Страница:
Большинство королей, и в первую очередь король Франции, правили бы своим государством с большей для дела пользой, если бы они чуть меньше утомляли чресла, а побольше голову и не решали бы важнейшие дела за пиршественным столом после бешеной скачки или охотничьих забав. Заметьте, что в носилках тоже можно двигаться с не меньшей скоростью, особенно если, как вот в мои, впрячь добрых лошадок и позаботиться, чтобы их почаще меняли… Хотите леденчик, Аршамбо? Вон там у вас под рукой ящичек… передайте-ка и мне один леденец.
Знаете, за сколько дней я проделал путешествие из Авиньона до Бретея в Нормандии, когда я отправился к королю Иоанну, начавшему там дурацкую осаду крепости? Ну, ну, скажите!.. Нет, дорогой племянник, меньше. Выехали мы 21 июня, в день солнцестояния, и как раз в первый его час. Ибо вы знаете или, вернее говоря, не знаете, что такое отъезд папского нунция, или двух нунциев, коль скоро нас тогда было именно двое… Существует добрый обычай, в силу коего вся священная коллегия кардиналов после торжественной мессы отправляется вслед за отъезжающими и сопровождает их еще целое лье после выезда из города, и всегда собирается огромная толпа и тоже идет вслед или глазеет на наше шествие с обочины дороги. А двигаться надо не спеша, как во время церковной процессии, иначе шествие но получится торжественным. Потом делают привал, и кардиналы выстраиваются в ряд по старшинству, а нунции обменивается с каждым братским лобзанием. Вся эта церемония длится до зари, а то и дольше… Итак, выехали мы 21 июня. А в Бретей мы попали 9 июля. Через восемнадцать дней. Пикколо Капоччи, мой спутник, занемог. Надо сказать, что я его, этого неженку, здорово протряс. Никогда еще он на таких рысях не езживал. Зато уже через неделю гонцы вручили в собственные руки паны мою реляцию о первой встрече с королем.
Сейчас-то нам ни к чему так торопиться. Во-первых, в это время года дни уже короткие, даже если погода сейчас нам благоприятствует… Просто не помню, чтобы у нас в Перигоре когда-нибудь стоял такой прекрасный ноябрь, как нынче. А какой свет! Но когда мы продвинемся ближе к северу, боюсь, как бы нам не попасть в непогоду. Я кладу на путешествие месяц с лишним, так что до Меца мы доберемся к Рождеству, если будет на то воля божья. Нет, нет, совсем незачем мне так спешить, как прошлым летом, коль скоро вопреки всем моим стараниям война по-прежнему идет и сам король Иоанн в плену.
Как могла приключиться подобная беда? О дорогой племянник, не вы первый и не вы последний в недоумении пожимаете плечами. Вся Европа не может до сих нор опомниться от удивления и с утра до вечера обсуждает — почему да как… Беды королей приходят издалека, и подчас люди принимают за злополучную судьбу то, что, но сути дела, роковое следствие самой их натуры. И чем страшнее беды, тем глубже их корни.
Вся эта история известна мне в мельчайших подробностях… Пожалуйста, натяните на меня полость… Уверяю вас, я того ждал. Ждал, что на этого короля, а следовательно, увы, и на это государство, обрушатся невзгоды, что оно придет в упадок. Ведь в Авиньоне мы знаем все, чем живет королевский двор. Все их интриги, все их комплоты тотчас же становятся нам известны. О любом проектируемом браке мы узнаем раньше, чем сами брачующиеся: «В случае, если девица принадлежит к такому-то царствующему дому и отдаст свою руку государю, принадлежащему к такому-то царствующему дому и который доводится ей троюродным братом, даст ли Святой отец разрешение на сей брак?..» Узнаем о любом готовящемся договоре, коль скоро посланцы обеих сторон отряжаются к нам; и о любом преступлении, поскольку к нам бросаются за отпущением грехов… Святая церковь поставляет королям и принцам их канцлеров, равно как и большинство их легистов…
Вот уже целых восемнадцать лет ведет открытую борьбу королевский двор Франции с королевским двором Англии. А в чем она, причина этой борьбы? А причина в том, что король Эдуард претендует на французский престол, это уж безусловно! Но это лишь предлог — надо признаться, прекрасный с точки зрения юриспруденции предлог, — ибо тут можно спорить до скончания веков; но не в том единственная и подлинная причина этой свары. Существующие границы между Гиенью и соседними графствами, границы издавна довольно-таки нечеткие. Взять хотя бы наш Перигор: все эти земли записаны весьма беспорядочно, так что в смысле прав феодалов получается настоящая путаница; и к тому же, когда вассал и сюзерен — оба короли, то трудно ждать, чтобы они так легко договорились между собой: тут и соперничество в делах коммерческих, в первую очередь я имею в виду торговлю шерстью и тканями, что, скажем, привело к спорам за Фландрию; тут и то обстоятельство, что Франция поддерживает шотландцев, а шотландцы представляют постоянную угрозу с севера английскому королю… Война началась не по одной какой-нибудь причине, а по сотне причин разом тлевших, как костер в ночи. А тут еще Робер Артуа — человек, потерявший честь и изгнанный из родной земли, отправился в Англию раздувать эти головешки. Папа — а папой был тогда Пьер Роже, то есть Климент VI, — сам делал все и других побуждал делать все, лишь бы не дать вспыхнуть этой братоубийственной войне. Он обращался к обеим сторонам с увещеванием, склонял их к соглашению, к взаимным уступкам. Он тоже отрядил тогда легата, а легатом этим был не кто иной, как нынешний папа, тогда еще кардинал Обер. Он под рукой подбросил королям мысль о крестовом походе, в котором приняли бы участие они оба и подняли бы своих сеньоров. Славный был бы способ направить их кровожаждущие притязания по другому руслу и в то же время вновь сплотить христианский мир… Но вместо крестовых походов
— не угодно ли — Креси. Впрочем, ваш батюшка там был: он, очевидно, рассказывал вам, и не раз, об этой катастрофе…
Ах, дорогой мой племянник, вы сами увидите на своем веку — не велика заслуга служить всем сердцем хорошему королю; следуя за ним, вы выполняете долг ваш, и сопряженные с этим трудности вам нипочем, ибо вы знаете, чувствуете, что дела ваши ведут к высшему благу. Трудно другое — хорошо служить плохому монарху… или плохому папе. В годы ранней моей юности я видел людей, беззаветно служивших Филиппу Красивому, и были они счастливы своим служением. А для того, чтобы верно служить этим тщеславным Валуа, надо сделать над собой усилие, и немалое. Советов они не желают слушать и внимают голосу разума лишь тогда, когда повержены в прах и разбиты.
