика бы довел, так что он меня как и с рук-то сбыть уж не знал бы! Кончил бы всё наконец, пошел, двери бы отворил — да нет, извините, опять воротился, спросить о чем-нибудь, объяснение какое-нибудь получить, — вот я бы как сделал!
   — Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только всё это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части, старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
   Раскольников как будто обиделся.
   — Видно! А вот поймайте-ка его, подите, теперь! — вскрикнул он, злорадно подзадоривая Заметова.
   — Что ж, и поймают.
   — Кто? Вы? Вам поймать? Упрыгаетесь! Вот ведь что у вас главное: тратит ли человек деньги или нет? То денег не было, а тут вдруг тратить начнет, — ну как же не он? Так вас вот этакий ребенок надует на этом, коли захочет!
   — То-то и есть что они все так делают, — отвечал Заметов, — убьет-то хитро, жизнь отваживает, а потом тотчас в кабаке и попался. На трате-то их и ловят. Не всё же такие, как вы, хитрецы. Вы бы в кабак не пошли, разумеется?
   Раскольников нахмурил брови и пристально посмотрел на Заметова.
   — Вы, кажется, разлакомились и хотите узнать, как бы я и тут поступил? — спросил он с неудовольствием.
   — Хотелось бы, — твердо и серьезно ответил тот. Слишком что-то серьезно стал он говорить и смотреть.
   — Очень?
   — Очень.
   — Хорошо. Я вот бы как поступил, — начал Раскольников, опять вдруг приближая свое лицо к лицу Заметова, опять в упор смотря на него и говоря опять шепотом, так что тот даже вздрогнул на этот раз. — Я бы вот как сделал: я бы взял деньги и вещи и, как ушел бы оттуда, тотчас, не заходя никуда, пошел бы куда-нибудь, где место глухое и только заборы одни, и почти нет никого, — огород какой-нибудь или в этом роде. Наглядел бы я там еще прежде, на этом дворе, какой-нибудь такой камень, этак в пуд или полтора весу, где-нибудь в углу, у забора, что с построения дома, может, лежит; приподнял бы этот камень — под ним ямка должна быть, — да в ямку-то эту все бы вещи и деньги и сложил. Сложил бы да и навалил бы камнем, в том виде как он прежде лежал, придавил бы ногой, да и пошел бы прочь. Да год бы, два бы не брал, три бы не брал, — ну, и ищите! Был, да весь вышел!
   — Вы сумасшедший, — выговорил почему-то Заметов тоже чуть не шепотом и почему-то отодвинулся вдруг от Раскольникова. У того засверкали глаза; он ужасно побледнел; верхняя губа его дрогнула и запрыгала. Он склонился к Заметову как можно ближе и стал шевелить губами, ничего не произнося; так длилось с полминуты; он знал, что делал, но не мог сдержать себя. Страшное слово, как тогдашний запор в дверях, так и прыгало на его губах: вот-вот сорвется; вот-вот только спустить его, вот-вот только выговорить!
   — А что, если это я старуху и Лизавету убил? — проговорил он вдруг и — опомнился.
   Заметов дико поглядел на него и побледнел как скатерть. Лицо его искривилось улыбкой.
   — Да разве это возможно? — проговорил он едва слышно.
   Раскольников злобно взглянул на него.
   — Признайтесь, что вы поверили? Да? Ведь да?
   — Совсем нет! Теперь больше, чем когда-нибудь, не верю! — торопливо сказал Заметов.
   — Попался наконец! Поймали воробушка. Стало быть, верили же прежде, когда теперь «больше, чем когда-нибудь, не верите»?
   — Да совсем же нет! — восклицал Заметов, видимо сконфуженный. — Это вы для того-то и пугали меня, чтоб к этому подвести?
   — Так не верите? А об чем вы без меня заговорили, когда я тогда из конторы вышел? А зачем меня поручик Порох допрашивал после обморока? Эй ты, — крикнул он половому, вставая и взяв фуражку, — сколько с меня?
   — Тридцать копеек всего-с, — отвечал тот, подбегая.
   — Да вот тебе еще двадцать копеек на водку. Ишь сколько денег! — протянул он Заметову свою дрожащую руку с кредитками, — красненькие, синенькие, двадцать пять рублей. Откудова? А откудова платье новое явилось? Ведь знаете же, что копейки не было! Хозяйку-то, небось, уж опрашивали… Ну, довольно! Assez causй * ! [2]До свидания… приятнейшего!..
   Он вышел, весь дрожа от какого-то дикого истерического ощущения, в котором между тем была часть нестерпимого наслаждения, — впрочем мрачный, ужасно усталый. Лицо его было искривлено, как бы после какого-то припадка. Утомление его быстро увеличивалось. Силы его возбуждались и приходили теперь вдруг, с первым толчком, с первым раздражающим ощущением, и так же быстро ослабевали, по мере того как ослабевало ощущение.
   А Заметов, оставшись один, сидел еще долго на том же месте, в раздумье. Раскольников невзначай перевернул все его мысли насчет известного пункта и окончательно установил его мнение.
   «Илья Петрович — болван!» — решил он окончательно.
   Только что Раскольников отворил дверь на улицу, как вдруг, на самом крыльце, столкнулся с входившим Разумихиным. Оба, даже за шаг еще, не видали друг друга, так что почти головами столкнулись. Несколько времени обмеривали они один другого взглядом. Разумихин был в величайшем изумлении, но вдруг гнев, настоящий гнев, грозно засверкал в его глазах.
   — Так вот ты где! — крикнул он во всё горло. — С постели сбежал! А я его там под диваном даже искал! На чердак ведь ходили! Настасью чуть не прибил за тебя… А он вон где! Родька! Что это значит? Говори всю правду! Признавайся! Слышишь?
   — А то значит, что вы все надоели мне смертельно, и я хочу быть один, — спокойно отвечал Раскольников.
   — Один? Когда еще ходить не можешь, когда еще рожа как полотно бледна, и задыхаешься! Дурак!.. Что ты в «Хрустальном дворце» делал? Признавайся немедленно!
   — Пусти! — сказал Раскольников и хотел пройти мимо. Это уж вывело Разумихина из себя: он крепко схватил его за плечо.