Страница:
Здравый смысл – плохой помощник в решении вопросов, выходящих за рамки повседневности. Чтобы убедиться в этом, достаточно бросить взгляд в прошлое. Как пишет в своей книге «Благими намерениями государства» политолог Джеймс Скотт, конец XIX и начало XX века ознаменовались всеобщим оптимизмом инженеров, архитекторов, ученых и правительственных технократов, полагавших, будто проблемы общества можно решить тем же образом, каким это делалось в науке и технике в эпоху Просвещения, а затем и промышленной революции. Согласно этим «высоким модернистам», проектирование городов, управление природными ресурсами и даже всей экономикой в целом подлежит «научному» планированию. В 1923 году известный архитектор Ле Корбюзье[7], один из корифеев высокого модернизма, писал: «План – это диктатор; без него безраздельно властвуют нищета, беспорядок, своеволие»29.
Естественно, сторонники высокого модернизма не распространялись о том, что руководствуются-то они, по сути, исключительно здравым смыслом, предпочитая облачать собственные амбиции в язык науки. Но, как указывает Скотт, научная аура была всего лишь миражом. В действительности никакой науки планирования не существовало – одни лишь мнения отдельных градостроителей и планировщиков, стремящихся «проинтуичить» (всего-навсего!), какими последствиями обернутся их планы в реальности. Никто не сомневается, что такие люди, как Корбюзье, – и в самом деле блистательные и оригинальные мыслители. Однако результаты претворения их планов в жизнь – например, советская коллективизация или Бразилиа Ле Корбюзье – часто оказывались катастрофическими, а некоторые – как социальная инженерия фашизма или режим апартеида в Южной Африке – сегодня и вовсе считаются одними из величайших бед XX столетия. Но даже если планы удавались, происходило это зачастую не потому, что они были так хороши, а потому, что местное население изыскивало способы их проигнорировать, обойти или расстроить30.
При взгляде назад кажется, будто неудачи модернизма – централизованно планируемая экономика и централизованно проектируемые города – давно в прошлом, что это продукт наивной и упрощенной веры в науку, которую мы уже переросли. Увы, современные политики, чиновники и архитекторы совершают ту же ошибку. Согласно экономисту Уильяму Истерли, на протяжении последних 50 лет в сообществе по предоставлению финансовой помощи бедным странам господствуют крупные бюрократические организации. Ими, в свою очередь, управляют наделенные властью личности, чьи собственные представления о том, что должно и не должно работать, неизбежно играют важнейшую роль в распределении ресурсов. Равно как и приверженцы высокого модернизма, эти «планировщики», как называет их Истерли, – умные, образованные люди, руководствующиеся исключительно добрыми намерениями и страстно преданные идее помощи народам развивающихся стран. И все же, невзирая на триллионы долларов, потраченных на их экономическое развитие, имеется уж очень мало свидетельств того, что реципиенты стали жить лучше31.
Но вернемся в США. В течение тех же 50 лет американские градостроители многократно брались за решение проблемы городской бедности и столько же раз терпели неудачу. Как писала известная журналистка и активистка Джейн Джекобс 50 лет назад, «согласно бытующему тоскливому мифу, если бы мы располагали достаточной суммой (обычно говорят о 100 млрд долларов), то за 10 лет расчистили бы все трущобы… Но посмотрите, что мы сотворили на первые несколько миллиардов. Жилые массивы для малообеспеченных стали худшими рассадниками преступности, вандализма и общей социальной безнадежности, чем трущобы, которые они собой заменили»32. По иронии судьбы, примерно в то же самое время в Чикаго началась работа над самым крупным в истории проектом социального жилья Robert Taylor Homes. Естественно, пишет в своей книге «American Project» социолог Садхир Венкатеш, великодушный, продуманный до мельчайших деталей план повышения уровня жизни афроамериканцев с треском провалился. Вместо гетто мы получили отвратительную инфраструктуру, перенаселенные квартиры, столпотворения во дворах, повальную бедность, а в итоге – организованную преступность и насилие.
Планы экономического и городского развития проваливаются чаще других, однако немалая доля критики поступала и в адрес государственных проектов улучшения народного образования33, усовершенствования системы здравоохранения34, управления общими ресурсами35, разработки местных нормативных актов36 и даже внешней политики37. Впрочем, не только правительство регулярно терпит неудачи в планировании. Корпорации редко бывают такими же крупными, а потому их промахи обычно не привлекают столь пристального внимания – за исключением, пожалуй, краха финансовой системы в 2008–2009 годах38. Кроме того, корпораций гораздо больше, и всегда отыщется какая-нибудь история успеха, якобы подтверждающая, что частный сектор умеет планировать куда лучше правительственного. Впрочем, как свидетельствуют ряд специалистов в области менеджмента, корпоративные планы – будь то выбор той или иной стратегии, слияние, поглощение или маркетинговые кампании – проваливаются столь же часто. И в основном по тем же причинам, что и правительственные39. Иными словами, во всех этих случаях горстка людей собирается в конференц-залах и с помощью интуиции тщится прогнозировать, управлять и манипулировать поведением тысяч и миллионов разных людей, мотивации и условия жизни которых разительно отличаются от ее собственных.
