Артур Конан Дойл
ГОСТИНИЦА СО СТРАННОСТЯМИ

   В те самые мгновения, когда вечернее солнце — неизменный компаньон путника, спешащего к началу очередного художественного повествования, — опускалось за линию горизонта, вдали показалась сельская гостиница, которая, судя по всему, и должна была дать мне приют на ночь.
   Подобно заблудшему ягненку или потерявшемуся младенцу, одинокий постоялый двор на обочине являл собой печальное зрелище. При виде его так и слышалось — то ли жалобное блеяние, то ли детский плач. По своей унылой заброшенности с такими гостиницами сравнится разве что Стоунхендж.[1] В недавнем прошлом — храмы британского гостеприимства, сегодня они способны завлечь разве что самого любопытного.
   Вблизи бэйтаунской гостиницы не наблюдалось заливов[2], и только наивный путник решился бы назвать «городом» близлежащую деревушку. Домик бурым пятнышком пригрелся на склоне холма. Восточная сторона его уже погрузилась в сизовато-серый полумрак; последние лучи заката, в которых все еще грелись отдаленные равнины, освещали строение с запада — казалось, холодный багрянец загасил в нем последнюю искру жизни. Жуткие истории, место действия которых — полузаброшенная придорожная гостиница, одна за другой стали приходить мне на память.
   Между тем, солнце, кажется, решило задержаться на небосклоне и дало мне возможность достичь цели под своим покровительством: так, догорающая свеча отчаянно вспыхивает в последний миг ради того лишь, чтобы помочь читателю одолеть заключительные строки книги.
   Благосклонность светила не осталась с моей стороны незамеченной: я решил, что внимание его заслуживает по меньшей мере того, чтобы им воспользоваться, пришпорил коня и вскоре бросил поводья у самого дома. А красный шар, оставив после себя лучезарный шлейф, удалился за горизонт, и мне подумалось, что в свое время земные монархи, решая вопрос о необходимости мантий, по которым стекали бы в бренный мир остатки монаршего сияния, явно пошли на поводу у небесной моды.
   Но найдется ли на земле монарх, способный, подобно солнцу, с такой легкостью рассыпать свои цвета вдоль горизонта? Сомкнутые ряды облаков, величественно проплывая там, где только что опустилось светило, не помешали последним его лучам достичь самых высоких верхушек деревьев: счастливейшие листики, поймав остатки царственного сияния, заискрились, словно россыпь отполированных золотых монет.
   Красоту представшей предо мной картины я мог бы воспевать до бесконечности, ибо склонность к рефлексиям такого рода сродни привычке к табаку и жертву свою порабощает целиком и полностью. Ну, и подобно курильщику, который никогда не держит в своей коробке менее одной сигары, обладатель развитого воображения всегда найдет в запасе две-три мысли глобального характера, достойные всяческого поощрения и развития. Размышления сии были, однако, прерваны появлением конюха: выйдя из гостиницы, он приблизился к моему коню и положил руку на уздечку с выражением одобрения на физиономии.
   — Хорошая сегодня погода, сэр. А вот завтра сыровато будет.
   — С чего ты взял? — спросил я.
   — Взгляните на те облака, сэр. Да нет, упаси Боже, не там, где закат, а напротив. Видите, как их там плотно сбило — аж посинели, словно заплесневелый сыр. Ну, так если ночью гром не грянет, считайте, в жизни своей я не видел настоящей грозы. Заходите, сэр. Дадим пристанище коню и властелину, как сказал бы поэт.
   — Местечко тут у вас невеселое, — заметил я не слишком почтительно.
   — Отнюдь, сэр. Дважды в неделю мимо нас валит народ в Вукль, что в двух милях отсюда. После чего отваливает обратно — по закону природы, согласно коему, как говаривал мой папаша, река мокра хотя бы в устье. И верно, не много лестных слов могли бы мы сказать о реке, которая, вздумав впасть в океан, высохла бы вдруг у истока. «Благотворительность начинай в доме своем», — как говаривала моя мамаша.
   — Бабушка твоя ничего такого на говаривала? — поинтересовался я как можно более дружелюбным тоном. Конюх бросил на меня хитрый взгляд.
   — Помнится, сэр, говорила она, будто бы вежливость сама себя вознаграждает. По моему же скромному разумению, лучшее для нее вознаграждение — хорошая промывка пищевого тракта, по которому следует она к месту назначения.
