– О?
   Авель зарумянился.
   – Подумал: я зачат из его семени, из его Формы, что же может быть естественнее? Это благородная мечта, пойти по стопам своего отца. Стратегос Авель Лятек. Вы станете смеяться.
   – Мой отец, твой дед, он был чиновником урграфа.
   – Вы станете смеяться.
   – Нет. Задатки у тебя есть, это ведь ты подговорил Марию, чтобы она послала вас ко мне, верно? Хотя она и не желала того. Ты, похоже, так ее вылепил, что она сама себя убедила, будто с самого начала это была ее идея.
   Авель пожал плечами.
   Господин Бербелек отпустил руку сына, выпрямился. В нем что-то бурлило, формировался конвективный поток эмоций, нечто, что он не осмелился бы назвать амбицией,– обещание огромного голода по удовлетворению, жажда гордости. Я мог бы еще сделаться великим! Я мог бы снова вырасти до небес! В теле Авеля. Ибо лишь Форма – бессмертна. Я мог бы! Могу!
   – Не слишком понимаю, как ты это себе представляешь,– пробормотал он с равнодушным выражением лица.– Ты же видишь, кто я теперь. Потому скорее это я впаду рядом с тобой в детство, нежели ты – рядом со мной повзрослеешь.
   – Не думаю.
   – Не думаешь.
   – Ты вошел в комнату – секунда, две, и мы не могли уже отвести от тебя взгляд. Так звезды и планеты обращаются вокруг Земли.
   – Лучше ступай-ка ты спать, а то начинаешь воспарять в поэзию. Какие у вас планы на завтра?
   – Хм, осмотреть город, конечно же.
* * *
   Княжеский город Воденбург был заложен в 439 году Александрийской Эры как речной форт близ устья Мёза, для охраны безопасности континентального судоходства и сбора налогов для здешнего македонского наместника. Многочисленные набеги уничтожили рыбацкие деревеньки, стоявшие здесь ранее,– нынче ни от этих деревенек, ни от первоначального римского форта не осталось и следа.
   В первые века После Упадка Рима, во времена Войн Кратистосов, когда устанавливалось политическое и гилеморфическое равновесие в Европе и в Александрийской Африке, значение Воденбурга выросло в результате яростного морфинга приречья Рейна. Там проходил в то время фронт, место наложения корон кратистосов. Многие годы после ни земля там не подходила для поселения, ни Рейн – для судоходства.
   Но до седьмого века ПУР Воденбург оставался всего лишь столицей малой провинции королевства Франков. И только после 653 года, после изгнания кратисты Иллеи, когда давление кратистосов на керос Европы слегка ослабло, Неургия сумела добиться относительной независимости. Столица ее со временем получила известность как один из главнейших купеческих городов Европы. На несколько веков он даже стал резиденцией меньшего кратистоса, который сумел войти здесь в просвет меж антосами соседних Сил. Мощь Формы Григория Мрачного позволила Воденбургу окончательно затмить пограничные города над Рейном и города южные, франконские.
   Колонизация Гердона и начало трансокеаносовой торговли открыли, по большому счету, эпоху благосостояния. Создали в Воденбурге академию, запустили одну из первых на севере фактур воздушных свиней, слава и изделия здешних стекольных заводов добирались до отдаленнейших закутков мира. Верфи работали в полную силу, кварталы – персидские, еврейские, готские – непрерывно разрастались. Сюда тянулись со всего мира текнитесы высокого искусства и ремесел, математики и алкимики – это ведь именно в Воденбурге Ирэ Гаук изобрел пневматон. Воденбург был также третьим – после Александрии и Москвы – городом, где установили систему уличного пирокийного освещения…
   Нынче князь форсирует проект высокого подушного налога, чтобы оплатить интенсивный морфинг кероса всей Неургии к калокагатической Форме, совершенству тела и духа, коим задаром утешались города-резиденции более альтруистичных кратистосов. Неургии же пришлось бы платить за сие огромную сумму, на годы нанимая для тяжелой работы целые отряды текнитесов. Проект увеличивал популярность князя среди простонародья, а вот аристократия – аристократия и богатые купцы, которые по большей мере управляли Воденбургом,– те и так пользовались услугами текнитесов тела и теперь опасались неминуемого наплыва под благодатную Форму эмигрантов со всей северо-западной Европы. Город, известный в Европе как Столица Бродяг, уже теперь трещал по швам.