Ирония в том, что, даже видя ошибки политических деятелей, планировщиков и прочих, мы не только не критикуем здравый смысл – мы требуем, чтобы его было еще больше. На Всемирном экономическом форуме в Давосе в начале 2009 года, в самый разгар глобального финансового кризиса, один из присутствующих во всеуслышание объявил: «Что нам нужно сейчас – так это вновь обрести здравый смысл!» Аудитории эта мысль явно понравилась и вызвала громкие аплодисменты. А я вот не мог не задаться вопросом, что конкретно имелось в виду. В конце концов, два года назад, в 2007-м, на такой же встрече в Давосе, та же самая компания бизнесменов, политиков и экономистов поздравляла друг друга с достижением потрясающе высоких уровней благосостояния и беспрецедентной стабильностью финансового сектора. Разве кто-нибудь подозревал тогда, что они, оказывается, растеряли здравый смысл? А если нет, тогда чем конкретно оный может помочь теперь? Как бы там ни было, история финансовых кризисов до и после возникновения торговли высокими технологиями учит нас, что как первой жертвой войны становится правда, так и здравый смысл, а не компьютерные модели, становится первой жертвой финансовой мании40. То же относится и к неудачам в политике, бизнесе и маркетинге. Неприятности случаются не потому, что мы забываем о здравом смысле. Они случаются потому, что потрясающая эффективность здравого смысла в решении повседневных проблем заставляет верить в него больше, чем он того заслуживает41.
Вездесущая интуиция
Как нас подводит здравый смысл
Глава 2
Решения, решения
Здравый смысл и рациональность
Естественно, сторонники высокого модернизма не распространялись о том, что руководствуются-то они, по сути, исключительно здравым смыслом, предпочитая облачать собственные амбиции в язык науки. Но, как указывает Скотт, научная аура была всего лишь миражом. В действительности никакой науки планирования не существовало – одни лишь мнения отдельных градостроителей и планировщиков, стремящихся «проинтуичить» (всего-навсего!), какими последствиями обернутся их планы в реальности. Никто не сомневается, что такие люди, как Корбюзье, – и в самом деле блистательные и оригинальные мыслители. Однако результаты претворения их планов в жизнь – например, советская коллективизация или Бразилиа Ле Корбюзье – часто оказывались катастрофическими, а некоторые – как социальная инженерия фашизма или режим апартеида в Южной Африке – сегодня и вовсе считаются одними из величайших бед XX столетия. Но даже если планы удавались, происходило это зачастую не потому, что они были так хороши, а потому, что местное население изыскивало способы их проигнорировать, обойти или расстроить30.
При взгляде назад кажется, будто неудачи модернизма – централизованно планируемая экономика и централизованно проектируемые города – давно в прошлом, что это продукт наивной и упрощенной веры в науку, которую мы уже переросли. Увы, современные политики, чиновники и архитекторы совершают ту же ошибку. Согласно экономисту Уильяму Истерли, на протяжении последних 50 лет в сообществе по предоставлению финансовой помощи бедным странам господствуют крупные бюрократические организации. Ими, в свою очередь, управляют наделенные властью личности, чьи собственные представления о том, что должно и не должно работать, неизбежно играют важнейшую роль в распределении ресурсов. Равно как и приверженцы высокого модернизма, эти «планировщики», как называет их Истерли, – умные, образованные люди, руководствующиеся исключительно добрыми намерениями и страстно преданные идее помощи народам развивающихся стран. И все же, невзирая на триллионы долларов, потраченных на их экономическое развитие, имеется уж очень мало свидетельств того, что реципиенты стали жить лучше31.
Но вернемся в США. В течение тех же 50 лет американские градостроители многократно брались за решение проблемы городской бедности и столько же раз терпели неудачу. Как писала известная журналистка и активистка Джейн Джекобс 50 лет назад, «согласно бытующему тоскливому мифу, если бы мы располагали достаточной суммой (обычно говорят о 100 млрд долларов), то за 10 лет расчистили бы все трущобы… Но посмотрите, что мы сотворили на первые несколько миллиардов. Жилые массивы для малообеспеченных стали худшими рассадниками преступности, вандализма и общей социальной безнадежности, чем трущобы, которые они собой заменили»32. По иронии судьбы, примерно в то же самое время в Чикаго началась работа над самым крупным в истории проектом социального жилья Robert Taylor Homes. Естественно, пишет в своей книге «American Project» социолог Садхир Венкатеш, великодушный, продуманный до мельчайших деталей план повышения уровня жизни афроамериканцев с треском провалился. Вместо гетто мы получили отвратительную инфраструктуру, перенаселенные квартиры, столпотворения во дворах, повальную бедность, а в итоге – организованную преступность и насилие.
Планы экономического и городского развития проваливаются чаще других, однако немалая доля критики поступала и в адрес государственных проектов улучшения народного образования33, усовершенствования системы здравоохранения34, управления общими ресурсами35, разработки местных нормативных актов36 и даже внешней политики37. Впрочем, не только правительство регулярно терпит неудачи в планировании. Корпорации редко бывают такими же крупными, а потому их промахи обычно не привлекают столь пристального внимания – за исключением, пожалуй, краха финансовой системы в 2008–2009 годах38. Кроме того, корпораций гораздо больше, и всегда отыщется какая-нибудь история успеха, якобы подтверждающая, что частный сектор умеет планировать куда лучше правительственного. Впрочем, как свидетельствуют ряд специалистов в области менеджмента, корпоративные планы – будь то выбор той или иной стратегии, слияние, поглощение или маркетинговые кампании – проваливаются столь же часто. И в основном по тем же причинам, что и правительственные39. Иными словами, во всех этих случаях горстка людей собирается в конференц-залах и с помощью интуиции тщится прогнозировать, управлять и манипулировать поведением тысяч и миллионов разных людей, мотивации и условия жизни которых разительно отличаются от ее собственных.