Только после Креси Филипп VI согласился на перемирие, взяв за основу подготовленные мною предложения. И очевидно, не такие уж безнадежно плохие предложения, раз перемирие это длилось — я не говорю о вспыхивавших время от времени местных стычках, — длилось, повторяю с 1347 по 1354 год. Семь относительно мирных лет. Казалось, наконец-то нам улыбнулось счастье. Но нет, в наш проклятый век только-только стихнет бряцание мечей, как грянет чума.
Вас, в Перигоре, она обошла стороной… Ну конечно, конечно, Аршамбо, и вам тоже пришлось уплатить свою дань сему бичу божьему, да, да, вы тоже насмотрелись немало ужасов… Но, поверьте, даже сравнения никакого не может быть с густонаселенными городами, да еще окруженными густонаселенными деревнями, как, скажем, Флоренция, Авиньон или Париж. А знаете ли вы, что бич этот пришел к нам из Китая через Индию, Малую и Среднюю Азию? Говорят, он дошел даже до Аравии. Чума — эта болезнь неверных — была послана нам, дабы покарать погрязшую во грехах Европу. Корабли завезли чуму из Константинополя и с берегов Леванта на греческий архипелаг, а оттуда она прошествовала в Италию, перемахнула через Альпы и обрушилась на нас, прежде чем достигла Англии, Голландии, Дании, и наконец затихла у границ далеких северных стран — Норвегии, Исландии. И у вас тоже чума протекала по-разному, другими словами, были и у вас две формы чумы: одна, что убивала человека в течение трех дней, сопровождалась горячечной лихорадкой, так что в жилах спекалась кровь… бедняги, пораженные этим страшным недугом, уверяли, что они заживо претерпевают все муки ада… И другая — тут агония длилась медленнее — пять-шесть дней, но лихорадка была столь же сильной, и были еще бубоны и пустулы в паху и под мышками.
Семь месяцев подряд Авиньон жил под свист этого бича. Каждый вечер, отходя ко сну, мы спрашивали себя, проснемся ли мы завтра? Каждое утро мы ощупывали себе подмышки и пах. Стоило почувствовать хоть небольшой жар, как человек впадал в смертную тоску и глядел на вас безумными глазами. При каждом вздохе невольно приходила в голову мысль — уж не с этим ли глотком воздуха в меня вошла зараза? Расставаясь с другом, каждый задавался мыслью: «Кто? Он или я, а быть может, мы оба?» Ткачи умирали прямо в своих мастерских, рухнув у остановившихся станков; золотых дел мастера испускали дух возле своих остывших тиглей; менялы — у своих прилавков. Дети умирали, вскарабкавшись на смертный одр, где лежал уже остывший труп матери. А зловоние, Аршамбо, а зловоние, ползшее над Авиньоном! Все улицы были вымощены мертвыми телами.
Половину, поймите, половину жителей Авиньона унесла чума. Только за четыре месяца 1348 года, с января по апрель, насчитали шестьдесят две тысячи умерших. Папа наспех купил участок земли под кладбище, но уже через месяц оно было переполнено — там захоронили одиннадцать тысяч мертвецов. Люди умирали, и никто за ними не ухаживал; их хоронили, и никто их не отпевал. Сын боялся заглянуть к родному отцу, а отец боялся заглянуть к родному сыну. Семь тысяч заколоченных, пустых домов! Все, кто имел хоть какую-нибудь возможность, бежали из Авиньона в свои загородные дворцы.
Климент VI вместе с несколькими кардиналами, в числе коих был и я, остался в городе: «Если бог восхочет, он призовет нас к себе». И по его приказу осталось большинство церковнослужителей папского двора, а их было четыре сотни, но они не слишком усердствовали для общего блага. Папа оплачивал медиков и лекарей; на свой счет содержал возчиков и могильщиков; велел раздавать жителям съестные припасы, а стражникам предписал принимать разумные меры против распространения заразы. Тогда-то никто не упрекал его в том, что он, мол, не считая, транжирит деньги. Он отчитывал монахов и монахинь, которые не исполняли долга милосердия в отношении больных и умирающих. Ох, и наслушался же я, как исповедовались и каялись во грехах люди самого, казалось бы, высокого положения, могущественные, даже князья церкви; как стремились они очистить душу от скверны и вымолить отпущение грехов. Даже ломбардские и флорентийские банкиры щелкали на исповеди от страха зубами и проявляли неведомую им доселе щедрость. А любовницы кардиналов… да, да, племянничек, не у всех, конечно, но кое у кого есть… Так вот, эти прекрасные дамы являлись, дабы возложить свои драгоценности к ногам Пресвятой Девы Марии! При этом они держали у очаровательных своих носиков платочки, пропитанные ароматическими эссенциями, а придя домой, скидывали на пороге свои башмачки. Те, что обзывали Авиньон градом нечестивцев и даже новым Вавилоном, не видали его в годину чумы. Все тогда стали набожными поверьте мне!
Странное все-таки создание человек! Когда жизнь ему улыбается, когда пользуется он цветущим здоровьем, когда в делах все ему благоприятствует, когда супруга его плодовита и в его краю царит мир, разве не должен он именно тогда с утра до ночи возноситься душой к престолу божьему, дабы возблагодарить его за дарованные им милости? Как бы не так — он и не вспоминает о своем создателе, задирает нос и нарушает все заповеди господни. Зато, едва обрушится на него горе, едва сразит его бедствие — он тут же кидается к богу. И молит его, и себя чернит, и обещает исправиться… Так что господь бог с полным основанием посылает на нас беды, раз это, по-видимому, единственный способ принудить человека вернуться в лоно церкви…
Я не сам выбрал себе поле деятельности. Вы, должно быть, слышали, что моя матушка прочила меня в служители церкви, когда я был еще совсем ребенком. И если я не противился ее замыслам, то, думаю, лишь потому, что с младых ногтей питал благодарность к господу богу за все, что он мне даровал, и прежде всего за самое жизнь. Помню себя еще совсем ребенком в нашем старом замке Рольфи в Периге, где и вы тоже родились, Аршамбо, но уже не живете там с тех пор, как ваш отец пятнадцать лет назад обосновался в Монтиньяке… Так вот, в этом огромном замке, построенном на древней римской арене, помню я, еще совсем мальчиком, замирал от счастья, что живу в безбрежном мире, дышу, вижу небеса; помню, что особенно остро ощущал я это летними вечерами, когда долго-долго не меркнет дневной свет и меня укладывали в постельку еще засветло. В виноградных лозах, карабкавшихся по стене под окошком моей спальни, жужжали пчелы, и вечерняя тень, но торопясь, ложилась на огромные плиты нашего овального двора; еще не потемневшие небеса вспарывал полет птиц, и первая звездочка проклевывалась сквозь облака, которые еще долго розовели на закатном небосводе. Мне страстно хотелось благодарить за все это кого-то, и моя матушка объясняла мне, что все это дело рук господа бога, создателя вот этой красы, и благодарить я должен его. И никогда с тех пор не покидало меня это чувство.