   Антон рассказывал об этом, ведя брата и сестру омытыми утренним сиянием улицами Воденбурга. Авель и Алитэ собирались пойти одни, однако господин Бербелек настоял; сперва хотел дать им экипаж, но в конце концов – поскольку должен был уже выезжать куда-то по делу – согласился, чтобы их сопровождал сын Портэ. Антон взял с собой длинную палку «извините» и свисток стражи.
   Сперва они направились к порту – панорама и уклон земли вели всех нерешительных к морю. Но, поскольку сворачивали всякий раз, когда Авеля или Алитэ что-то заинтересовывало, вскоре они оказались в сердце нового персидского квартала, на широкой, прямой пальмовой аллее, среди вычурной архитектуры арабских домов, расписанных по белой известке цветными узорами; над плоскими крышами возносился закругленный гномон минарета.
   Они впервые увидали живые пальмы, до сих пор знали их лишь по книжкам. Алитэ подошла, провела рукою по шершавому стволу.
   – Они ведь не растут нигде больше в этом круге Земли, верно? – хмурил брови Авель.– Это какой-то сорт, морфированный для большей стойкости перед морозом?
   – Нет, думаю, что нет,– отвечал Антон.– Тут полно измаилитских демиургосов и текнитесов, о, вот, например, дом Хайбы ибн Хассая, княжеского ювелира; они спокойно могут сажать пальмы, зербиго и апельсины.
   И точно, самый воздух в этом квартале казался чуть теплее, по крайней мере, уж пах-то он точно по-иному. Авель пытался различить экзотические благовония: ладан? корица? бекшта? Конечно, их окружал еще и обычный запах города – то есть вонь, вонь огромной толпы и стиснутых на малом пространстве человечьих обиталищ. Вдоль аллеи тарахтели телеги, быстрым шагом двигались куда-то десятки, сотни прохожих, большинство в традиционных измаилитских джульбабах, джибах, шальварах и тарбушах; женщины – в одеяниях ослепительно-ярких, украшенных столь же тяжелыми, сколь и дешевыми украшениями. По татуировкам и морфингу кожи узнавались музульмане.
   – Вот бы его хоть раз увидеть.
   – Что?
   – Ту их страну. Пальмы, солнце, львы. Ну, знаешь. Пустыни, пирамиды.
   – Скорпионы, мантикоры, ифриты, гиены, стервятники, джинны, вши, заржи, москиты и малярия.
   Алитэ показала брату язык.
   В последний миг он сумел удержаться, не состроил ответную рожу. Нужно с этим кончать, я уже не ребенок. Разве стратегос дурит на людях, разве препирается с сестрой? Стратегос сохраняет возвышенное молчание.
   Конечно, это тоже было несколько инфантильно. Разве дети не играют именно в стратегосов и аресов, кратистосов и королей, разве не притворяются серьезными – и тем смешнее они в этом притворстве? А значит, стыда не избежать: хоть покорится инстинкту, хоть воспротивится ему. Он отвел взгляд, быстро смаргивая.
   Тем не менее он помнил, что столь часто повторяла ему мать. Особенно когда он жаловался, что они всюду опаздывают из-за ее бесконечного сидения перед зеркалом – и это был ее любимый ответ, произносимый уже совершенно не задумываясь, но все же не менее истинный в своей банальности.