   — На трезвенника ты не похож, — заметил я, шаря по карманам и разглядывая между делом красноватый нос своего нового знакомого. — Скажи, а, кроме тебя, еще хотя бы одна живая душа тут обитает? Дело в том, что мне хотелось бы получить у вас ужин и комнату на ночь.
   — Хозяин пошел проведать свиней, — сообщил конюх, ловко подхватывая мою подачку. — А Саймон… Не знаю я, где Саймон. Эй, Саймон! — заорал он, обращаясь к пустому пространству. — Ты нам нужен!
   Вопль затих, не встретив ответа.
   — Похоже, он не идет к нам, сэр, — заметил конюх по прошествии трех безмолвных минут.
   — Похоже, что так, — ответил я. И верно, лишь обладатель самого живого воображения мог предположить, будто кто-то внезапно появится среди ужасающей тишины, безмятежность которой однажды нарушило жужжание навозной мухи, спикировавшей из ниоткуда мне прямо на нос.
   — А не мог бы ты сам проводить меня в дом? — спросил я, заметив, что конюх рупором сложил ладони и готов испустить еще один вопль.
   — Ну, конечно. — Он быстро опустил руки. — Пройдемте сюда, сэр. Надеюсь, вы не обидитесь на один добрый совет: не попадайтесь на пути вон тому козлу. Он, бедолага, всегда бодает незнакомцев.
   Я охотно согласился не обижаться на этот дельный совет, мысленно усомнившись, правда, в том, что именно козел, а не его жертвы заслуживают столь трогательно выраженного конюхом сочувствия. Споткнувшись о доску, которая отправила мою шляпу в долгий полет, завершившийся в бочке с грязной водой, я относительно благополучно добрался до двери гостиницы и оставил таким образом грозного козла в далеком тылу.
   — Но во имя грома небесного, с какой стати козла и бочку с грязной водой вы держите перед самой дверью? — воскликнул я, не слишком удачно, может быть, подобрав выражения.
   — Как говаривал мой школьный учитель, сэр, — усмехнулся конюх, — что козел, что бочка — один черт: имя существительное.
   — Черт бы побрал твоего школьного учителя! — раздраженно вскричал я.
   — К сожалению, ваше пожелание запоздало, — ответствовал конюх. — Он уже опочил.
   Я подобрал свою подмокшую шляпу, не пытаясь выказать при этом особого изящества манер, и последовал за своим провожатым в гостиницу. Здесь он и оставил меня, жизнерадостно пообещав напоследок, что если застенчивый Саймон в скором будущем не появится, то придет сам хозяин — как только расстанется со своими свиньями. Судя по безмолвию, коим сопровождал свое отдаленное бытие загадочный Саймон, мне предстояло набраться терпения. Оглядевшись, я принялся исследовать помещение, как если бы сам и являлся его новым хозяином.
   Огромная мрачная комната, похоже, сумела вместить в себя весь мебельный антиквариат графства. Стулья, на одном из которых я не преминул расположиться, скрипели так, словно заранее желали предупредить: никого, кроме разве что привидения одного из бывших хозяев, выдержать они больше не в силах. Старое зеркало над треснувшим камином изошло в рыданиях: некогда сиявшая поверхность была сплошь покрыта мутными разводами. Букетики павлиньих перьев в паре почти античных ваз покачивались, словно плюмаж катафалка. Несколько гравюр — несомненно, очень старых, но вряд ли обладавших иным достоинством, вжались в стены, как бы норовя скрыться с глаз, чем у зрителя вызывали лишь благодарность, ибо выполнены были ужасно. Только на одной из них можно было разглядеть нечто существенное, а именно — подобие головы и в некотором отдалении от нее — хвост. Вероятно, ценителю искусства с богатым воображением и склонностью к фантазиям на сельскохозяйственные темы предлагалось заподозрить в этой тусклой мазне намек на веселящегося барашка.
   Ткань дивана, пораженного какой-то древесной болезнью, характерной для репса и красного дерева, была сплошь усыпана грязно-белой гнилью: нечто подобное можно было бы получить из шерсти живописного барашка, если бы извалять его предварительно в грязной канаве.
   Центральное место в комнате занимал шифоньер, забитый фотографиями на разных стадиях тления, с увесистой библией наверху. Для полноты инвентарной картины стоило бы упомянуть еще чучело собаки, скамеечку для ног и пару элегантно-хилых кресел.