Даже сегодня, во время долгого нашего пути, я не раз в сердце своем возносил благодарность творцу за то, что послал он нам мягкую погоду; за то, что проезжаем мы по этим лесам, одетым в золото, по этим еще зеленеющим лугам; за то, что сопровождают меня верные служители; за то, что впряжены в мои носилки добрые выносливые лошадки. Мне приятно смотреть на лица людей, на спорые движения животных, на кроны деревьев, любоваться всем этим великим разнообразием — лучшим и непостижимо прекрасным творением господа нашего.
Всем нашим ученым богословам, спорящим по теологическим вопросам в душных залах, упивающимся пустопорожними речами, наводящими смертную тоску, поносящим друг друга до горечи во рту словесами, выдуманными лишь для того, чтобы назвать иначе то, что давным-давно известно каждому, так вот — всем этим людям было бы весьма и весьма пользительно лечить мозги свои созерцанием природы. Для меня лично теология — это то, чему меня обучали, исходя из проповедей отцов церкви, и я отнюдь не собираюсь что-либо в этом менять…
А знаете ли вы, что я мог бы быть папой… Да, да, дорогой мой племянник. Кое-кто говорит мне это, говорят даже, что я смогу стать папой, если Иннокентий уйдет в лучший мир раньше меня. Да будет на то воля божья. Я отнюдь не сетую на господа за то, что он сделал из меня то, что я есмь. И благодарю его за то, что повел меня по пути, коим я иду ныне, и за то, что дал дожить мне до моих лет, а до них доживают немногие. Пятьдесят пять, племянничек, пятьдесят пять… Да еще и сохранил мне здоровье. Это ведь тоже благословение господне. Люди, которые не видели меня лет десять, глазам своим не верят, до того я мало изменился внешне: на щеках прежний румянец, борода едва заседела.
Мысль о том, увенчает ли мою главу или не увенчает папская тиара, честно говоря, лишь тогда щекочет мое самолюбие… признаюсь вам, как доброму родственнику… лишь тогда, когда я чувствую, что мог действовать бы лучше, чем тот, кто эту тиару носит. А ведь при Клименте VI это чувство было мне незнакомо. Климент отлично понимал, что папа должен быть монархом над монархами, главным наместником господа на земле. Когда Жан Бирель или какой другой из проповедников скудости упрекал его за расточительство и слишком великодушные подачки просителям, он отвечал: «Никто не должен от владыки уходить недовольным». А потом, повернувшись ко мне, цедил сквозь зубы: «Мои предшественники не умели быть папами». И во время этой великой чумы, как я уже говорил, он и впрямь доказал нам, что он лучший из лучших. Положа руку на сердце, скажу прямо, не думаю, чтобы я мог сделать столько, сколько он, и я вновь и вновь благодарю господа нашего, что не меня он избрал, дабы вести страждущее христианство через подобное испытание.
При всех обстоятельствах жизни Климент сохранял величие и воочию показал всем нам, что был поистине Святым отцом, отцом всех христиан и даже похристиан, ибо, когда почти повсюду, но главным образом в прирейнских провинциях, в Майнце, в Вормсе, народ обрушился на евреев, обвиняя их в том, что они-де навлекли на нас бич божий, папа осудил эти преследования. Больше того он взял евреев под свое высокое покровительство; отлучал от церкви притесняющих их, дал изгнанным евреям приют и прибежище в своих владениях, и, скажем откровенно именно благодаря этому папская казна через несколько лет изрядно пополнилась.
Но почему я так разболтался об этой самой чуме? Ах да! Потому что чума сыграла пагубную роль для французской короны и для самого короля Иоанна. И впрямь, когда эпидемия уже кончалась, то есть осенью 1349 года, одна за другой три королевы, вернее, две королевы и одна принцесса, которой еще предстояло стать королевой…
О чем это ты, Брюне? Громче говори… Виден Бурдой? Конечно же, хочу посмотреть. Местоположение действительно удачное, замок стоит так, что оттуда вполне можно держать все подступы к нему под наблюдением.
Так вот, милейший Аршамбо, младший мой брат, а ваш батюшка передал мне этот замок, желая отблагодарить меня за то, что я освободил Периге. Ибо, если мне не удалось вызволить короля Иоанна из лап англичан, то по крайней мере я вызволил наш графский город и добился того, чтобы мы снова им правили.
Если вы помните, английский гарнизон не желал уходить. Но я явился в сопровождении двух сотен копий и, хотя кое-кто посмеивался над моим воинством, должен сказать, и на сей раз оно пригодилось, да еще как! Стоило мне прибыть туда из Бордо в окружении своих копьеносцев, как англичане без дальнейших слов убрались прочь. Две сотни копий и один кардинал — это не так-то уж мало… Да к тому же и большинство моих служителей умеет обращаться с оружием, равно как мои секретари и ученые правоведы, что и сейчас меня сопровождают. А верный мой Брюнс — рыцарь. Я его недавно посвятил в рыцари.
Отдав мне Бурдой, мой брат, в сущности, укрепил свои владения. Считайте сами: кастелянство Оберот возле Савиньяка и город-крепость Боневаль, неподалеку от Тепона, я его откупил за двадцать тысяч флоринов десять лет назад у короля Филиппа VI. Я говорю — откупил, но на самом-то деле это покрыло лишь часть той суммы, что был он мне должен… далее, укрепленное аббатство Сент-Астье, аббатом коего являюсь я, мои приорства Флонкс и Сен-Мартен-де-Бержерак — это теперь целых шесть крепостей, все расположены на нужном расстоянии вокруг Периге, и все находятся под высоким покровом церкви, так, словно бы они часть владении самого папы. Поди-ка тронь, тут еще надвое подумаешь. Вот таким-то образом я и установил мир в нашем графстве.