   – Характер рождается из выработанных привычек. Кого бы ты ни изображал, лишь бы достаточно последовательно, тем, в конце концов, и станешь. Это отличает нас от зверей и существ низших, их Форма всегда происходит извне, сами по себе они не умеют изменяться.– Она улыбалась ему в отражении, в серебре, над своим плечом.– Не стони; прояви терпение. Красивую женщину всегда ждут.
   Мать выработала в себе привычку к красоте. Не позволяла себе ни мига невнимательности. Даже когда не собиралась никуда с официальным визитом, ни на какой прием или бал, даже когда сама не принимала гостей – ни на волос не отступала от заранее запланированного помышления себя. И ее красота никогда ей не изменяла. Авель так и не переборол в себе оной набожной робости, с каковой входил в детстве в ее комнаты. Спальня, гардеробная, ванная, кабинет – здесь ее антос въедался глубже всего. Воздух всегда пронизывала характерная смесь запахов, дразнящих и тошнотворных, душная поволока ароматов экзотических парфюмов и цветов, наполнявших вазы на подоконниках. Сам свет здесь становился иным – более мягким и затемненным. Звуки сразу же умирали, заглушенные. Тут не существовало ни прямых углов, ни острых граней. Все предметы или оказывались на самом деле деликатными конструкциями из множества отдельных элементов, либо на множество мелких безделушек распадались, по крайней мере, находились посредине этого процесса, растрепанные, расчлененные, потерявшиеся в собственных орнаментах. Мать являлась меж ними в шелесте кружевных платьев, предшествуемая размытым отсветом от их ярких красок и одуряющим запахом своих парфюмов, черноволосая королева, кратиста его сердца. Что же он мог поделать пред лицом такой Формы?
   Авель не верил, что ему удалось склонить мать хоть к чему-то. Отец ошибается – она, должно быть, с самого начала носилась с мыслью отослать их в Воденбург. Правда, он с трудом читал ее замыслы, она никогда их с ним не обсуждала (может, делала это с Алитэ?), он привык к неожиданностям. Она распоряжалась их жизнями с бархатным деспотизмом. Точно так было и в последние дни перед отъездом – матери и их. Внезапно в доме начало появляться множество людей, никогда ранее Авелем не виденных, в странное время, в странных одеждах, под странными морфами – страха, гнева, ненависти, отчаяния. Авель видел их сквозь приоткрытые двери, в зеркальных отражениях из-за угла коридора, гости быстро прошмыгивали в комнаты и из комнат его матери, порой даже без сопровождения прислуги. Алитэ полагала, что они были гонцами, что мать поверяла им некие секретные послания. Но иной раз и что-то большее: ему удалось подсмотреть бедно одетую женщину и старого вавилонянина (распознал его происхождение по бороде и шести пальцам на руках), которые выходили из кабинета матери, сжимая тяжелые продолговатые свертки. На следующий день в гимназии до Авеля дошел слух, что на самом деле урграф убит, что все это – интрига иноземных аристократов. Когда он вернулся домой, мать уже укладывала вещи. Алитэ сидела на лестнице и грызла ногти.
   – Говорит, что ее арестуют. Говорит, что должна бежать. Мы тоже. Но не вместе с ней. Она отошлет нас.
   – Куда?
   – Далеко отсюда.
   И тогда Авель подумал об Иерониме Бербелеке в неургийском Воденбурге, это было точно откровение: случай! отец-стратегос! я ведь сын легенды! Мать выслушала его аргументы, стоны и крики, не переставая паковать вещи, корябая что-то там на секретере и подгоняя слуг. Потом пообещала, что они поговорят об этом завтра. Поцеловала его в лоб и выставила за двери. Утром же оказалось, что мать выехала ночью, взяв с собой всего две сумки, даже не экипажем, а верхом, с подменной лошадью. Багаж Авеля и Алитэ уже погрузили на речную барку. Детей ждало короткое письмо. Поедете в Воденбург, отец вами займется. Дом был уже продан, деньги – распределены. И они поехали.