Ирония в том, что, даже видя ошибки политических деятелей, планировщиков и прочих, мы не только не критикуем здравый смысл – мы требуем, чтобы его было еще больше. На Всемирном экономическом форуме в Давосе в начале 2009 года, в самый разгар глобального финансового кризиса, один из присутствующих во всеуслышание объявил: «Что нам нужно сейчас – так это вновь обрести здравый смысл!» Аудитории эта мысль явно понравилась и вызвала громкие аплодисменты. А я вот не мог не задаться вопросом, что конкретно имелось в виду. В конце концов, два года назад, в 2007-м, на такой же встрече в Давосе, та же самая компания бизнесменов, политиков и экономистов поздравляла друг друга с достижением потрясающе высоких уровней благосостояния и беспрецедентной стабильностью финансового сектора. Разве кто-нибудь подозревал тогда, что они, оказывается, растеряли здравый смысл? А если нет, тогда чем конкретно оный может помочь теперь? Как бы там ни было, история финансовых кризисов до и после возникновения торговли высокими технологиями учит нас, что как первой жертвой войны становится правда, так и здравый смысл, а не компьютерные модели, становится первой жертвой финансовой мании40. То же относится и к неудачам в политике, бизнесе и маркетинге. Неприятности случаются не потому, что мы забываем о здравом смысле. Они случаются потому, что потрясающая эффективность здравого смысла в решении повседневных проблем заставляет верить в него больше, чем он того заслуживает41.
Вездесущая интуиция
Но если здравый смыл столь уж плохой помощник в совладании с такими сложными социальными явлениями, как политические конфликты, экономика здравоохранения и маркетинговые кампании, то почему его недостатки нам не очевидны? Ведь, когда речь идет о явлениях физического мира, интуиция подводит нас отнюдь не реже. Вот только, в отличие от мира социального, со временем мы поняли, что «интуитивной физике» доверять не стоит. Например, здравый смысл подсказывает, что любой предмет под действием силы тяжести падает вниз. Но рассмотрим следующий пример. Человек стоит на идеально ровной плоскости, зажав в левой руке пулю, а в правой – заряженный точно такой же пулей револьвер. Держа оба предмета на одном уровне, он одновременно стреляет в горизонтальном направлении и отпускает пулю. Какая пуля первой упадет на землю? Элементарная физика уровня средней школы говорит: одновременно. Но даже зная это, порой ловишь себя на мысли, что пуля, выпущенная из револьвера, благодаря своей скорости таки продержится в воздухе чуть дольше.
Физический мир полон аналогичных примеров, противоречащих рассуждениям с позиций здравого смысла. Почему в северном и южном полушариях струи воды стекают по унитазу спиралями, закрученными в противоположных направлениях? Когда можно увидеть больше падающих звезд – до или после полуночи? И при таянии льда в стакане уровень воды поднимается или опускается? Даже если человек отлично понимает физику, лежащую в основе некоторых из этих явлений, он запросто попадется в ловушку. А ведь эти вопросы – пустяки по сравнению с воистину странными феноменами квантовой механики и теории относительности. Обескураживает? Студентов-физиков – безусловно да. Если же говорить о человеческой цивилизации в целом, то постоянство, с которым нас подводит интуитивная физика, имеет один большой плюс: оно заставляет людей заниматься наукой. В науке понимание окружающего мира невозможно без тщательной проверки выдвинутых теорий на основе наблюдений и экспериментов. Только тогда мы можем доверять полученным данным, что бы там ни говорила интуиция. Бесспорно, это долгая и кропотливая работа, но именно благодаря научному методу людям за несколько веков удалось продвинуться в познании мира природы так далеко.
Когда же речь заходит о мире человека, где наша интуиция является куда большим подспорьем, чем в физике, мы редко ощущаем надобность научного подхода. Почему, например, большинство социальных групп так однородны в расовом, образовательном и даже половом отношении? Почему популярным становится то, а не это? Насколько сильно влияют на общество средства массовой информации? Большой выбор – это хорошо или плохо? Стимулируют ли налоги развитие экономики? Социологи не знают ответов на эти вопросы и ломают над ними головы из года в год. Зато самые обычные люди подчас уверены, что могут предложить абсолютно правдоподобные объяснения. У нас у всех есть друзья, большинство из нас ходят на работу, и мы все совершаем покупки, голосуем и смотрим телевизор. Мы постоянно погружены в торговлю, политику и культуру и, следовательно, близко знакомы с тем, как они «работают» – хотя бы в той мере, в какой мы себе это представляем. А потому, в отличие от физики, биологии и других точных наук, идея проведения дорогостоящих и длительных «научных» изысканий в сфере человеческого или социального поведения кажется смешной и нелепой. Действительно, зачем тратить уйму времени и денег, чтобы выяснить то, что, по нашему глубочайшему убеждению, и так ясно?