Вы, конечно, знаете Бурдей: очевидно, не раз там бывали. А я давненько туда по заглядывал… Смотрите-ка, ну совершенно забыл этот огромный восьмиугольный донжон. Вид у него внушительный. Теперь-то он мой собственный, но только на одну ночь и утро, что мы здесь проведем; я успею лишь водворить избранного мною управителя, а когда я сюда вернусь и вернусь ли — это уж никому не известно. Словом, времени для приятного досуга не останется. Но возблагодарим господа нашего за то, что он, милостивец, даровал нам такую погоду. Надеюсь, нам сумеют сервировать хороший ужин, ибо даже в носилках от дорожной тряски подводит живот.
Знаете, за сколько дней я проделал путешествие из Авиньона до Бретея в Нормандии, когда я отправился к королю Иоанну, начавшему там дурацкую осаду крепости? Ну, ну, скажите!.. Нет, дорогой племянник, меньше. Выехали мы 21 июня, в день солнцестояния, и как раз в первый его час. Ибо вы знаете или, вернее говоря, не знаете, что такое отъезд папского нунция, или двух нунциев, коль скоро нас тогда было именно двое… Существует добрый обычай, в силу коего вся священная коллегия кардиналов после торжественной мессы отправляется вслед за отъезжающими и сопровождает их еще целое лье после выезда из города, и всегда собирается огромная толпа и тоже идет вслед или глазеет на наше шествие с обочины дороги. А двигаться надо не спеша, как во время церковной процессии, иначе шествие но получится торжественным. Потом делают привал, и кардиналы выстраиваются в ряд по старшинству, а нунции обменивается с каждым братским лобзанием. Вся эта церемония длится до зари, а то и дольше… Итак, выехали мы 21 июня. А в Бретей мы попали 9 июля. Через восемнадцать дней. Пикколо Капоччи, мой спутник, занемог. Надо сказать, что я его, этого неженку, здорово протряс. Никогда еще он на таких рысях не езживал. Зато уже через неделю гонцы вручили в собственные руки паны мою реляцию о первой встрече с королем.
Сейчас-то нам ни к чему так торопиться. Во-первых, в это время года дни уже короткие, даже если погода сейчас нам благоприятствует… Просто не помню, чтобы у нас в Перигоре когда-нибудь стоял такой прекрасный ноябрь, как нынче. А какой свет! Но когда мы продвинемся ближе к северу, боюсь, как бы нам не попасть в непогоду. Я кладу на путешествие месяц с лишним, так что до Меца мы доберемся к Рождеству, если будет на то воля божья. Нет, нет, совсем незачем мне так спешить, как прошлым летом, коль скоро вопреки всем моим стараниям война по-прежнему идет и сам король Иоанн в плену.
Как могла приключиться подобная беда? О дорогой племянник, не вы первый и не вы последний в недоумении пожимаете плечами. Вся Европа не может до сих нор опомниться от удивления и с утра до вечера обсуждает — почему да как… Беды королей приходят издалека, и подчас люди принимают за злополучную судьбу то, что, но сути дела, роковое следствие самой их натуры. И чем страшнее беды, тем глубже их корни.
Вся эта история известна мне в мельчайших подробностях… Пожалуйста, натяните на меня полость… Уверяю вас, я того ждал. Ждал, что на этого короля, а следовательно, увы, и на это государство, обрушатся невзгоды, что оно придет в упадок. Ведь в Авиньоне мы знаем все, чем живет королевский двор. Все их интриги, все их комплоты тотчас же становятся нам известны. О любом проектируемом браке мы узнаем раньше, чем сами брачующиеся: «В случае, если девица принадлежит к такому-то царствующему дому и отдаст свою руку государю, принадлежащему к такому-то царствующему дому и который доводится ей троюродным братом, даст ли Святой отец разрешение на сей брак?..» Узнаем о любом готовящемся договоре, коль скоро посланцы обеих сторон отряжаются к нам; и о любом преступлении, поскольку к нам бросаются за отпущением грехов… Святая церковь поставляет королям и принцам их канцлеров, равно как и большинство их легистов…
Вот уже целых восемнадцать лет ведет открытую борьбу королевский двор Франции с королевским двором Англии. А в чем она, причина этой борьбы? А причина в том, что король Эдуард претендует на французский престол, это уж безусловно! Но это лишь предлог — надо признаться, прекрасный с точки зрения юриспруденции предлог, — ибо тут можно спорить до скончания веков; но не в том единственная и подлинная причина этой свары. Существующие границы между Гиенью и соседними графствами, границы издавна довольно-таки нечеткие. Взять хотя бы наш Перигор: все эти земли записаны весьма беспорядочно, так что в смысле прав феодалов получается настоящая путаница; и к тому же, когда вассал и сюзерен — оба короли, то трудно ждать, чтобы они так легко договорились между собой: тут и соперничество в делах коммерческих, в первую очередь я имею в виду торговлю шерстью и тканями, что, скажем, привело к спорам за Фландрию; тут и то обстоятельство, что Франция поддерживает шотландцев, а шотландцы представляют постоянную угрозу с севера английскому королю… Война началась не по одной какой-нибудь причине, а по сотне причин разом тлевших, как костер в ночи. А тут еще Робер Артуа — человек, потерявший честь и изгнанный из родной земли, отправился в Англию раздувать эти головешки. Папа — а папой был тогда Пьер Роже, то есть Климент VI, — сам делал все и других побуждал делать все, лишь бы не дать вспыхнуть этой братоубийственной войне. Он обращался к обеим сторонам с увещеванием, склонял их к соглашению, к взаимным уступкам. Он тоже отрядил тогда легата, а легатом этим был не кто иной, как нынешний папа, тогда еще кардинал Обер. Он под рукой подбросил королям мысль о крестовом походе, в котором приняли бы участие они оба и подняли бы своих сеньоров. Славный был бы способ направить их кровожаждущие притязания по другому руслу и в то же время вновь сплотить христианский мир… Но вместо крестовых походов
— не угодно ли — Креси. Впрочем, ваш батюшка там был: он, очевидно, рассказывал вам, и не раз, об этой катастрофе…
Ах, дорогой мой племянник, вы сами увидите на своем веку — не велика заслуга служить всем сердцем хорошему королю; следуя за ним, вы выполняете долг ваш, и сопряженные с этим трудности вам нипочем, ибо вы знаете, чувствуете, что дела ваши ведут к высшему благу. Трудно другое — хорошо служить плохому монарху… или плохому папе. В годы ранней моей юности я видел людей, беззаветно служивших Филиппу Красивому, и были они счастливы своим служением. А для того, чтобы верно служить этим тщеславным Валуа, надо сделать над собой усилие, и немалое. Советов они не желают слушать и внимают голосу разума лишь тогда, когда повержены в прах и разбиты.