   На самом ли деле он подсказал матери мысль, к которой та иначе не пришла бы? Склонил ли он ее вообще хоть к чему-то своими многочасовыми ламентациями? Так или иначе, не было в этом никакой тонкости, которую Иероним приписывал поступкам Авеля. Лишь детское упрямство. Мальчик помнил, как сильно он старался не выдать своих истинных мотивов – и так был смешон в собственных глазах. В столкновении с ее Формой, в антосе матери он навсегда останется ребенком, больше никем. Как отец мог этого не знать?
   Позволю ему думать, что сумел склонить мать к своей воле,– но это ложь, ложь.
   – В восемьдесят седьмом здесь вспыхнул большой пожар,– продолжал Антон,– целый район сгорел дотла, строили тогда еще в основном из дерева. В Старом Городе уже ничего не изменить, но в новых кварталах князь ввел большие расстояния между домами, минимальную ширину улиц, запретил открытый огонь в домах бедноты, хотя, конечно, за этим-то никто не следит. Тогда случились волнения у заводов, пошел слух, будто это у кого-то из демиургосов Огня была здесь измаилитская женщина, и, понимаете, в ту ночь он слишком распалился, хе-хе-хе. Опять же, в восемьдесят девятом… Ну нет, очень прошу не давать им никаких денег, а не то беда!
   За ними как раз увязался какоморфный нищий – третье ухо на лбу, кости, проткнувшие кожу, длинный хвост, истекающие слизью жабры – и, постанывая, начал молить Алитэ о грошике, полугрошике, милости ради. Антон отогнал его, ударяя палкой по лодыжкам.
   Ничего странного в том, что тот обратился именно к Алитэ: даже в дорожном платье (поскольку «Окуста» с остальным их гардеробом еще не прибыла), именно она притягивала взгляды, сосредотачивала на себе внимание прохожих, достойная дочь Марии Лятек. Разве не такое бессмертие обещано людям? От отца к сыну, от матери к дочери – то, что не умирает, манера говорить, манера думать, манера двигаться, манера выказывать чувства и манера их скрывать, манера жизни, жизнь, человек. Морфа настолько же неповторима, как почерк, оттискивается, будто печать в воске – как мужчинами, так и женщинами. Провего верно поправлял Аристотеля: Форма превыше плоти, от Формы зависит сила семени, а не наоборот. Достаточно взглянуть нынче на Алитэ: волосы умело сплетены в восемь косичек, темно-гранатовые кружева вокруг шеи, из тех же кружев сделаны напальники, полурасшнурованная кафторская митани, эгипетский лен стекает по плечам волнами, те смешиваются друг с другом, белым по голубому и белому, широкие, черные шальвары высоко на талии перехватывает многократно обернутый пояс, каблуки кожаных сапожек высотой в четыре пальца. Авель готов поспорить, что духи, которыми она нынче пользовалась, еще недавно принадлежали матери, он узнает этот запах; и уж точно узнает этот взгляд, которым Алитэ отгоняет нищего, этот вздернутый подбородок при прямой спине и чуть отведенных назад плечах, эти нахмуренные брови – теперь она никому не покажет язык, теперь она некто другая.
   Разве мать ее всему этому научила? Нет, точно нет; такому не учат. Хватило и того, что Алитэ рядом с ней пребывала, что жила в ее ауре.
   Ведь и я не желаю от отца ничего, кроме этого.
   – Вы здесь всегда бьете нищих? – холодно спросила она Антона.
   Слуга осклабился.
   – На самом деле, эстле, куда чаще нищие бьют прохожих.
   На минутку они присели за оградой амидской таверны. Антон заказал кападокский грелак из дикого меда. Указал на покрывающие стену таверны рисунки и краски на вывеске у входа.