   Раздался неуверенный стук в дверь.
   — Войдите! — заорал я, полагая, что столь слабый сигнал требует самой энергичной реакции: ничто иное подателя сего явно не удовлетворит. Отворилась дверь и передо мной предстал слуга. Спина его была, по-видимому, не намного крепче спинки стула, которая неохотно меня поддерживала. Похоже было, что в глубоком детстве из несчастного извлекли позвоночник, но, освоившись, он затем искусно овладел целым набором изощренных конвульсий, помогавших ему держаться более или менее вертикально. Слуга передвигался с врожденной элегантностью гусеницы, причем густая поросль на руках усиливала это не слишком приятное сходство. Я радостно поприветствовал гибкого человечка. Он же, открыв дверь и почти ползком перебравшись через порог, изрек с тихой загадочностью:
   — Итак, сэр? — после чего смерил меня таким взглядом, словно пытался оценить трудность очередного возникшего перед ним препятствия.
   — Итак, сэр? — эхом отозвался я, заинтригованный мыслью о том, что же он мне на это скажет.
   — Итак, сэр? — мой собеседник явно мучим был тем же вопросом.
   — Тебе больше нечего мне сказать?
   — Нечего, сэр, — признался человечек с возмутительной покорностью.
   — Так уж и нечего? — вскричал я, раздражаясь.
   — Миссис приказала спросить у вас, не собираетесь ли вы остаться тут на ночь.
   — Ну вот, а говоришь, сказать нечего.
   — Господь с вами, так ведь и нечего же, — очень серьезно отвечал слуга. — Своих слов у меня нет, сэр, да и не было никогда.
   Я взглянул на собеседника и преисполнился раскаянием: слова его, мысли, время — все принадлежало другим. Заметив мой сочувственный взгляд, слуга готов был уже улизнуть, но я вовремя его окликнул.
   — Можешь сказать своей хозяйке, что я действительно намерен остаться здесь на ночь. И… в чем дело?
   Слуга… расплакался!
   Некоторое время я глядел на него в немом изумлении. Потом мне стало не по себе. Я закрыл глаза и крепко сомкнул веки в надежде вернуть себе ощущение реальности. Тест оказался напрасным. Итак, слуга этой провинциальной гостиницы за очень короткий срок успел продемонстрировать по меньшей мере две уникальных способности: извиваться подобно червю и рыдать. Причем, и то и другое давалось ему с такой легкостью, что было очевидно: для него это дело привычное.
   Я сунул руки в карманы (ибо нет лучшего способа стать в позу хозяина положения) и тут же почувствовал себя маленьким Наполеоном.
   — Итак, дружок, что ты этим хочешь сказать? Ежели ты — прохвост, то разоблачен будешь немедленно; ежели просто болван…
   — Господь с вами, сэр, — смущенно прервал мою речь слуга, — я не сумасшедший. Но клянусь жизнью, в доме нет свободного места. Мы ведь все здесь ночуем. У нас никогда не останавливались незнакомцы.
   — Тем не менее, хозяйка направила тебя сюда, чтобы спросить, не собираюсь ли я остаться на ночь?
   — Нет, в том-то все и дело! — вскричал слуга и в горестном отчаянии принялся извиваться пуще прежнего, как если бы я неосторожным движением придавил ему одновременно все нервные окончания. — Она сказала, что на ночь вам тут остановиться нельзя. Но я забыл, я все перепутал. О, горе мне!
   — Хватит дурить, — перебил я его. — Показывай мне свою комнату. Я готов…
   Человечек смерил меня диковатым взглядом.
   — Но у меня нет ничего своего в этом мире, сэр! — медленно произнес он. — Тут все не мое!
   Более нелепую ситуацию трудно было себе вообразить. Не отказаться ли, пока не поздно, от планов, связанных с бэйтаунской гостиницей? — пронеслось у меня в голове.
   — Со спальнями все ясно. Где тут у вас чердак?
   Ответом мне была гримаса полнейшего недоумения, за которой, как ни ужасно, присутствия какого бы то ни было скрытого смысла даже и не угадывалось.
   — Слушай, хотя бы это ты должен знать, — простонал я умоляюще. Но и вторая попытка оказалась безрезультатной — на этот раз из-за появления на пороге плотной и достаточно представительной фигуры с круглой, как шар, головой, уютно утопленной в мягкой фетровой шляпе, смысл земного существования которой явно сводился к отчаянному стремлению не лопнуть по швам от постоянного внутреннего давления. Усилия эти можно было считать успешными лишь отчасти: кое-где в шляпе уже зияли несносные дыры.