Только после Креси Филипп VI согласился на перемирие, взяв за основу подготовленные мною предложения. И очевидно, не такие уж безнадежно плохие предложения, раз перемирие это длилось — я не говорю о вспыхивавших время от времени местных стычках, — длилось, повторяю с 1347 по 1354 год. Семь относительно мирных лет. Казалось, наконец-то нам улыбнулось счастье. Но нет, в наш проклятый век только-только стихнет бряцание мечей, как грянет чума.
Вас, в Перигоре, она обошла стороной… Ну конечно, конечно, Аршамбо, и вам тоже пришлось уплатить свою дань сему бичу божьему, да, да, вы тоже насмотрелись немало ужасов… Но, поверьте, даже сравнения никакого не может быть с густонаселенными городами, да еще окруженными густонаселенными деревнями, как, скажем, Флоренция, Авиньон или Париж. А знаете ли вы, что бич этот пришел к нам из Китая через Индию, Малую и Среднюю Азию? Говорят, он дошел даже до Аравии. Чума — эта болезнь неверных — была послана нам, дабы покарать погрязшую во грехах Европу. Корабли завезли чуму из Константинополя и с берегов Леванта на греческий архипелаг, а оттуда она прошествовала в Италию, перемахнула через Альпы и обрушилась на нас, прежде чем достигла Англии, Голландии, Дании, и наконец затихла у границ далеких северных стран — Норвегии, Исландии. И у вас тоже чума протекала по-разному, другими словами, были и у вас две формы чумы: одна, что убивала человека в течение трех дней, сопровождалась горячечной лихорадкой, так что в жилах спекалась кровь… бедняги, пораженные этим страшным недугом, уверяли, что они заживо претерпевают все муки ада… И другая — тут агония длилась медленнее — пять-шесть дней, но лихорадка была столь же сильной, и были еще бубоны и пустулы в паху и под мышками.
Семь месяцев подряд Авиньон жил под свист этого бича. Каждый вечер, отходя ко сну, мы спрашивали себя, проснемся ли мы завтра? Каждое утро мы ощупывали себе подмышки и пах. Стоило почувствовать хоть небольшой жар, как человек впадал в смертную тоску и глядел на вас безумными глазами. При каждом вздохе невольно приходила в голову мысль — уж не с этим ли глотком воздуха в меня вошла зараза? Расставаясь с другом, каждый задавался мыслью: «Кто? Он или я, а быть может, мы оба?» Ткачи умирали прямо в своих мастерских, рухнув у остановившихся станков; золотых дел мастера испускали дух возле своих остывших тиглей; менялы — у своих прилавков. Дети умирали, вскарабкавшись на смертный одр, где лежал уже остывший труп матери. А зловоние, Аршамбо, а зловоние, ползшее над Авиньоном! Все улицы были вымощены мертвыми телами.
Половину, поймите, половину жителей Авиньона унесла чума. Только за четыре месяца 1348 года, с января по апрель, насчитали шестьдесят две тысячи умерших. Папа наспех купил участок земли под кладбище, но уже через месяц оно было переполнено — там захоронили одиннадцать тысяч мертвецов. Люди умирали, и никто за ними не ухаживал; их хоронили, и никто их не отпевал. Сын боялся заглянуть к родному отцу, а отец боялся заглянуть к родному сыну. Семь тысяч заколоченных, пустых домов! Все, кто имел хоть какую-нибудь возможность, бежали из Авиньона в свои загородные дворцы.
Климент VI вместе с несколькими кардиналами, в числе коих был и я, остался в городе: «Если бог восхочет, он призовет нас к себе». И по его приказу осталось большинство церковнослужителей папского двора, а их было четыре сотни, но они не слишком усердствовали для общего блага. Папа оплачивал медиков и лекарей; на свой счет содержал возчиков и могильщиков; велел раздавать жителям съестные припасы, а стражникам предписал принимать разумные меры против распространения заразы. Тогда-то никто не упрекал его в том, что он, мол, не считая, транжирит деньги. Он отчитывал монахов и монахинь, которые не исполняли долга милосердия в отношении больных и умирающих. Ох, и наслушался же я, как исповедовались и каялись во грехах люди самого, казалось бы, высокого положения, могущественные, даже князья церкви; как стремились они очистить душу от скверны и вымолить отпущение грехов. Даже ломбардские и флорентийские банкиры щелкали на исповеди от страха зубами и проявляли неведомую им доселе щедрость. А любовницы кардиналов… да, да, племянничек, не у всех, конечно, но кое у кого есть… Так вот, эти прекрасные дамы являлись, дабы возложить свои драгоценности к ногам Пресвятой Девы Марии! При этом они держали у очаровательных своих носиков платочки, пропитанные ароматическими эссенциями, а придя домой, скидывали на пороге свои башмачки. Те, что обзывали Авиньон градом нечестивцев и даже новым Вавилоном, не видали его в годину чумы. Все тогда стали набожными поверьте мне!