   – «Под Четвертым Мечом». Такая страна, как Неургия, балансирующая на грани антосов Сил, не подавленная никакой морфой, притягивает изгнанников различнейших изводов, тех, кто лишен наследства, земли и государя, представителей несуществующих народов, потерянных диаспор,– слуга млел от собственного рассказа. Наверняка повторял слова кого-то из эстлосов, его выдавала чуждая манера повествования.– После бегства Григория такие хлынули на нас волной. Кажется, как раз в то время пал Пергам…
   – Тысяча сто тридцать девятый,– вмешался Авель, отставив стакан. Это еще история или уже политика? Верно, именно здесь проходит водораздел меж ними. Вообще, как говаривал прецептор Янош, история – это политика, рассказанная в прошедшем времени. Авель был внимательным учеником. Раздел королевства Третьего Пергама довершил союз Нового Вавилона и Урала. И короны Семипалого и Чернокнижника, словно шестеренки железной макины, сцепились на землях Селевкидитов. В оное время в Амиде предводительствовала кратиста Иезавель Милосердная, храня древнюю Форму королевства Пергама; она сбежала первой. Королевство разодрали напополам, амидская провинция досталась Чернокнижнику, провинция пергамская – Семипалому. Селевкидитов вырезали под корень. Но среди пергамской диаспоры кружили легенды об уцелевшем потомке королевской крови, который когда-нибудь – как во всех подобных легендах – вновь воссядет на трон Амиды; ведь однажды Селевкидиты уже возвратились, положив конец владычеству Атталидов! Тем временем изгнанники пробовали удержать и передать своим детям морфу несуществующего народа – что нынче было возможно лишь вдали от родины, которую медленно, поколение за поколением, переваривали ауры захватчиков. Но даже здесь, даже в многокультурном Воденбурге беглецы не оставались в безопасности. Язык, одежда, кухня, святые цвета – только этим спасались. Но в конце и они утратят свою морфу, когда очередное поколение, рожденное на чужбине, окажется, скорее, амидскими неургийцами, чем неургийскими амидцами. Так умирают народы.
   Из пальмовой аллеи они сошли в лежащие ниже предместья. Здесь на тенистых улочках непрестанно длился один большой сук. Казалось, каждый житель этого района чем-то торгует, что-то продает – или, по крайней мере, готов продать, стоит выразить хотя бы минимальный интерес к его одежде, дому, имуществу, детям. Товары выкладывались на ступенях, в окнах, на балконах, прямо на земле или на импровизированных прилавках. Антон быстро объяснил, что здесь воистину верят в «прилавки дураков» – что только глупец подойдет и начнет торговаться. Достаточно начать с продавцом простую беседу, ему хватит лишь дотронуться до тебя, взять тебя за руку – не заметишь, как пройдет час, а ты окажешься с кучей ненужных тебе вещей, отдав все деньги, до последнего гроша. Как гласит неургийская народная мудрость, всякий второй измаилит – демиургос желания. А здесь, в Воденбурге, можно повстречать персов, индусов, арабов, негров и эгиптян, прибывших прямиком из-под Навуходоносорова солнца. Неургийцы все еще видят в них экзотических магои, которые легко сгибают простых, «глиняных» людей под свою морфу. Не было понятно, разделяет ли Антон подобную веру, раз уж так подробно рассказывает о воденбургских обычаях и объясняет здешние ритуалы. Покупать следует через посредника или, по крайней мере, сохраняя определенную дистанцию, не вступая в разговоры, показывая на конкретный товар длинной тростью. Авель и Алитэ свои заказы передавали Антону шепотом. Он же всякий раз начинал с того, что показывал на совершенно другой предмет. Сутолока, впрочем, в эти часы оставалась столь велика, что брат и сестра не единожды изменяли свои приказы, неуверенные в собственных желаниях под набухшим керосом.
