– Это пони, – сказал мистер Хиггинс.
   – Я им не завидую.
   – Естественно, – заметил Хиггинс, – это могло бы показаться странным.
   Затем мы побывали в форте Ромпер. Ознакомились с какой-то исторической мортирой. Ковригин заглянул в ее холодный ствол и отчеканил:
   – То ли дело наша зенитная артиллерия!
   Более всего нас поразил кофейный автомат. Мы ехали по направлению к Санта-Барбара. Горизонт был чистый и просторный. Вдоль шоссе тянулись пронизанные светом заросли боярышника. Казалось – до ближайшего жилья десятки, сотни миль.
   И вдруг мы увидели будку с надписью «Кофе». Автобус затормозил. Мы вышли на дорогу. Прозаик Беляков шагнул вперед. Внимательно прочитал инструкцию. Достал из кармана монету. Опустил ее в щель.
   Что-то щелкнуло, и в маленькой нише утвердился бумажный стаканчик.
   – Дарья! – закричал Беляков. – Стаканчик!
   И бросил в щель еще одну монету. Из неведомого отверстия высыпалась горсть сахара.
   – Дарья! – воскликнул Беляков. – Сахар! И опустил третью монету. Стакан наполнился горячим кофе.
   – Дарья! – не унимался Беляков. – Кофе! Дарья Владимировна с любовью посмотрела на мужа. Затем с материнской нежностью в голосе произнесла:
   – Ты не в Мордовии, чучело!
   Хорошо человеку семейному оказаться в гостинице. Да еще в незнакомом американском городе. Летом.
   Телефон безмолвствует. Холодный душ в твоем распоряжении. Обязанностей никаких.
   Можно курить, роняя пепел на одеяло. Можно не запираться в уборной. Можно ходить по ковру босиком.
   Рестораны и бары открыты. Деньги есть. За каждым поворотом тебя ожидает приятная встреча.
   Можно послушать новости. Можно спуститься в бар. Можно узнать телефон старой приятельницы Регины Кошиц, обосновавшейся в ЛосАнджелесе.
   Что вместо этого проделывает русский литератор? Естественно, звонит домой, в Нью-Йорк. И сразу же на его плечи обрушиваются всяческие заботы. У матери бронхит. Ребенок кашляет. Компьютерная наборная машина требует ремонта. А я, значит, участвую в симпозиуме «Новая Россия»… До чего несерьезно складывается жизнь!
   Я лег и задумался – что происходит?! Какие-то нелепые, сомнительные обстоятельства. Бессмысленно просторный номер. За окном через все небо тянется реклама авиакомпании «Перл». У изголовья моей постели Библия на чужом языке. В кармане пиджака – блокнот с единственной малопонятной записью:
   «Юмор – инверсия разума». Что это значит?
   Что все это значит? Кто я и откуда? Ради чего здесь нахожусь?
   Мне сорок пять лет. Все нормальные люди давно застрелились или хотя бы спились. А я даже курить и то чуть не бросил. Хорошо, один поэт сказал мне:
   – Если утром не закурить, тогда и просыпаться глупо…
   Зазвонил телефон. Я поднял трубку.
   – Вы заказывали четыре порции бренди?
   – Да, – солгал я почти без колебаний.
   – Несу…
   Вот и хорошо, думаю. Вот и замечательно. В любой ситуации необходима какая-то доля абсурда.
   Симпозиум открылся ровно в девять. Причем одновременно в трех местах. В Дановер-Холле заседала общественно-политическая секция. В библиотеке церкви Сент-Джонс обсуждалась религиозная проблематика. В галерее Мориса Лурье шел разговор на культурные темы.
   Каждая секция должна была провести шесть заседаний.
   Накануне я получил копии всех основных докладов. Записал короткое интервью с мистером Хиггин-сом. Оставалось побеседовать со знаменитостями. Ну, и кое-что послушать – так, для общего развития. В принципе, я мог улететь хоть сегодня. – Глупо, – сказал мне загадочный религиозный деятель Лемкус, – а как же банкет?!