Физический мир полон аналогичных примеров, противоречащих рассуждениям с позиций здравого смысла. Почему в северном и южном полушариях струи воды стекают по унитазу спиралями, закрученными в противоположных направлениях? Когда можно увидеть больше падающих звезд – до или после полуночи? И при таянии льда в стакане уровень воды поднимается или опускается? Даже если человек отлично понимает физику, лежащую в основе некоторых из этих явлений, он запросто попадется в ловушку. А ведь эти вопросы – пустяки по сравнению с воистину странными феноменами квантовой механики и теории относительности. Обескураживает? Студентов-физиков – безусловно да. Если же говорить о человеческой цивилизации в целом, то постоянство, с которым нас подводит интуитивная физика, имеет один большой плюс: оно заставляет людей заниматься наукой. В науке понимание окружающего мира невозможно без тщательной проверки выдвинутых теорий на основе наблюдений и экспериментов. Только тогда мы можем доверять полученным данным, что бы там ни говорила интуиция. Бесспорно, это долгая и кропотливая работа, но именно благодаря научному методу людям за несколько веков удалось продвинуться в познании мира природы так далеко.
Когда же речь заходит о мире человека, где наша интуиция является куда большим подспорьем, чем в физике, мы редко ощущаем надобность научного подхода. Почему, например, большинство социальных групп так однородны в расовом, образовательном и даже половом отношении? Почему популярным становится то, а не это? Насколько сильно влияют на общество средства массовой информации? Большой выбор – это хорошо или плохо? Стимулируют ли налоги развитие экономики? Социологи не знают ответов на эти вопросы и ломают над ними головы из года в год. Зато самые обычные люди подчас уверены, что могут предложить абсолютно правдоподобные объяснения. У нас у всех есть друзья, большинство из нас ходят на работу, и мы все совершаем покупки, голосуем и смотрим телевизор. Мы постоянно погружены в торговлю, политику и культуру и, следовательно, близко знакомы с тем, как они «работают» – хотя бы в той мере, в какой мы себе это представляем. А потому, в отличие от физики, биологии и других точных наук, идея проведения дорогостоящих и длительных «научных» изысканий в сфере человеческого или социального поведения кажется смешной и нелепой. Действительно, зачем тратить уйму времени и денег, чтобы выяснить то, что, по нашему глубочайшему убеждению, и так ясно?
Как нас подводит здравый смысл
Несмотря на колоссальные преимущества рассуждений о человеческом поведении с позиций здравого смысла, мы совершаем ряд ошибок, которые так же систематичны и распространены, как и «промахи» интуитивной физики. Рассмотрению этих ошибок посвящена первая часть книги. Все они подразделяются на три общих типа. Ошибки первого типа мы совершаем, когда, размышляя о том, почему тот или иной человек поступил так, а не иначе, сосредотачиваемся на тех факторах – мотивах, стимулах, убеждениях, – которые осознаем непосредственно. Как бы разумно это ни звучало, десятилетия психологических и когнитивных исследований четко показали: такое представление о человеческом поведении затрагивает лишь вершину пресловутого айсберга. Нам не приходит в голову, например, что музыка, играющая фоном в винном магазине, может влиять на выбор напитка или что шрифт, которым написано то или иное утверждение, может сделать его более (или менее) заслуживающим доверия. Как следствие, мы прогнозируем реакцию другого человека без учета таких подробностей. И напрасно. Они имеют огромное значение – равно как и многие другие на первый взгляд тривиальные или просто нерелевантные факторы. На самом деле – и в этом мы убедимся далее – предвосхитить все, что может оказаться важным для данной конкретной ситуации, невозможно. А значит, как бы старательно мы ни пытались «влезть в чужие тапочки», без грубых промахов, вероятнее всего, не обойдется.
Если ошибки первого типа сводятся к систематическому несовершенству нашей мысленной модели индивидуального поведения, то просчеты второго типа гораздо серьезнее. Основная проблема здесь состоит в том, что, как только люди объединяются в группы – будь то общественные мероприятия, толпы болельщиков, фирмы, добровольческие организации, рынки, политические партии или даже целые общества, – они начинают активно взаимодействовать друг с другом. Мы делимся информацией, распространяем сплетни, даем рекомендации, сравниваем себя с друзьями, поощряем и наказываем поведение других, извлекаем уроки из чужого опыта и в целом влияем на представления друг друга о том, что плохо, хорошо, дешево, дорого, правильно и неправильно. Как уже давно твердят социологи, эти влияния нагромождаются одно на другое, в результате чего и возникает коллективное поведение. Последнее «эмергентно» в том смысле, что не может быть понято с точки зрения составляющих его частей. Столкнувшись с подобной сложностью, однако, мы инстинктивно обращаемся к логике индивидуального действия. Иногда мы прибегаем к фиктивным «репрезентативным индивидам» – таким как «толпа», «рынок», «рабочие» или «электорат», чьи поступки подменяют собой действия многих. А иногда выделяем «особенных людей» – лидеров, провидцев или «властителей дум», – которым и приписываем все причинно-следственные связи. Увы, на какую бы хитрость мы ни пошли, результат один: наши объяснения коллективного поведения сглаживают большую часть того, что происходит в действительности.