   И так с улочки на улочку, с площади на площадь, а за углом всегда что-то еще более захватывающее – все шло к тому, что они никогда отсюда не выйдут. Никто не может быть абсолютно устойчив к морфе сука, даже бедняк порой оказывается пойманым в паутину бессильных желаний; особенно бедняк. Антон, среди прочего, купил изящный готский канджар из черной пуринической стали, с рукоятью, выкованной в виде башки священной кобры (для Авеля), и деревянную пифагорейскую кость и комплект ножных браслетов, происходящих якобы из времен первого нашествия Народов Моря (для Алитэ).
   И они наверняка блуждали бы так до самого заката, когда б не внезапное движение толпы, увлекшее их за собой,– человеческая река, выплескивающаяся между домами прямо к северному выгону. Не успев разобрать, о чем именно говорят окружающие, что восторженно выкрикивают дети, обгоняющие их целыми стайками,– они оказались в первых шеренгах зрителей, объятые общей морфой бескорыстного интереса, вглядываясь в медленное движение повозок и зверей.
   В первом ряду с достоинством вышагивали элефантийные морфозооны: индийские берберы и вавилонские бегемоты, покрытые мехом с карминовыми полосами, свитыми в спиральные узоры. С гигантских бивней берберов свисали, едва не метя землю, желтые знамена со стилизованными надписями на пракрите. На спинах элефантов, на их затылках и за лопатками, сидели полуголые наездники, худощавые мужчины и женщины азиатской морфы, в которых Авель угадал укротителей, звериных демиургосов. Были они смуглы, с длинными черными волосами, подвязанными в большие узлы; ползали по ним десятки, сотни мух и прочих насекомых, тучи тех кружили над их головами, а то снова рассыпались вокруг тел зверей. На грубые головы вечно горбящихся бегемотов надета сложная упряжь, заслонявшая им глаза, проходившая рядами крючьев и цепей сквозь сморщенную шкуру и твердую кость внутрь пасти и в угловатые черепа. Бегемотов сперва выморфовали для войны, и в дальнейшем, во всех своих видах, они отличались склонностью к внезапным, неожиданным приступам ярости, в коих бросались вперед, разрушая, топча и круша все на своем пути; а поскольку морфировались они таким образом, чтобы убить их оказалось максимально трудно, лишь мгновенное уничтожение мозга твари давало какую-то гарантию сдержать нападение. Теоретически, укротители должны контролировать бегемотов, но большинство цивилизованных стран не допускали тех в свои пределы без надетой «упряжи смерти». Теперь, с каждым шагом пары тварей – трумпл, трумпл, тряслась под ними земля,– из зрителей вырывались тревожные вскрики, а линия толпы колыхалась, полшага вперед, полшага назад, Авель и Алитэ вместе со всеми; Авель сжал сестру за плечо, оба следили за зверьми одинаковыми взглядами. Следом, за морфозоонами, ехали высокие фургоны, влекомые многочисленными упряжками ховолов. На их открытых платформах выставляли напоказ свои умения акробаты, жонглеры, демиургосы огня, воды, воздуха и металла, иллюзионисты и магои. Вдоль каравана, от самого его конца, теряющегося в клубах пыли над уходящей к северному взгорью дороге и до сворачивающей на выгон головы колонны, скакали на стройноногих зебрах всадники, кричащие на нескольких языках ломаные фразы и размахивающие чжунгосскими факелами, из которых выстреливали фонтаны разноцветных искр.
   Авель не мог распознать выкрикиваемых слов, но ему этого и не нужно было. Он тихо засмеялся, склоняя голову к Алитэ, морфа детского упоения притянула их друг к другу.
   – Цирк приехал!


Бог в цирке

   Циркус Аберрато К’Ире, гордящийся традицией, что восходила еще к римским пандаймониям, и называемый величайшим передвижным зрелищем Европы, в ту весну начал свой вокругконтинентальный вояж, двигаясь по северному побережью Франконии, и Воденбург стоял на его пути пятым городом.