   — Вы — хозяин дома? — поинтересовался я у третьего персонажа этой почти призрачной галереи.
   — Полагаю, что так, — со смехом ответил тот, — Толстоват для столь хилого местечка — это вы хотите сказать, сэр?
   Не дождавшись ответа, но заметив, вероятно, в своей реплике (смысл которой, впрочем, ускользнул от моего понимания) проблески остроумия, владелец дома принялся хохотать, да столь энергично, что глядя со стороны, можно было предположить, будто с ним случился припадок. Слуга перестал плакать; хозяин продолжал смеяться — ну, и мне не удалось сохранить бесстрастное выражение лица.
   Спустя несколько минут, вдоволь нахохотавшись, весельчак поинтересовался наконец, что мне угодно.
   — Мне было бы угодно получить тут на ночь комнату, — проговорил я с некоторой осторожностью, заранее опасаясь, что, услышав предположение такого рода хозяин может по примеру слуги взять, да и разрыдаться.
   — Комната готова, — немедленно отвечал тот. — Ну-ка, Вертлявый, пойди и попроси мадам поторопиться. Вертлявый мигом исчез.
   — Этот слуга у вас… — начал я.
   — Гибковат местами? Ха-ха! — Хозяин жизнерадостно потер ладони. — У каждого из нас есть где-то мягкое место — верно я говорю, сэр? У одного — голова, у меня вот — сердце.
   Я поздравил хозяина с тем, что ахиллесова пята нашла в его организме столь достойное вместилище и спросил, действительно ли во всем доме для гостей держат только одну комнату.
   — Только одну, сэр. Источник наших доходов — рыночные торговцы. Не так уж часто наш дом удостаивают посещением джентльмены столь неоспоримых достоинств, как вы, сэр. Есть у нас еще чердачок, с которого, как говорят, открывается неплохой вид на Луну. Ха-ха-ха! Мы называем его верхним этажом, сэр!
   Как может человек так много смеяться без причины? — мысленно спросил я себя и… обнаружил, что сам потихоньку посмеиваюсь. Объединив усилия, мы с хозяином некоторое время сотрясались телами так, что иной мизантроп, глядя на эту сцену со стороны, решил бы, что тут сошлись два эпилептика.
   — Ну вот, и пошутили на славу! — хозяин потер ладони с удовлетворением торговца, только что заключившего выгодную сделку.
   — Капитально! — отозвался я.
   — Не каждый день выпадает такая удача, — мой собеседник явно вошел в роль коммивояжера.
   — Да уж, это точно, — отозвался я сердечно.
   — Если вы еще и в вине, сэр, разбираетесь так же хорошо, как в шутках, значит, судьба подарила мне встречу с поистине знающим человеком.
   Я благосклонно принял этот деликатный намек, и некоторое время спустя мы с хозяином уже сидели в маленькой гостиной; бутылка кларета если и представляла для нас барьер, то не слишком серьезный: так гальваническая батарея разъединяет экспериментаторов, вздумавших ухватиться за концы проводов. В беседе я наметил для себя тайную цель. Дело в том, что время от времени мне начинало казаться, что хозяин себе на уме. То и дело среди бесконечных всплесков буйного веселья я ловил на себе косой взгляд, исполненный тревоги и недоверия. Но как художнику не дано запечатлеть на холсте молнию в момент ее появления, так и я не в состоянии был разгадать истинного смысла этих не слишком приятных мгновений.
   Мы проговорили довольно долго: я решил, что беседа — лучший способ скоротать время до ужина. Хозяин оказался чуть менее заинтересован в беседе: кухня, судя по всему, волновала его не меньше, и он несколько раз отлучался, чтобы проверить, как там идут дела. Я оставался ждать его возвращения — и по известному закону природы, согласно которому сильная воля всегда одерживает верх над слабой, — своего добивался: хозяин возвращался, причем каждый раз — с новой шуткой на устах. Явно пересмеявшись — исключительно ради того, чтобы доставить ему удовольствие, — я стал все чаще подумывать о еде: за ней можно было провести по меньшей мере несколько серьезных минут. Вскоре источник моего красноречия иссяк окончательно, а ужин все не несли.