Проблемы третьего – и последнего – типа сводятся к тому, что, во-первых, из прошлого мы делаем выводов меньше, чем нам кажется, а во-вторых, это ошибочное восприятие, в свою очередь, искажает восприятие будущего. Как только происходит нечто интересное, сенсационное или ужасное – обувь Hush Puppies[8] вновь оказалась в моде, книга неизвестного автора стала международным бестселлером, очередной жилищный пузырь лопнул или террористы врезались на самолетах во Всемирный торговый центр, – мы инстинктивно ищем тому объяснения. Однако поскольку растолковать эти события мы стремимся лишь postfactum, то придаем чересчур важное значение уже происшедшему, не задумываясь о том, что случиться могло, но не случилось. Более того, мы стараемся объяснить только те события, которые кажутся нам достаточно интересными. А значит, фактически понимаем лишь крошечную долю происходящего на самом деле. В результате то, что видится причинным объяснением, на поверку оказывается обычным рассказом – нарративным описанием случившегося, почти или вообще не содержащим сведений о причинных механизмах, лежащих в его основе. Тем не менее, поскольку эти повествования имеют форму причинных объяснений, мы расцениваем их как имеющие прогностическую ценность. Иначе говоря, мы сами себе внушаем, будто можем делать прогнозы, невозможные не только в данной конкретной ситуации, но даже в принципе.
Отсюда вывод: руководствуясь здравым смыслом, мы сталкиваемся не с какой-то одной проблемой, а с целой их совокупностью – они усиливают и маскируют друг друга. Здравый смысл, безусловно, может помочь разобраться в окружающем мире. Но разобраться – не всегда означает понять. Именно вследствие затушевывания едва уловимого, но ключевого различия между видением смысла в каком-то явлении и пониманием его и возникают сложности. В древности наши предки боялись громыхающих молний, и для собственного успокоения выдумывали истории о человекоподобных богах, которые там, наверху, сражались друг с другом. Теперь-то мы знаем, что их борьба – совершенно естественное явление под названием «гроза». Объясняя странные и пугающие события понятными историями и легендами, наши предки придавали им определенный смысл. Благодаря этому возникала иллюзия понимания мира – и ее было достаточно, чтобы утром вылезать из постелей. Но мы никогда не скажем, будто древние люди «понимали» происходящее с точки зрения некой успешной научной теории. Скорее, мы относимся к мифологии как к увлекательной (а порой и не очень) сказке.
В наши дни здравый смысл служит той же цели, что и мифология. Поставляя готовые объяснения всевозможным обстоятельствам и ситуациям, он придает уверенность и позволяет выживать день ото дня. Именно здравый смысл избавляет нас от тяжких сомнений в истинности собственных убеждений: никто ведь не задумывается, действительно ли все так, как представляется, или же нам просто хочется верить, что это так. «Цена вопроса»? Мы считаем, будто поняли то или иное явление, тогда как на самом деле предложили ему лишь на первый взгляд более или менее правдоподобное объяснение. А поскольку эта иллюзия понимания, в свою очередь, снижает мотивацию к решению социальных вопросов так, как решаются задачи в медицине, инженерии и естественных науках, результат оказывается весьма плачевным: в действительности здравый смысл препятствует пониманию мира. Устранить эту проблему не так-то просто, хотя во второй части книги я предложу ряд рекомендаций, а также приведу примеры некоторых подходов, уже апробированных в бизнесе, политике и естествознании. Суть, однако, вот в чем. Как безоговорочная вера в связь явлений природы и божественных перипетий была вынуждена уступить дорогу реальным объяснениям, так и реальные объяснения социального мира потребуют изучения того, что именно заставляет нас думать, будто мы знаем гораздо больше, чем есть на самом деле.
Если ошибки первого типа сводятся к систематическому несовершенству нашей мысленной модели индивидуального поведения, то просчеты второго типа гораздо серьезнее. Основная проблема здесь состоит в том, что, как только люди объединяются в группы – будь то общественные мероприятия, толпы болельщиков, фирмы, добровольческие организации, рынки, политические партии или даже целые общества, – они начинают активно взаимодействовать друг с другом. Мы делимся информацией, распространяем сплетни, даем рекомендации, сравниваем себя с друзьями, поощряем и наказываем поведение других, извлекаем уроки из чужого опыта и в целом влияем на представления друг друга о том, что плохо, хорошо, дешево, дорого, правильно и неправильно. Как уже давно твердят социологи, эти влияния нагромождаются одно на другое, в результате чего и возникает коллективное поведение. Последнее «эмергентно» в том смысле, что не может быть понято с точки зрения составляющих его частей. Столкнувшись с подобной сложностью, однако, мы инстинктивно обращаемся к логике индивидуального действия. Иногда мы прибегаем к фиктивным «репрезентативным индивидам» – таким как «толпа», «рынок», «рабочие» или «электорат», чьи поступки подменяют собой действия многих. А иногда выделяем «особенных людей» – лидеров, провидцев или «властителей дум», – которым и приписываем все причинно-следственные связи. Увы, на какую бы хитрость мы ни пошли, результат один: наши объяснения коллективного поведения сглаживают большую часть того, что происходит в действительности.