Странное все-таки создание человек! Когда жизнь ему улыбается, когда пользуется он цветущим здоровьем, когда в делах все ему благоприятствует, когда супруга его плодовита и в его краю царит мир, разве не должен он именно тогда с утра до ночи возноситься душой к престолу божьему, дабы возблагодарить его за дарованные им милости? Как бы не так — он и не вспоминает о своем создателе, задирает нос и нарушает все заповеди господни. Зато, едва обрушится на него горе, едва сразит его бедствие — он тут же кидается к богу. И молит его, и себя чернит, и обещает исправиться… Так что господь бог с полным основанием посылает на нас беды, раз это, по-видимому, единственный способ принудить человека вернуться в лоно церкви…
Я не сам выбрал себе поле деятельности. Вы, должно быть, слышали, что моя матушка прочила меня в служители церкви, когда я был еще совсем ребенком. И если я не противился ее замыслам, то, думаю, лишь потому, что с младых ногтей питал благодарность к господу богу за все, что он мне даровал, и прежде всего за самое жизнь. Помню себя еще совсем ребенком в нашем старом замке Рольфи в Периге, где и вы тоже родились, Аршамбо, но уже не живете там с тех пор, как ваш отец пятнадцать лет назад обосновался в Монтиньяке… Так вот, в этом огромном замке, построенном на древней римской арене, помню я, еще совсем мальчиком, замирал от счастья, что живу в безбрежном мире, дышу, вижу небеса; помню, что особенно остро ощущал я это летними вечерами, когда долго-долго не меркнет дневной свет и меня укладывали в постельку еще засветло. В виноградных лозах, карабкавшихся по стене под окошком моей спальни, жужжали пчелы, и вечерняя тень, но торопясь, ложилась на огромные плиты нашего овального двора; еще не потемневшие небеса вспарывал полет птиц, и первая звездочка проклевывалась сквозь облака, которые еще долго розовели на закатном небосводе. Мне страстно хотелось благодарить за все это кого-то, и моя матушка объясняла мне, что все это дело рук господа бога, создателя вот этой красы, и благодарить я должен его. И никогда с тех пор не покидало меня это чувство.
Даже сегодня, во время долгого нашего пути, я не раз в сердце своем возносил благодарность творцу за то, что послал он нам мягкую погоду; за то, что проезжаем мы по этим лесам, одетым в золото, по этим еще зеленеющим лугам; за то, что сопровождают меня верные служители; за то, что впряжены в мои носилки добрые выносливые лошадки. Мне приятно смотреть на лица людей, на спорые движения животных, на кроны деревьев, любоваться всем этим великим разнообразием — лучшим и непостижимо прекрасным творением господа нашего.
Всем нашим ученым богословам, спорящим по теологическим вопросам в душных залах, упивающимся пустопорожними речами, наводящими смертную тоску, поносящим друг друга до горечи во рту словесами, выдуманными лишь для того, чтобы назвать иначе то, что давным-давно известно каждому, так вот — всем этим людям было бы весьма и весьма пользительно лечить мозги свои созерцанием природы. Для меня лично теология — это то, чему меня обучали, исходя из проповедей отцов церкви, и я отнюдь не собираюсь что-либо в этом менять…
А знаете ли вы, что я мог бы быть папой… Да, да, дорогой мой племянник. Кое-кто говорит мне это, говорят даже, что я смогу стать папой, если Иннокентий уйдет в лучший мир раньше меня. Да будет на то воля божья. Я отнюдь не сетую на господа за то, что он сделал из меня то, что я есмь. И благодарю его за то, что повел меня по пути, коим я иду ныне, и за то, что дал дожить мне до моих лет, а до них доживают немногие. Пятьдесят пять, племянничек, пятьдесят пять… Да еще и сохранил мне здоровье. Это ведь тоже благословение господне. Люди, которые не видели меня лет десять, глазам своим не верят, до того я мало изменился внешне: на щеках прежний румянец, борода едва заседела.
Мысль о том, увенчает ли мою главу или не увенчает папская тиара, честно говоря, лишь тогда щекочет мое самолюбие… признаюсь вам, как доброму родственнику… лишь тогда, когда я чувствую, что мог действовать бы лучше, чем тот, кто эту тиару носит. А ведь при Клименте VI это чувство было мне незнакомо. Климент отлично понимал, что папа должен быть монархом над монархами, главным наместником господа на земле. Когда Жан Бирель или какой другой из проповедников скудости упрекал его за расточительство и слишком великодушные подачки просителям, он отвечал: «Никто не должен от владыки уходить недовольным». А потом, повернувшись ко мне, цедил сквозь зубы: «Мои предшественники не умели быть папами». И во время этой великой чумы, как я уже говорил, он и впрямь доказал нам, что он лучший из лучших. Положа руку на сердце, скажу прямо, не думаю, чтобы я мог сделать столько, сколько он, и я вновь и вновь благодарю господа нашего, что не меня он избрал, дабы вести страждущее христианство через подобное испытание.
При всех обстоятельствах жизни Климент сохранял величие и воочию показал всем нам, что был поистине Святым отцом, отцом всех христиан и даже похристиан, ибо, когда почти повсюду, но главным образом в прирейнских провинциях, в Майнце, в Вормсе, народ обрушился на евреев, обвиняя их в том, что они-де навлекли на нас бич божий, папа осудил эти преследования. Больше того он взял евреев под свое высокое покровительство; отлучал от церкви притесняющих их, дал изгнанным евреям приют и прибежище в своих владениях, и, скажем откровенно именно благодаря этому папская казна через несколько лет изрядно пополнилась.
Но почему я так разболтался об этой самой чуме? Ах да! Потому что чума сыграла пагубную роль для французской короны и для самого короля Иоанна. И впрямь, когда эпидемия уже кончалась, то есть осенью 1349 года, одна за другой три королевы, вернее, две королевы и одна принцесса, которой еще предстояло стать королевой…
О чем это ты, Брюне? Громче говори… Виден Бурдой? Конечно же, хочу посмотреть. Местоположение действительно удачное, замок стоит так, что оттуда вполне можно держать все подступы к нему под наблюдением.
Так вот, милейший Аршамбо, младший мой брат, а ваш батюшка передал мне этот замок, желая отблагодарить меня за то, что я освободил Периге. Ибо, если мне не удалось вызволить короля Иоанна из лап англичан, то по крайней мере я вызволил наш графский город и добился того, чтобы мы снова им правили.
Если вы помните, английский гарнизон не желал уходить. Но я явился в сопровождении двух сотен копий и, хотя кое-кто посмеивался над моим воинством, должен сказать, и на сей раз оно пригодилось, да еще как! Стоило мне прибыть туда из Бордо в окружении своих копьеносцев, как англичане без дальнейших слов убрались прочь. Две сотни копий и один кардинал — это не так-то уж мало… Да к тому же и большинство моих служителей умеет обращаться с оружием, равно как мои секретари и ученые правоведы, что и сейчас меня сопровождают. А верный мой Брюнс — рыцарь. Я его недавно посвятил в рыцари.