   Тем не менее, мне удалось разузнать массу мелких деталей. С энтузиазмом прирожденного антиквара я расспросил хозяина обо всем, что касалось истории дома, и тот охотно поделился со мной своими воспоминаниями. Я спросил, не позволит ли он мне осмотреть строение. Хозяин радушно пообещал провести для меня экскурсию после еды. Но прежде… «Хорошо бы, предстоящая трапеза обострила мои чувства вместо того, чтобы вогнать в сонливость», — подумал я.
   Пока в ту комнату, где я оказался в самом начале, вносили ужин, в голове у меня вертелся вопрос: как все-таки мне разгадать хозяина? Проникнуть под оболочку напускной веселости всегда непросто: хитрец куда чаще выдает себя, когда он серьезен. В облике моего собеседника, однако, незаметно было ровно ничего таинственного. Скелет, если верить пословице, можно найти в темном чулане… Но кости, торчащие из котла, бурлящего буйным весельем? Нет, это было бы слишком.
   В общем, я решил, что разгадаю тайну дома, чего бы мне это ни стоило — пусть даже ценой появления новых, еще более неразрешимых вопросов. Робости, к счастью, во мне не было. Но, не зная с чего начать, я впервые в жизни поймал себя на мысли, что ни к одному из ныне здравствующих политических деятелей не испытываю больше зависти.
   Ужин оказался превосходным. Каждое из блюд благоухало изысканнейшими ароматами, так что не отдать должное хозяйскому усердию было никак нельзя. Мог ли я предполагать, что в таком захолустье мне доведется насладиться шедеврами поварского искусства? Хозяин объяснил свое мастерство тем, что некогда работал учеником у известного кулинара. Нелегко подозревать в дурных намерениях человека, только что потчевавшего тебя прекрасным ужином. Как только Вертлявый, передвигаясь подобно штопору, вынес последнюю пустую тарелку, я задымил сигарой и принялся глубокомысленно вышагивать по комнате.
   «Каков фантазер! — начал я монолог, как бы мысленно обращаясь к невидимому другу. — В один прекрасный день ты и в сахарнице найдешь привидение. Нет, ну до чего же мнительный тип! Вспомни напоследок грибной омлет и обо всем остальном позабудь. Ф-фу! Любой здравомыслящий человек согласится с тем, что все это — чистейшей воды домыслы!»
   В тот самый момент, когда мой монолог достиг кульминации, дверь зловеще скрипнула. Внутреннее равновесие мое оставалось непоколебимым. Дверь, в отличие от последнего, обнаружила признаки подвижности, повернулась на петлях, и — на пороге возник Вертлявый.
   Будучи уже достаточно осведомлен о характере дома и нравах его обитателей, я не удивился тому, что он не заговорил со мной первым. Пару секунд слуга глядел на меня в величайшей задумчивости, но и в этом я не нашел для себя ровно ничего поразительного. Более того, мне удалось сохранить на физиономии подобающее случаю выражение серьезности — каждый, кто достиг кое-чего в нелегком искусстве фотографироваться, поймет, о чем я говорю. С тем же торжественным выражением разглядывал меня и Вертлявый. Если бы не бурные извивания, его можно было бы принять со стороны за вдохновенного живописца, охваченного возвышенным стремлением как можно точнее изобразить мою физиономию на холсте.
   Оставалось терпеливо ждать, пока сей оракул не начнет свое прорицание. Когда он открыл рот, я решил, что дождался наконец чего-то, заслуживающего самого пристального внимания, но… жестоко обманулся в собственных ожиданиях. Вертлявый вдруг повернулся ко мне спиной и принялся вытворять что-то с дверью — возможно, пытаться изнутри закрыть ее на наружный засов. Окриком я остановил эту деятельность. Некоторое время он стоял среди комнаты, извиваясь тихо, но с изяществом удава. Наконец, в кулаке своем я почувствовал его воротник.
   — Итак, — начал я по возможности незлобиво, — будь так добр, объясни мне, что заставило тебя столь долго разглядывать мое лицо? Не понимаешь? Что такое в чертах моего лица требует столь пристального внимания?
   — Миссис приказала мне пойти посмотреть на вас, — пробормотал Вертлявый и, явно расставшись с надеждой исполнить до конца волю хозяйки, скользнул к двери с легкостью масла, покидающего разогретый сосуд. — Только прошу вас, — продолжал он, запинаясь, — миссис приказала мне не говорить вам о том, что мне на вас нужно посмотреть.