Проблемы третьего – и последнего – типа сводятся к тому, что, во-первых, из прошлого мы делаем выводов меньше, чем нам кажется, а во-вторых, это ошибочное восприятие, в свою очередь, искажает восприятие будущего. Как только происходит нечто интересное, сенсационное или ужасное – обувь Hush Puppies[8] вновь оказалась в моде, книга неизвестного автора стала международным бестселлером, очередной жилищный пузырь лопнул или террористы врезались на самолетах во Всемирный торговый центр, – мы инстинктивно ищем тому объяснения. Однако поскольку растолковать эти события мы стремимся лишь postfactum, то придаем чересчур важное значение уже происшедшему, не задумываясь о том, что случиться могло, но не случилось. Более того, мы стараемся объяснить только те события, которые кажутся нам достаточно интересными. А значит, фактически понимаем лишь крошечную долю происходящего на самом деле. В результате то, что видится причинным объяснением, на поверку оказывается обычным рассказом – нарративным описанием случившегося, почти или вообще не содержащим сведений о причинных механизмах, лежащих в его основе. Тем не менее, поскольку эти повествования имеют форму причинных объяснений, мы расцениваем их как имеющие прогностическую ценность. Иначе говоря, мы сами себе внушаем, будто можем делать прогнозы, невозможные не только в данной конкретной ситуации, но даже в принципе.
Отсюда вывод: руководствуясь здравым смыслом, мы сталкиваемся не с какой-то одной проблемой, а с целой их совокупностью – они усиливают и маскируют друг друга. Здравый смысл, безусловно, может помочь разобраться в окружающем мире. Но разобраться – не всегда означает понять. Именно вследствие затушевывания едва уловимого, но ключевого различия между видением смысла в каком-то явлении и пониманием его и возникают сложности. В древности наши предки боялись громыхающих молний, и для собственного успокоения выдумывали истории о человекоподобных богах, которые там, наверху, сражались друг с другом. Теперь-то мы знаем, что их борьба – совершенно естественное явление под названием «гроза». Объясняя странные и пугающие события понятными историями и легендами, наши предки придавали им определенный смысл. Благодаря этому возникала иллюзия понимания мира – и ее было достаточно, чтобы утром вылезать из постелей. Но мы никогда не скажем, будто древние люди «понимали» происходящее с точки зрения некой успешной научной теории. Скорее, мы относимся к мифологии как к увлекательной (а порой и не очень) сказке.
В наши дни здравый смысл служит той же цели, что и мифология. Поставляя готовые объяснения всевозможным обстоятельствам и ситуациям, он придает уверенность и позволяет выживать день ото дня. Именно здравый смысл избавляет нас от тяжких сомнений в истинности собственных убеждений: никто ведь не задумывается, действительно ли все так, как представляется, или же нам просто хочется верить, что это так. «Цена вопроса»? Мы считаем, будто поняли то или иное явление, тогда как на самом деле предложили ему лишь на первый взгляд более или менее правдоподобное объяснение. А поскольку эта иллюзия понимания, в свою очередь, снижает мотивацию к решению социальных вопросов так, как решаются задачи в медицине, инженерии и естественных науках, результат оказывается весьма плачевным: в действительности здравый смысл препятствует пониманию мира. Устранить эту проблему не так-то просто, хотя во второй части книги я предложу ряд рекомендаций, а также приведу примеры некоторых подходов, уже апробированных в бизнесе, политике и естествознании. Суть, однако, вот в чем. Как безоговорочная вера в связь явлений природы и божественных перипетий была вынуждена уступить дорогу реальным объяснениям, так и реальные объяснения социального мира потребуют изучения того, что именно заставляет нас думать, будто мы знаем гораздо больше, чем есть на самом деле.
Глава 2
Размышления о мышлении
Во многих странах человека, получающего водительские права, спрашивают, не желает ли он стать донором органов. В наше время донорство органов – один из вопросов, вызывающих бурную реакцию общественности. С одной стороны, это возможность обратить смерть одного в спасение другого. А с другой – не очень-то приятно не включать себя самого в планы использования собственных органов. Неудивительно, что разные люди принимают разные решения. Неудивительно, что процент соглашающихся существенно варьируется в разные времена и в разных странах. Удивительна степень этих вариаций. В ходе проведенного несколько лет назад исследования два психолога – Эрик Джонсон и Дэн Гольдштейн – обнаружили: процент граждан, соглашавшихся пожертвовать свои органы, составлял в разных европейских странах от 4,25 до 99,8. Самое любопытное, однако, заключалось в том, что цифры не были разбросаны во всем диапазоне. Скорее, имелись две отдельные группы: в одной процент потенциальных доноров находился в пределах от 0 до 20, а в другой приближался к 100 – причем посредине практически ничего не было42.
Чем же объяснялись столь сильные различия? Этот вопрос вскоре после публикации результатов исследования я задал лучшим студентам Колумбийского университета. Вообще-то я попросил их рассмотреть две анонимные страны – А и Б. В первой стать донорами органов соглашались примерно 12 % водителей, а во второй – 99,9 %. Понятно, что выбор граждан определялся неким различием между двумя этими странами. Каким же именно? Будучи умными и творческими молодыми людьми, мои ученики предложили уйму вариантов. Возможно, одна страна была более светской, а другая – крайне религиозной. Возможно, одна отличалась более совершенной системой здравоохранения и более высоким процентом успешной пересадки органов или же, наоборот, более высоким уровнем смертности в результате аварий, а значит, и большей доступностью органов. Возможно, в одной существовала высокосоциалистическая культура, акцентирующая важность общества, в другой ценились права отдельного человека.