   Цирк был воистину велик: две сотни человек, полтысячи зверей, несколько десятков массивных фургонов. Он раскинулся на воденбургских выгонах концентрическим созвездием пестрых шатров, оставив в центре пустой круг арены. Ночью там вкопали в землю три высоких столпа для акробатов. Клетки и ограды для животных сладили в закрытый зверинец в северной части лагеря; с ротозеев, желавших взглянуть на экзотическую фауну вблизи, брали полгроша платы. Аберрато зарабатывал, и Аберрато тратил: платил немалые суммы воденбургскому текнитесу погоды, старому Ремигию из Плачущей Башни, чтобы тот хотя бы попытался обеспечить несколько сухих дней. В портовых городах такое никогда нельзя гарантировать, особенно в портах со столь серьезным движением, с кораблями, что непрестанно вплывали и выплывали из залива. И все же в первый день выступлений небо оставалось безоблачным, теплый ветер веял с востока, и господин Бербелек позволил вытянуть себя из дому даже особо не сопротивляясь; а может, и вправду хотел сделать приятное сыну и дочери? Благодаря его, Алитэ неуверенно улыбнулась – долгий взгляд из-под темных ресниц, ямочки на щеках, смущенная, бессознательно накручивающая локоны на палец – и холодный коготь разодрал сердце Иеронима.
   Традиционно западную четверть зрительских рядов предназначали для богатых горожан, то есть для тех, кто в состоянии оплатить сидячее место. Здесь стояло несколько рядов стульев и кресел, довольно, впрочем, поистрепанных, а за ними еще и с дюжину лавок; остальным зрителям приходилось толпиться у высоких барьеров вокруг арены. Большая часть зрелища должна была происходить выше поверхности земли – или на столпах и натянутых меж ними канатах, или на наспех сооруженной цирковыми ремесленниками сцене высотой в пять-шесть пусов, где перед началом выступления Аберрато ставили свои вульгарные пантомимы местные актеры. Однако номера со зверями и некоторые выступления демиургосов стихий не могут пройти нигде, кроме как внизу, на земле арены, и те, что стояли подальше, их увидеть не могли. Господин Бербелек заплатил несколько дополнительных грошей и занял четыре места в первом ряду. Четыре – поскольку намеревался совместить приятное с полезным и пригласил Ихмета Зайдара. На подобные представления в Воденбурге обычно приходили чуть загодя, некоторым образом полагая их дружескими встречами. Иероним надеялся использовать это время, чтобы оговорить с нимродом дела союза, тем более что Авель и Алитэ сразу же куда-то умчались.
   Но едва мужчины устроились, зажгли махорники и обменялись парой-другой слов, в спины им ударил трубный глас риттера Кристоффа Ньютэ.
   – А-а! А-а-а! Значит, вы тоже пришли! А я как раз подумывал, как бы тебя вытянуть! И где твои дети? Погоди, мы пересядем. Эстеру, Павла и Луизу ты ведь знаешь. Но! Дорогие мои, познакомьтесь с нашим нимродом, Ихметом Зайдаром, Ихмет Зайдар, кто-нибудь, передвиньте же тот столик, ну, садитесь, садитесь, уф, ужасно душно, потеешь, будто в бане, с этим склеротичным Ремигием всегда так, помнишь, как мы заказали утишить те вихри в девяносто первом, готов поклясться, что сукин сын тогда сам их вызвал…
   Кристофф пришел с женой Эстерой и с дочерью и зятем. Как и ожидалось – и что господин Бербелек хорошо помнил по своим визитам в дом Ньютэ – в его присутствии семья молчала, слово брал только риттер. Несколько бо́льшие шансы на то, чтобы переломить Форму, имел Павел, как не кровный родственник Кристоффа и меньше остальных находящийся под его влиянием. И правда, время от времени ему удавалось вставить фразу-другую.