   Хиггинс сказал в микрофон единственную фразу.
   Точнее, начало первой фразы. А именно:
   – Дис из э грейт привиледж фор ми… Остальное я не записывал. Дальше я перейду на русский язык. И прекрасно скажу за него все, что требуется.
   Утром я был в Дановер-Холле, где заседала общественнополитическая секция. Записал на пленку так называемые шумовые эффекты. То есть аплодисменты, кашель, смех, шуршание бумаги, выкрики из зала.
   Я даже молчание записал на пленку. Причем варианта три или четыре. Благоговейное молчание. Молчание с отттенком недовольства. Молчание, нарушенное возгласом: «Посланник КГБ!» Молчание плюс гулкие шаги докладчика, идущего к трибуне. И так далее.
   Допустим, я веду свой репортаж. И говорю, что было решено почтить кого-нибудь вставанием. К примеру, Григоренко, или, скажем, Амальрика. А дальше я в сценарии указываю: «Запись. Тишина номер один». Ну и тому подобное.
   Уже лет десять разукрашиваю я такими арабесками свои еженедельные программы. За эти годы у меня образовалась колоссальнейшая фонотека. Там есть все, что угодно. От жужжания бормашины до криков говорящего попугая. От звука полицейской сирены до нетрезвых рыданий художника Елисеенко.
   Когда-то я даже записал скрип протеза. Это была радиопередача о мужественном хореографе из Черновиц, который сохранил на Западе верность любимой профессии.
   Более того, в моей фонотеке есть даже звук поцелуя. Это исторический, вернее – доисторический поцелуй. Поскольку целуются – кто бы вы думали? – Максимов и Синявский. Запись была осуществлена в тысяча девятьсот семьдесят шестом году. За некоторое время до исторического разрыва почвенников с либералами.
   На симпозиуме оба течения были представлены равным количеством единомышленников. В первый же день они категорически размежевались.
   Причем даже внешне они были совершенно разные. Почвенники щеголяли в двубортных костюмах, синтетических галстуках и ботинках на литой резине. Либералы были преимущественно в джинсах, свитерах и замшевых куртках.
   Почвенники добросовестно сидели в аудитории. Либералы в основном бродили по коридорам.
   Почвенники испытывали взаимное отвращение, но действовали сообща. Либералы были связаны взаимным расположением, но гуляли поодиночке.
   Почвенники ждали Синявского, чтобы дезавуировать его в глазах американцев. Либералы поджидали Максимова и, в общем, с такой же целью.
   Почвенники употребляли выражения с былинным оттенком. Такие, допустим, как «паче чаяния» или «ничтоже сумняшеся». И еще: «с энергией, достойной лучшего применения». А также: «Солженицын вас за это не похвалит». Либералы же использовали современные формулировки типа: «За такие вещи бьют по физиономии!» Или: «Поцелуйтесь с Риббентропом!» А также: «Сахаров вам этого не простит».
   Почвенники запасали спиртное на вечер. Причем держали его не в холодильниках, а между оконными рамами. Среди либералов было много выпивших уже на первом заседании.
   Почвенники не владели английским и заявляли об этом с гордостью. Либералы тоже не владели английским и стыдились этого.
   Вместе с тем между почвенниками и либералами было немало общего. В Союзе их называли махровыми шовинистами и безродными космополитами. И они прекрасно ладили между собой.
   В тюремных камерах они жили дружно. На воле им стало тесновато.
   И все-таки они похожи. Как почвенники, так и либералы считают американцев глупыми, наивными, беспечными детьми. Детьми, которых необходимо воспитывать. Как почвенники, так и либералы высказываются громко. Главное для них – скомпрометировать оппонента как личность. Как почвенники, так и либералы с болью думают о родине. Но есть одна существенная разница. Почвенники уверены, что Россия еще заявит о себе. Либералы находят, что, к величайшему сожалению, уже заявила.