Бесспорно, объяснения хорошие. Однако студентов ждал весьма неожиданный поворот событий. Дело в том, что страна А – на самом деле Германия, а страна Б – Австрия! Мои бедные ученики пришли в замешательство: что же, в конце-то концов, могло быть таким разным в Германии и Австрии? Но они не сдавались. Не существовало ли некое различие в системах законодательства или образования, о котором они не знали? Не случилось ли в Австрии какое-то важное событие, не прошла ли в средствах массовой информации кампания в поддержку донорства? Возможно, это имело отношение ко Второй мировой войне? Или австрийцы и немцы сильнее отличаются друг от друга, чем кажется? Студенты не знали, чем именно объясняется различие, но искренне полагали, будто речь идет о чем-то существенном – такие крайности просто не могут являться следствием простого стечения обстоятельств! Что ж, верно. Хотя подобные различия могут быть вызваны совершенно неожиданными причинами. И, несмотря на всю свою креативность, мои ученики так и не догадались о настоящей причине, которая на самом деле оказалась до абсурда простой. Дело в том, что в Австрии выбор по умолчанию – стать донором органов, тогда как в Германии – не становиться. Поставить или снять галочку в соответствующем квадратике – какой вроде бы пустяк! Однако этого различия оказалось достаточно, чтобы количество доноров поднялось с 12 до 99,9 %. Что было истинно для Австрии и Германии, было истинно и для всей остальной Европы. Во всех странах, характеризующихся высокими показателями донорства органов, изначально предполагалось согласие, а в странах с низкими показателями – отказ.
Чем же объяснялись столь сильные различия? Этот вопрос вскоре после публикации результатов исследования я задал лучшим студентам Колумбийского университета. Вообще-то я попросил их рассмотреть две анонимные страны – А и Б. В первой стать донорами органов соглашались примерно 12 % водителей, а во второй – 99,9 %. Понятно, что выбор граждан определялся неким различием между двумя этими странами. Каким же именно? Будучи умными и творческими молодыми людьми, мои ученики предложили уйму вариантов. Возможно, одна страна была более светской, а другая – крайне религиозной. Возможно, одна отличалась более совершенной системой здравоохранения и более высоким процентом успешной пересадки органов или же, наоборот, более высоким уровнем смертности в результате аварий, а значит, и большей доступностью органов. Возможно, в одной существовала высокосоциалистическая культура, акцентирующая важность общества, в другой ценились права отдельного человека.
Бесспорно, объяснения хорошие. Однако студентов ждал весьма неожиданный поворот событий. Дело в том, что страна А – на самом деле Германия, а страна Б – Австрия! Мои бедные ученики пришли в замешательство: что же, в конце-то концов, могло быть таким разным в Германии и Австрии? Но они не сдавались. Не существовало ли некое различие в системах законодательства или образования, о котором они не знали? Не случилось ли в Австрии какое-то важное событие, не прошла ли в средствах массовой информации кампания в поддержку донорства? Возможно, это имело отношение ко Второй мировой войне? Или австрийцы и немцы сильнее отличаются друг от друга, чем кажется? Студенты не знали, чем именно объясняется различие, но искренне полагали, будто речь идет о чем-то существенном – такие крайности просто не могут являться следствием простого стечения обстоятельств! Что ж, верно. Хотя подобные различия могут быть вызваны совершенно неожиданными причинами. И, несмотря на всю свою креативность, мои ученики так и не догадались о настоящей причине, которая на самом деле оказалась до абсурда простой. Дело в том, что в Австрии выбор по умолчанию – стать донором органов, тогда как в Германии – не становиться. Поставить или снять галочку в соответствующем квадратике – какой вроде бы пустяк! Однако этого различия оказалось достаточно, чтобы количество доноров поднялось с 12 до 99,9 %. Что было истинно для Австрии и Германии, было истинно и для всей остальной Европы. Во всех странах, характеризующихся высокими показателями донорства органов, изначально предполагалось согласие, а в странах с низкими показателями – отказ.
Решения, решения
Понимание влияния умолчания на наш выбор очень важно. Ведь вопросы о том, что мы выбираем, при каких обстоятельствах и почему, возникают при объяснении буквально всех социальных, экономических и политических явлений. Почитайте любую газету, посмотрите любую телепередачу, послушайте любой ночной радиоэфир – и на вас хлынет лавина теорий, почему мы выбираем то, а не это. Дело в том, что все мы – от политических деятелей и чиновников до журналистов, руководителей корпораций и простых граждан – одинаково горим желанием выдвинуть собственную теорию выбора. Фактически почти каждое рассуждение социального значения – о политических событиях, экономической, энергетической, внешней или иммиграционной политике, налогах, образовании, здравоохранении, свободной торговле, глобальном потеплении, сексуальном поведении, смертной казни, абортах или потребительском спросе – либо эксплицитно, либо имплицитно есть рассуждение о том, почему люди делают тот или иной выбор. И, разумеется, о том, как их можно поощрить, научить или заставить предпочесть не то, что они выбирают сейчас.