   — И что же от меня требуется?
   — Так вы ей не говорите. Когда она узнает, что я вам об этом сказал, то очень рассердится — если, конечно, вы ей про это расскажете.
   Решив не внедряться в этот лабиринт местоимений, я посоветовал слуге убираться восвояси и заняться своими делами.
   — Господь с вами, сэр, своих дел у меня не бывает, — заверил он меня, удаляясь.
   Этот неожиданный визит нарушил весь ход моих благодушных размышлений, суть которых сводилась к попытке объявить аргументы внутреннего собеседника чистейшей фантазией. Зачем послали ко мне Вертлявого? Далеко не юноша, и уж во всяком случае не обладатель внешности Аполлона, я изначально не был предназначен природой для того, чтобы производить впечатление — пусть даже на домохозяек. Желая сделать мне комплимент, друзья в лучшем случае замечают, что с очками на носу я куда симпатичнее, и мне ничего не остается, как мысленно поблагодарить их за такую деликатность. Чтобы произвести на женщину хотя бы минимальное впечатление, я должен приложить к тому немало стараний. Нет, интерес хозяйки к моей скромной персоне, при всем желании, объяснялся отнюдь не моей наружностью, если даже предположить, что хозяйка ухитрилась рассмотреть меня из укромного уголка.
   Вне всякого сомнения, дом хранил какую-то тайну (появление слуги окончательно в том меня убедило), и я уселся, чтобы самым методичным образом поразмыслить над возникшей проблемой. То и дело среди кошмаров, порожденных моей распаленной фантазией, всплывала физиономия хозяина, и вместе с ней возникал вопрос: может ли под столь добродушной личиной скрываться какой-нибудь ужас? Совершенно, казалось бы, исключено. И все же…
   Глубокое раздумье — что плантация для фантомов. Последние чем-то напоминают грибы: уродливые, бесформенные, извивающиеся — они выползают из мрака совершенно внезапно. Прогреть бы жаркими угольками холодный сумрак, прогнать жуткие грезы и впустить в голову свежих мыслей… но нет, в комнате было слишком тепло, чтобы разводить огонь. Я вперил взгляд в решетку мертвого камина. Поглядел на мерцающее пламя свечей. Мысленно измерил собственную тень на стене. Пошагал немного по комнате. Присел поочередно на каждый стул. Открыл Библию и очень внимательно перечитал родословную Ноя, после чего, удовлетворенный доказательством полнейшей респектабельности этого славного героя древности, выпил за его долгую память.
   А потом — то ли под воздействием винных паров, то ли увлеченный не на шутку библейским сказанием, — перелистал страницы вплоть до того места, где кончается Ветхий Завет и начинается Новый. Здесь глазам моим предстало описание еще одного генеалогического древа — не столь, может быть, древнего, как Ноево, но для меня в данной ситуации ничуть не менее интересного.
   В Библию между Ветхим и Новым Заветами были вложены три узко разлинованных странички, озаглавленные: «Рождения», «Бракосочетания» и «Смерти». Строк тут размечено было столько, что хватило бы на всех детей, произведенных Мафусаилом на свет за тысячу лет его существования. Предполагалось, что в доме будет зарегистрировано сорок рождений, сорок браков и столько же смертей. Щедро разметил свое будущее составитель сего реестра!
   Но щедрость, подобно благотворительности, редко попадает на благодатную почву. Лишь три оазиса виднелись в этой регистрационной пустыне — по одному на каждом листочке. В этих крупных нервных каракулях без труда угадывался почерк хозяина. Давно замечено: веселые и не слишком обремененные образованием люди склонны проявлять волнение в одном только случае: когда судьба вынуждает их сесть за стол и взяться за перо. Изучение реестра я начал с конца. В графе «Смерти» было записано: «Моя матушка, Элизабет Энн Ферн, мирно скончалась 20 января 18… года. Кончина ее была тихой.»
   Под заголовком: «Бракосочетания» значилось: «10 сентября 18… года я, Томас Ферн, холостяк, в приходской церкви Бэйтауна сочетался браком с девушкой Мэри Секстон. Пусть долгие годы жизни не заставят нас пожалеть о содеянном!»
   Я взял листок рождений. И тут была одна только запись: «В этот день, 9 августа 18… года, я, Томас Ферн, с радостью свидетельствую о появлении на свет дочери. Имя ее — Люси.»