Отдав мне Бурдой, мой брат, в сущности, укрепил свои владения. Считайте сами: кастелянство Оберот возле Савиньяка и город-крепость Боневаль, неподалеку от Тепона, я его откупил за двадцать тысяч флоринов десять лет назад у короля Филиппа VI. Я говорю — откупил, но на самом-то деле это покрыло лишь часть той суммы, что был он мне должен… далее, укрепленное аббатство Сент-Астье, аббатом коего являюсь я, мои приорства Флонкс и Сен-Мартен-де-Бержерак — это теперь целых шесть крепостей, все расположены на нужном расстоянии вокруг Периге, и все находятся под высоким покровом церкви, так, словно бы они часть владении самого папы. Поди-ка тронь, тут еще надвое подумаешь. Вот таким-то образом я и установил мир в нашем графстве.
Вы, конечно, знаете Бурдей: очевидно, не раз там бывали. А я давненько туда по заглядывал… Смотрите-ка, ну совершенно забыл этот огромный восьмиугольный донжон. Вид у него внушительный. Теперь-то он мой собственный, но только на одну ночь и утро, что мы здесь проведем; я успею лишь водворить избранного мною управителя, а когда я сюда вернусь и вернусь ли — это уж никому не известно. Словом, времени для приятного досуга не останется. Но возблагодарим господа нашего за то, что он, милостивец, даровал нам такую погоду. Надеюсь, нам сумеют сервировать хороший ужин, ибо даже в носилках от дорожной тряски подводит живот.
3. СМЕРТЬ СТУЧИТСЯ ВО ВСЕ ДВЕРИ
Я так и знал, я ведь говорил, Аршамбо, что не следует сегодня нам забираться за Нонтрон. И доедем-то мы туда уже после вечерней молитвы, в полном мраке. Ла Рю мне все уши прожужжал: «Монсеньор едет чересчур медленно… Для монсеньора переезд в восемь лье слишком мал…» Да ну его! Этот Ла Рю вечно мчится так, будто под ним задняя лука седла загорелась. С одной стороны, это, конечно, не так уж худо, с ним мой эскорт носом клевать но будет. Но я же знал, что нам не удастся выехать из Бурдоя раньше полудня. Слишком многое мне нужно там было сделать, решить, подписать множество бумаг.
Я, видите ли, люблю Бурдей и твердо знаю, что там я мог бы быть счастлив, если господь по милости своей разрешил бы мне не только владеть им, но и жить там. Тот, у кого есть лишь одно скромное владение, умеет насладиться им всем сердцем. А тот, у кого много, обширных владений, наслаждается ими лишь в мыслях своих. Небеса всегда и везде уравновешивают то, чем награждают нас.
Когда вы, Аршамбо, будете возвращаться в Перигор, сделайте милость, загляните в Бурдей и проверьте, пожалуйста, выполнили ли мое приказание и починили ли крышу. И камин в моей спальне. Он дымит… Какое счастье, что англичане пощадили Бурдой. Вы ведь видели Брантом, мимо которого мы только что проезжали, видели, что они там натворили, во что превратили этот некогда такой милый, такой красивый городок, мирно приютившийся на берегу реки. Мне как раз передавали, будто в ночь на 9 августа здесь останавливался принц Уэльский. А наутро его рубаки и мужичье, уходя, предали город огню.
По мне, это уж слишком. Ну что за нелепая страсть — все разрушать, крушить, изгонять людей или разорять их — прямо пристрастились к разбою. Ладно, допускаю, что на войне, на поле битвы убивают друг друга. Если бы господь бог предназначил меня не Святой церкви, а повелел мне вести в бой свое войско, я бы тоже никому пощады не давал. Ну ладно, пусть, в конце концов, пограбят, надо же дать хоть какое-то рассеяние смертельно усталым людям, ежеминутно рискующим собственной жизнью. Но носиться по чужой земле лишь для того, чтобы обездолить весь народ, жечь его кров и его нивы, обрекать его на голод и холод, — при одной мысли об этом меня злоба охватывает. Я-то понимаю, в чем тут дело: раз провинции разграблены и разорены, король не сможет выколотить из них подати, и для того, чтобы ослабить короля, уничтожают добро его подданных. Но это же бессмысленно. Ежели англичанин предъявляет права на престол Франции, почему, зачем он предает ее мечу и огню? И неужели он надеется, если даже заполучит Францию путем всяких договоров, после того как захватил ее силой оружия, неужели он надеется, что при таком образе действий его станут терпеть? Он сам сеет к себе ненависть. Конечно, король Франции из-за него лишится денег, но зато англичанин сам выковал души, полные гнева и жаждущие отмщения. Конечно, можно найти нескольких сеньоров, дав им кое-какие поблажки в денежном смысле, и таких-то король Эдуард найдет. Но весь народ отныне ответит отказом на все его договоры, ибо ими ничего не искупишь. Посмотрите сами, что уже сейчас делается: славные люди простили короля Иоанна за то, что он дал себя разбить; они его жалеют, зовут его Иоанн Храбрый или Иоанн Добрый, тогда как его следовало бы звать Иоанн Глупый, Иоанн Упрямый или Иоанн Бесталанный. И вот увидите, они последнюю каплю крови отдадут, лишь бы выкупить его из плена.
Вы спросите меня, почему это я вчера вам говорил, что чума сыграла такую важную роль в судьбе короля и в судьбах королевства Французского? Да потому, дорогой племянник, что злая смерть унесла в числе прочих женщин и собственную его супругу — Бонну Люксембургскую — еще прежде, чем он взошел на престол.
Чума похитила Бонну Люксембургскую в сентябре 1349 года. Ей предстояло стать королевой, и она была бы хорошей королевой. Как вам известно, она доводилась дочерью королю Богемии, Иоганну Слепому, а он пламенно любил Францию, по его словам, только при парижском дворе можно жить так, как подобает сеньору. Король-рыцарь, рыцарь с ног до головы, но слегка не в себе. Слепец, ничего не видевший, а заупрямился и решил во что бы то ни стало принять участие в битве при Креси и велел поэтому накрепко привязать своего коня к коням двух своих оруженосцев таким образом, чтобы те скакали по обе от него стороны. Так они и врезались в самую гущу схватки. Наутро нашли три их трупа по-прежнему накрепко связанными друг с другом. Надо вам сказать, шлем короля Богемии был украшен тремя белыми страусовыми перьями. Эта возвышенная кончина так потрясла юного принца Уэльского… а было ему тогда всего шестнадцать; он показал себя с самой лучшей стороны в первом своем бою; пусть даже король Эдуард ради высших политических соображений и приукрасил чуточку роль своего наследника в этом сражении… Так вот, принц Уэльский был так потрясен, что вымолил у отца разрешение носить отныне на своем шлеме три страусовых пера, бывших эмблемой покойного государя-слепца. Вот почему теперь на шлеме принца Уэльского мы видим три этих знаменитых пера.
По важнее всех прочих достоинств покойной супруги короля Иоанна был ее брат Карл Люксембургский, и мы с папой Климентом немало способствовали тому, что он был избран императором Священной империи. Нет, нет, конечно, мы знали, что еще наплачемся с этим мужланом, с этим лукавцем, с этим ярмарочным барышником… О, ничего общего с отцом, вы скоро сами в этом убедитесь, но мы предвидели также, что Франции суждено еще пережить горькие минуты; стало быть, следовало подкрепить правление будущего нашего короля, возведя его зятя на императорский престол. Умерла сестра, союз с братом распался. Сколько мы натерпелись горя из-за его «Золотой буллы». Но сам опираясь на Францию, нам он ничего не дал. Вот потому-то я и еду сейчас в Мец.
Я, видите ли, люблю Бурдей и твердо знаю, что там я мог бы быть счастлив, если господь по милости своей разрешил бы мне не только владеть им, но и жить там. Тот, у кого есть лишь одно скромное владение, умеет насладиться им всем сердцем. А тот, у кого много, обширных владений, наслаждается ими лишь в мыслях своих. Небеса всегда и везде уравновешивают то, чем награждают нас.
Когда вы, Аршамбо, будете возвращаться в Перигор, сделайте милость, загляните в Бурдей и проверьте, пожалуйста, выполнили ли мое приказание и починили ли крышу. И камин в моей спальне. Он дымит… Какое счастье, что англичане пощадили Бурдой. Вы ведь видели Брантом, мимо которого мы только что проезжали, видели, что они там натворили, во что превратили этот некогда такой милый, такой красивый городок, мирно приютившийся на берегу реки. Мне как раз передавали, будто в ночь на 9 августа здесь останавливался принц Уэльский. А наутро его рубаки и мужичье, уходя, предали город огню.
По мне, это уж слишком. Ну что за нелепая страсть — все разрушать, крушить, изгонять людей или разорять их — прямо пристрастились к разбою. Ладно, допускаю, что на войне, на поле битвы убивают друг друга. Если бы господь бог предназначил меня не Святой церкви, а повелел мне вести в бой свое войско, я бы тоже никому пощады не давал. Ну ладно, пусть, в конце концов, пограбят, надо же дать хоть какое-то рассеяние смертельно усталым людям, ежеминутно рискующим собственной жизнью. Но носиться по чужой земле лишь для того, чтобы обездолить весь народ, жечь его кров и его нивы, обрекать его на голод и холод, — при одной мысли об этом меня злоба охватывает. Я-то понимаю, в чем тут дело: раз провинции разграблены и разорены, король не сможет выколотить из них подати, и для того, чтобы ослабить короля, уничтожают добро его подданных. Но это же бессмысленно. Ежели англичанин предъявляет права на престол Франции, почему, зачем он предает ее мечу и огню? И неужели он надеется, если даже заполучит Францию путем всяких договоров, после того как захватил ее силой оружия, неужели он надеется, что при таком образе действий его станут терпеть? Он сам сеет к себе ненависть. Конечно, король Франции из-за него лишится денег, но зато англичанин сам выковал души, полные гнева и жаждущие отмщения. Конечно, можно найти нескольких сеньоров, дав им кое-какие поблажки в денежном смысле, и таких-то король Эдуард найдет. Но весь народ отныне ответит отказом на все его договоры, ибо ими ничего не искупишь. Посмотрите сами, что уже сейчас делается: славные люди простили короля Иоанна за то, что он дал себя разбить; они его жалеют, зовут его Иоанн Храбрый или Иоанн Добрый, тогда как его следовало бы звать Иоанн Глупый, Иоанн Упрямый или Иоанн Бесталанный. И вот увидите, они последнюю каплю крови отдадут, лишь бы выкупить его из плена.
Вы спросите меня, почему это я вчера вам говорил, что чума сыграла такую важную роль в судьбе короля и в судьбах королевства Французского? Да потому, дорогой племянник, что злая смерть унесла в числе прочих женщин и собственную его супругу — Бонну Люксембургскую — еще прежде, чем он взошел на престол.
Чума похитила Бонну Люксембургскую в сентябре 1349 года. Ей предстояло стать королевой, и она была бы хорошей королевой. Как вам известно, она доводилась дочерью королю Богемии, Иоганну Слепому, а он пламенно любил Францию, по его словам, только при парижском дворе можно жить так, как подобает сеньору. Король-рыцарь, рыцарь с ног до головы, но слегка не в себе. Слепец, ничего не видевший, а заупрямился и решил во что бы то ни стало принять участие в битве при Креси и велел поэтому накрепко привязать своего коня к коням двух своих оруженосцев таким образом, чтобы те скакали по обе от него стороны. Так они и врезались в самую гущу схватки. Наутро нашли три их трупа по-прежнему накрепко связанными друг с другом. Надо вам сказать, шлем короля Богемии был украшен тремя белыми страусовыми перьями. Эта возвышенная кончина так потрясла юного принца Уэльского… а было ему тогда всего шестнадцать; он показал себя с самой лучшей стороны в первом своем бою; пусть даже король Эдуард ради высших политических соображений и приукрасил чуточку роль своего наследника в этом сражении… Так вот, принц Уэльский был так потрясен, что вымолил у отца разрешение носить отныне на своем шлеме три страусовых пера, бывших эмблемой покойного государя-слепца. Вот почему теперь на шлеме принца Уэльского мы видим три этих знаменитых пера.
По важнее всех прочих достоинств покойной супруги короля Иоанна был ее брат Карл Люксембургский, и мы с папой Климентом немало способствовали тому, что он был избран императором Священной империи. Нет, нет, конечно, мы знали, что еще наплачемся с этим мужланом, с этим лукавцем, с этим ярмарочным барышником… О, ничего общего с отцом, вы скоро сами в этом убедитесь, но мы предвидели также, что Франции суждено еще пережить горькие минуты; стало быть, следовало подкрепить правление будущего нашего короля, возведя его зятя на императорский престол. Умерла сестра, союз с братом распался. Сколько мы натерпелись горя из-за его «Золотой буллы». Но сам опираясь на Францию, нам он ничего не дал. Вот потому-то я и еду сейчас в Мец.