Учитывая вездесущность альтернативы и ее непосредственное отношение практически к каждому аспекту жизни – от решений, принимаемых каждый день, до величайших событий в истории, – неудивительно, что теории выбора являются центральными в большинстве социальных наук. Комментируя одну из давних статей лауреата Нобелевской премии Гэри Беккера, экономист Джеймс Дьюзенберри саркастично заметил: «Экономика – наука о том, как люди делают выбор, социология – о том, как им не приходится делать никакого выбора»43. На самом деле, конечно, как именно мы делаем свой выбор, интересует социологов отнюдь не меньше, чем экономистов – не говоря уж о политологах, антропологах, психологах, юристах, специалистах в сфере бизнеса и менеджмента. Дьюзенберри имел в виду, что в прошлом веке социологи и специалисты по человеческому поведению рассматривали предпочтения людей с совершенно разных позиций. Ни одна проблема не вызывала столько разногласий, сколько вопрос о природе и важности рациональности.
Учитывая вездесущность альтернативы и ее непосредственное отношение практически к каждому аспекту жизни – от решений, принимаемых каждый день, до величайших событий в истории, – неудивительно, что теории выбора являются центральными в большинстве социальных наук. Комментируя одну из давних статей лауреата Нобелевской премии Гэри Беккера, экономист Джеймс Дьюзенберри саркастично заметил: «Экономика – наука о том, как люди делают выбор, социология – о том, как им не приходится делать никакого выбора»43. На самом деле, конечно, как именно мы делаем свой выбор, интересует социологов отнюдь не меньше, чем экономистов – не говоря уж о политологах, антропологах, психологах, юристах, специалистах в сфере бизнеса и менеджмента. Дьюзенберри имел в виду, что в прошлом веке социологи и специалисты по человеческому поведению рассматривали предпочтения людей с совершенно разных позиций. Ни одна проблема не вызывала столько разногласий, сколько вопрос о природе и важности рациональности.
Здравый смысл и рациональность
Когда большинство из нас слышат словосочетание «рациональное поведение», на ум приходит холодный, расчетливый тип, пекущийся только о самом себе и стремящийся всегда и во всем максимизировать собственное материальное благосостояние. Нельзя сказать, чтобы эта реакция была абсолютно неоправданной. Многие годы экономисты, изучавшие состояние рынка, прибегали к определению, чем-то напоминающему понятие рациональности, – «homo economicus», человек экономический. Последний с легкостью укладывался в простые математические модели, которые можно было записать и просчитать. И все же, как свидетельствуют бесчисленные примеры – взять хотя бы упомянутую в предыдущей главе игру «ультиматум», – реальных людей волнует не только собственное (материальное или иное) благополучие, но и довольство окружающих, ради которого они порой идут на значительные жертвы. Одно то, что мы заботимся о соблюдении социальных норм и обычаев, часто наказывая других за их нарушение, дорого стоит44. Немаловажное значение имеют для нас и такие неосязаемые вещи, как репутация, принадлежность к определенной группе и «правильные» поступки – причем иногда мы беспокоимся о них гораздо больше, чем о богатстве, комфорте и материальных благах.
Противники человека экономического приводили как эти, так и многие другие возражения45. В ответ сторонники так называемой теории рационального выбора значительно расширили охват рациональности, и теперь она включает не только корыстное, «рыночное», но и более реалистичное социальное и политическое поведение46. В наши дни эта теория – уже скорее целое семейство оных, чьи – порой различные – допущения зависят от сферы применения. Впрочем, все они включают те или иные вариации по двум ключевым моментам. Во-первых, люди предпочитают одни результаты другим, а во-вторых, с учетом этих предпочтений среди доступных им средств они выбирают те, которые наилучшим образом позволят достичь желаемого. Приведу простой пример. Если мое предпочтение мороженого превосходит мое же предпочтение суммы денег, которая лежит у меня в кармане, и имеется доступный образ действий, позволяющий получить мороженое за эту сумму, я выберу его. Но если, например, погода холодная или мороженое дорого, то я, скорее всего, предпочту иное: приберегу деньги на солнечный день. Может статься, покупка мороженого требует отклонения от намеченного пути: тогда мое предпочтение быстрее попасть в пункт назначения заставит меня отложить покупку на другой раз. Вне зависимости от того, что я выберу в итоге – деньги, мороженое, прогулку с мороженым или любой другой вариант, – я сделаю то, что лучше для меня, учитывая предпочтения, имеющиеся на момент принятия решения47.
Противники человека экономического приводили как эти, так и многие другие возражения45. В ответ сторонники так называемой теории рационального выбора значительно расширили охват рациональности, и теперь она включает не только корыстное, «рыночное», но и более реалистичное социальное и политическое поведение46. В наши дни эта теория – уже скорее целое семейство оных, чьи – порой различные – допущения зависят от сферы применения. Впрочем, все они включают те или иные вариации по двум ключевым моментам. Во-первых, люди предпочитают одни результаты другим, а во-вторых, с учетом этих предпочтений среди доступных им средств они выбирают те, которые наилучшим образом позволят достичь желаемого. Приведу простой пример. Если мое предпочтение мороженого превосходит мое же предпочтение суммы денег, которая лежит у меня в кармане, и имеется доступный образ действий, позволяющий получить мороженое за эту сумму, я выберу его. Но если, например, погода холодная или мороженое дорого, то я, скорее всего, предпочту иное: приберегу деньги на солнечный день. Может статься, покупка мороженого требует отклонения от намеченного пути: тогда мое предпочтение быстрее попасть в пункт назначения заставит меня отложить покупку на другой раз. Вне зависимости от того, что я выберу в итоге – деньги, мороженое, прогулку с мороженым или любой другой вариант, – я сделаю то, что лучше для меня, учитывая предпочтения, имеющиеся на момент принятия решения47.