   Религиозные семинары проходили в церковной библиотеке. Там собирались православные, иудаисты, мусульмане, католики. Каждой из групп было выделено отдельное помещение.
   В перерыве среди участников начали циркулировать документы. Иудаисты собирали подписи в защиту Анатолия Щаранского, Православные добивались освобождения Глеба Якунина. Сыны ислама хлопотали за Мустафу Джемилева. Католики пытались спасти Иозаса Болеслаускаса.
   С подписями возникли неожиданные трудности. Иудаисты отказались защищать православного Якунина. Православные не захотели добиваться освобождения еврея Щаранского. Мусульмане заявили, что у них собственных проблем хватает. А католики вообще перешли на литовский язык.
   Тут в кулуарах симпозиума появились Литвинский и Шагин. Оба были в прошлом знаменитыми диссидентами. Они довольно громко разговаривали и курили. Казалось, что они слегка навеселе.
   – В чем дело? – спросили Литвинский и Шагин. Им объяснили, в чем дело.
   – Ясно, – проговорили Литвинский и Шагин, – тащите сюда ваши документы.
   Сначала они подписали бумагу в защиту Щаранского. Потом – меморандум в защиту Якунина. Потом – обращение в защиту Джемилева. И наконец – петицию в защиту Болеслаускаса.
   К Литвинскому и Шатину приблизился священник Аристарх Филадельфийский. Он сказал:
   – Вы проявили истинное человеколюбие! Как вы достигли такого нравственного совершенства?! Кто вы? Православные, иудаисты, мусульмане, католики?
   – А мы неверующие, – сказали Литвинский и Шагин.
   – Как же вы здесь оказались?
   – Да, в общем-то, случайно. Просто так, гуляли и зашли…
   За обедом вспыхнула ссора. Редактор ежемесячного журнала «Комплимент» Большаков оскорбил сиониста Гурфинкеля. Спор, естественно, зашел о новой России. Точнее говоря, об ускорении и перестройке.
   Большаков говорил:
   – Россия на перепутье. Гурфинкель перебил его:
   – Одно из двух – если там перестройка, значит, нет ускорения. А если там ускорение, значит, нет перестройки.
   Тогда Большаков закричал:
   – Не трожь Россию, инородец! Все зашумели. В наступившей после этого тишине Гурфинкель спросил:
   – Знаете ли вы, мистер Большаков, как погиб Терпандер?
   – Какой еще Терпандер?
   – Греческий певец Терпандер, который жил в шестом столетии до нашей эры.
   – Ну и как же он погиб? – вдруг заинтересовался Большаков.
   Гурфинкель помедлил и начал:
   – Вот слушайте. У Терпандера была четырехструнная лира. И он, видите ли, решил ее усовершенствовать. Добавить к ней еще одну струну. И повысить, таким образом, диапазон своей лиры на целую квинту. Вы знаете, что такое квинта?
   – Дальше! – с раздражением крикнул Большаков.
   – И вот он натянул эту пятую струну. И отправился выступать перед начальством. И заиграл на этой лире с повышенным, заметьте, диапазоном. И затянул какую-то дионисийскую песню. А рядом оказался некультурный воин Медонт. И подобрал этот воин с земли недозрелую фигу. И кинул ее в певца Терпандера. И угодил ему прямо в рот. И через минуту греческий певец Терпандер скончался от удушья. Подчеркиваю – в невероятных муках.
   – Зачем вы мне это рассказываете? – изумленно спросил Большаков.
   Гурфинкель вновь дождался полной тишины и объяснил:
   – Хотите знать, в чем тут мораль? Мораль проста. А именно: не повышайте тона, мистер Большаков. Вы слышите? Не повышайте тона! Главное – не повышайте тона, я вас умоляю. Не повторите ошибку Терпандера.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента