Страница:
Впереди за крупной острой осыпью, в густой тени ущелья тихонько журчала заветная тоненькая струйка. Тень была густая, почти пещерная. Прощаясь, он оглянулся на уходящее за горную стену полдневное солнце... и обомлел: точно-точно по линии разделения света и темноты, между двумя валунами, стояла неожиданно, не по летнему времени уже красная осинка. Нет, не просто красная - ало пылающая в пронизывающем ее насквозь ослепительном солнечном сиянии. От темно-пурпурного огня нижних веток - к золото-оранжевой плазме верхушки. Маленькие, нежные, как сердечки, ее листики звонко щебетали безо всякого ветра...
Эти два щербатых валуна - один еще освещенно пепельно-розовый, другой уже сумрачно ультрамариновый - и строго, строго по границе возносящийся, трепетный пламень осинки. В дрожащей в полном безветрии листве - играющее, нет, танцующее солнце. Огромное, ярое, ослепляющее солнце... Танцующее солнце... Горящий куст... Крохотный человечек... "Эта земля святая..." И Глеб повиновался: он снял с себя всю одежду и широко расширенными зрачками вспыхнул и сгорел в этом пламени...
Глава одиннадцатая
Узкое, с почти отвесными стенами ущелье круто поднималось протянувшейся вдоль ручейка неплохо нахоженной тропинкой. Тень постепенно ослабевала, блекла. Глеб удивился необыкновенному в этом месте, какому-то чайному аромату трав. И в самом деле, вокруг, несмотря на конец лета, все цвело. Скорее всего, здесь было уже достаточно высоко от неведомого уровня неведомого моря, и от этой высоты у растений происходило легкое головокружение, и они цвели, опылялись, увядали и тут же плодоносили - не только одновременно, но и попросту рядом. Это было замечательно: из-под старых листьев выглядывала пара клейких, старых уже масленков, окруженных множеством удивительно розовых, на розовых же ножках ландышей. Дух дикой розы, клевера, реликтового папоротника и грибов густо свивался с духом хвои развесистых, темных елей и лаванды. За поворотом из-за гребня выглянуло солнышко. И все окончательно раскрасилось сказочно и театрально: темно-красные, в белых крапинах мухоморы, плоский мраморный валун в рунических предсказаниях трещинок и бесшумно взлетевший с него огромный, отливающий по черному синевой ворон были последними предупреждениями о поджидающей путника избушке на курьих ножках.
Ножек, конечно же, днем было не видно. Они, поджавшись, прятались под фундаментом из дикого камня, ожидая полуночи, когда можно будет распрямиться, размять колени, потоптаться, повертевшись через левое плечо. А пока эта крохотная колдовская избушка, бурая от мхов и белесая от лишайников, с крутой, тоже позелененной временем, горбылевой крышей и малюсеньким слепым окошком косовато сидела над самым ручейком, прорывшим здесь глубокую трещинку прямо в скальном монолите. А над ней зависла старая, усыпанная мелкими шишечками лиственница, когда-то давно разбитая молнией надвое. В месте удара кора так и не заросла, виднелась розовая сердцевина... Просить избушку повернуться к лесу задом, а к себе передом Глеб не решился. Зачем? Он сам перепрыгнул ручей и осторожно обошел вокруг. Там, у перекосившейся двери на крылечке из двух полубревен, сидела, перебирая на старом решете подвяленные ягоды черемухи, нет, ничего подобного, не скрученная пополам от злости баба яга. Это была, наоборот, крупная и очень симпатичная бабушка, строго подвязанная под брови чистым белым платком на старинный манер, с широко покрытой в два конца спиной. В новых калошах и в синем, затертом на складках плюшевом шушуне. Увидев Глеба, она не воскликнула скрипучим голосом: "Гой еси, добрый молодец!" Нет, она просто-напросто до дна заглянула в его вдруг расширившиеся зрачки и мягко, как давнишнему знакомцу и долго поджидаемому гостю, улыбнулась... Ее округлое, чуть полноватое лицо с большими, близко сидящими глазами, крупный нос над тонкими, растрескавшимися глубокими морщинками губами. И потаенная полуулыбка Джоконды...
- А и здравствуй, здравствуй, мил человек. Так загулял да заблудил, что и до бабы Тани дошел. Чо там с ногою? Аль потянул? Сядь тут. Сечас, токмо вот с ягодой покончу, так и тя подлечу. Садись. Как, баишь, звать-то?
- Глеб. Да, на подвывих похоже.
- Посиди, потерпи пока. Голоден али дождешь, пока заметаю?
- У меня времени много. Потерплю.
- Городской, а время без счету. Так не бывает. Часы-то вон диво.
- Я сейчас не по своей воле живу. Поэтому и спешить некуда.
- Невольник, баишь. Из никониан будешь?
- Как?
- Хрещеный?
- Ну да. В православную веру.
- Крест-то у тя никонианский. Знать, ты раскольник.
- Да как же так? Я православный. Меня русский священник крестил.
- Православные - этоть мы! А вы никониане, отступники.
Баба Таня улыбалась и просто дразнилась, пока только еще присматриваясь-прислушиваясь к своему нежданному-негаданному гостю. Беззлобно, но метко и направленно прощупывала его принципиальность. Вопрос веры? Глеб принял:
- Так кто от кого отступил? Мы же - главные. То есть - большие.
- Сказано: "Не бойся малое стадо". И еще: "Входите узкими вратами".
- Вот вам и здравствуйте! А почему же из двенадцати апостолов только один Иуда Христа продал! Один, а не большинство!
- И чо?
- А вот вам и "чо"!
- Тише. Тише! Ты чо, мил человек, кипяток такой? Али так нога болит? Али боисся, чо выгоню без угощения? Я ж так, поглядеть, зачем крест-то надел. Не для красы ль токмо? Может, просто пофорсить? Борода-то вон бритая.
Она встала во весь свой большой рост с полным решетом черемухи, отряхнула колени, опять хитро заглянула куда-то Глебу за глаза и, согнувшись, зашла в избушку. "Как улитка. Или Тортилла в свой панцирь". Глеб ждал стоя, как петух подогнув под себя больную ногу. Что он знал про старообрядцев? Ну, во-первых, не курят, не бреются. Во-вторых, вместо "Иисус" говорят "Исус". В-третьих, не кормят и не поят из своих чашек и ложек. И... И еще у них была боярыня Морозова...
Дверца очень скрипуче отворилась. Из темных недр вышла баба Таня с небольшой берестяной кадушкой. В ней было что-то для ноги. Она зачерпнула полную пригоршню зеленой пастообразной массы.
- Заголи ногу-то... Сядь сюда... Держи брючину.
Приказы были коротки, прямо как в амбулатории.
- Да, я до пензии в травмопункте работала. Нет, не здесь. Далече - в Курье. Это та-ам, за горами. Прям на закат. Там еще Змеегорск есть... Рудники... Можить, слыхал? А тут я годов пятнадцать-двадцать, не боле. Тут у меня никого нет.
Теперь Глеб сидел на чурбаке с вытянутой ногой, намазанной смесью из растертых зеленых лопухов, крапивы, лютика и еще невесть чего. И хлебал из эмалированной белой кастрюльки деревянной ложкой вынесенные из той же темноты вкуснейшие щи с клецками. "А кастрюля-то, наверное, только для гостей". Его почти не расспрашивали, но по голове прокатывали и растекались по всему телу какие-то волны той расслабляющей, ласковой, материнской неги и уютной защищенности, от которой он и сам почему-то вдруг стал легко рассказывать о детстве, о матери и об отце, о брате. И о Катюшке, о Семенове и Анюшкине.
- Анюшкина твово хорошо знаю. Он ко мне сюда заходит. У ево память хороша - я ево травам учу. Тут-то трав видимо-невидимо. Разных, сильных. Токмо знай, какая к чему. А от Анюшкина пошто ушел?
Теперь нужно было рассказывать о том, что он сейчас пишет, о том, как его за это сначала гоняли одни охотники, к которым тут потом подцепились и местные "пастушки", и теперь Глеб, вот как волк промеж флажков, бегает по всему Алтаю, и лишь бы вода была, а так он все стерпит, всех обманет и выживет. Потому что... так надо. Почему, собственно, он и сам толком не знает. Но все стерпит, это теперь уж точно...
- А сюда я случайно забрел. Везде осень, а здесь ландыши цветут. Весна.
Баба Таня все улыбалась, улыбалась. И изливала на Глеба тепло. Интересно, у нее ведь не больше чем пять-шесть классов образования, но с ней совершенно легко поднимались самые сокровенные и нелегкие темы, она с небольшой подачи дописывала любые портреты никогда не виданных ею людей, легко разъясняла отношенческие головоломки. Глеб особо протаял, когда она двумя фразами обозначила всю суть бывшей тещеньки... И вдруг он увидел, как из травки под ее руку выползла небольшая серо-рябенькая, как бы плетенная из тонких телефонных проводков змейка и стала, ласкаясь, сматываться ей под ладонь. У змейки не было на голове тех знакомых ему по детским картинкам желтых пятнышек - значит, это была гадюка...
- А ты, мил человек, не боись. Она тоже тварь разумная, добро, как и все на земле, приемлет. И лаской платит.
Баба Таня все улыбалась, улыбалась... На ее плечо села крохотная малиновка. Чуток повертелась, низко опустив головку, боком строго посмотрела на Глеба, что-то пискнула и спорхнула в кусты. Баба Таня осторожно выпустила из рук змейку подальше от Глеба, проследила, как та уползла в траву.
- Ты баишь, что отец суров. А вот-ка меня послушай. Я те такого понарасскажу, в книжках не прочитаешь... Погоди, а нога-то как? Отходит? Так, подержи еще малость, и насовсем полегчает... Вот уж у нас батя не то слово как строг был. И своенравен. Своенравен так, что даже со своей семьей жить не смог: женился и сразу выделился. Не стал со своими родителями общее хозяйство водить. А это для наших единоверов велик грех был. Одному-то... И не потому, что в вере расхождения, а вот по его характеру. Мы поэтому уже в Курье понародились и дедов почти не знали. Он там на рудниках работал. А мать-то наша чистая была голубка. Все шепчет, бывалоча: "Как батя скажет, как батя скажет!" И чуть что, мы всегда вкруг ее спасения искали. И от бати, и соседей - мы же одни тогда в округе православные были. Кержаки, слыхал ли? Нет, наверное. Так мы и жили: домишко на самом краю, тайга в окошки заглядывала. Держались своей веры, своего укладу строго, но трудились и учились посреди никониан и коммунистов. Сами по себе, ни с теми, ни с ентими... У бати с мамой детей рожалось много, да вот выжили токмо мы с сестрицей Клавдей. Она старше меня на три года. Красавица! Такой, как она, ни в поселке, ни на рудниках не было. Я бывалоча, от зависти, как дура, изводилась. Ревела по ночам: украду у ее ленту, заплету себе в волоса и представляю себя ею. Это в темноте-то! А днем завсегда любила рядом с ней ходить. Нравилось очень смотреть, как у парней и мужиков рты отвисают... Ей срок подошел. А война только кончалась - женихов-то и не было: одни калеки и бронированные. К бате и нашенские, кержаки, подъезжали. Но он очень гордый был. Ему самому тоже очень нравилось всем нос ее красой утирать: "Рано да рано!" Вот и догордился. Уже в феврале сорок пятого приехал в поселок после ранения фронтовик. Хромал маленько. Его сразу же бригадиром поставили. А все бабы как сдурели. Хорош он был: высокий, плечистый, глаза голубые-голубые. И волосы белые, длинные, до плеч. Он их, как артист, назад зачесывал. Так у нас в те годы никто не носил. Но что у других обсмеивали бы, у него всем нравилось. Даже парни на него не задирались, враз поняли - вожак... Ну и начал ентот артист по бабам гулять. Прошел круг и Клавдию увидел... Весна уже, повсюду грязь, а ему обязательно надо в начищенных сапогах по нашенской улице пару-другую разков пройтись. Ну, такие вот тут дела обязательные! Батя сразу озверел. Клавдии на цельный день только по хате указал работы, а на ночь еще псальтирь задал читать. И обеды ему в шахту, мы же не можем с никонианами вместе есть, теперича только я носила. Ну, мне-то, понятно, в радость лишний-то разок на людей посмотреть, себя показать. А тем паче и я сама как Николая-то впервой увидала - а это его, ну ты понял, Николаем звали! - так и все во мне как кипятком обварилось. Не жизнь стала, а одна боль. Ничего больше на свете не осталось. Куда ни взгляну, на что ни посмотрю - в глазах только он стоит... Один раз вот отнесла бате обед, домой вертаюсь, а он меня в проулке остановил. Там, меж огородами, проход и так узок, да грязь коровы растоптали, идти приходилось по самому краю, за забор придерживаться. Тут он меня и прижал к этому самому забору. В лицо заглянул, я и помертвела. "Ты Клавдии сестра?" - спрашивает. "Да, Николай Матвеевич". А сама токмо имя его промолвила, так радостью в себе вся закипела: "Это же он, он! Сам со мной разговаривает!" А он попросил, да нет, он не просил, он всегда, всю жизнь только приказывал. Сказал мне: "Пусть твоя сестра к ночи за огородку выйдет. К лесу". И так легонько по носу щелкнул. Этот щелчок меня и отрезвил. "Ах, думаю, Клавка! Опять ты меня обходишь! Ничего не скажу!" И не сказала, конечно... Сама извожусь, кажную ночь не сплю, ее стерегу. Она же по батиной воле до полуночи читает, потом свечу задует и нырк ко мне под одеяло. А сама холодная, просто лед- почитай-ка в одной рубахе на плетеном коврике! Я ее грею, обнимаю, а сама думаю: нет, я тебя никому не отдам. Лучше убью. А тем паче этому. И тогда сама убьюсь... Только чему быть, тому не миновать... Как, где Николай Клавдию подловил? Только оне скоро сами сговорились. Вот однажды батя с работы пришел чернее тучи. Сел, не разувшись, посреди кухни и молчит. Мы с матушкой рядом стоим. Молимся Богородице об умягчении сердец. Он и резанул: "Клавка, там этот жеребец ко мне посмел подойтить. Тебя просил. Так вот завтра ж отвожу тя к дедам, там за кого оне укажут, за того и пойдешь". Клавдия молчит, а матушка запричитала. Батя встал, схватил Клавку за косу, согнул и шепчет ей в глаза: "Это ж что, он мне правду побаил, что ты с ним уже согласная?" А Клавдия: "Правду, батюшка!" Батя и озверел. Кабы не мы с мамой, он бы ее прибил до смерти. Токмо и он тогда понимал, что все это зазря: коли девке вожжа куда попала, ее никто не остановит. Потому тут же Сивка запряг и по грязи грязи-то! - на санях Клавдию в тайгу на заимку к дедам увез...
Баба Таня, замолчав, некоторое время смотрела на солнце немигающими глазами, потом, согнувшись, вошла в избушку. Глеб пошевелил пальцами, всей стопой: нога как бы онемела, не чувствовала ни боли, ни щипков. Он тоже привстал, осторожно наступая, походил перед дверью туда-сюда. И вспомнил про серую змейку: его-то она не будет ласкать! Осторожно вернулся на место.
- Ты, мил человек, не боись, ходи, ходи! Ногу нужно поразмять теперь.
- А обуться можно?
- Поди помой да и обувайся.
Он спустился к воде, заранее сморщившись, окунул ногу. И вдруг ощутил, что вода-то теплая. Очень теплая - явно выше температуры тела! Он до дна погрузил в ручеек обе ладони. Омыл лицо. Вот это да, это он впервые после бани умывался теплой водой. Так вот, оказывается, отчего здесь все цветет и благоухает. Здесь и зимой, поди-ка, как на земле Санникова. А он-то, лопух, почти час вдоль этого ручейка шел и не догадался в него руку сунуть. Да, жизнь отучает помаленьку от лишних экспериментов. От смелых поисков необыкновенного. Необычайного и таинственного. На собственный зад... "А бабулька-то ничего. Молодец. Покормила-полечила. Помыться дала. Теперь либо в печь, либо волшебный клубочек на проход в Кощеево царство подарит".
Баба Таня сидела в прежней позе с новой порцией ягоды в решете. И она опять так же всепонимающе улыбалась. Ее большие, изработанные до бесчувствия руки с толстыми, явно негнущимися тремя пальцами левой кисти привычно ворошили и сбрасывали из ягоды мусор.
- Смотришь? Да, пальцы мне муж-покойничек сломал. Николай.
Крошка-малиновка вновь с писком выпорхнула из листвы и присела на край решета. Заглянула под руку, прыгнула, опять загадочно снизу и сбоку поглядела на Глеба и улетела. Она точно что-то хотела сказать ему, но откладывала.
- Это она тебе на Мурку мою нажаловаться хочет. Кошку. Я-то здесь только летом живу. Зимую в Чемале. Но и Мурку с собой беру. Вот у них постоянные тут ссоры... Да. А Николай тогда побегал, поискал сестру да вроде как и затих... Батю токмо при всякой возможности давил, позорил, за Христа гонял. Как евоный бригадир власть показывал. А батя: "За все слава Богу!" И не мог начальник свово рабочего ничем обидеть. А осенью я в тайге по грибы ходила. Ходила. Дак он меня там поймал. И силой взял. Что мне было делать? Брюхо-то все росло. Пришлось дома открыться... Батя только плакал и молился. Кажую ночь псальмы пел и хлестался, в кровь хлестался плетью - себя усмирял. Понимал, что это ему за гордость расплата. А мы с мамой не очень-то верили в его покаяние, все боялись, как бы Николая где-нибудь в тайге не порешил. Тогда все соседи этого ждали... А тот взял и по зиме меня к себе увел. В чем была на улице. "Либо, говорит, так идем, либо передумаю". Я и пошла - куда ж мне было?.. Вот и прожили мы двадцать семь лет без моих. Так решено в самый первый день было. Муж не хотел ничего про кержаков слышать. Он потом инженером стал. В Змеегорск перевелся. Может, чо все же слыхал? Там еще сопка есть Караульная? Ну как? Она вся внутри пустая, в ее середке озеро тайное. Там еще, бают, Ермаково золото в струге плавает. А с вершины той ключ бьет. Али не слыхал? Темнота... Вот там мы и жили. Трое сынов вырастили. А Николай всегда меня на чужих-то стеснялся. И бил, когда напивался. На работе его ценили, даже орден дали. И грамот не счесть. А дома словно подменивали... Вот и руку в двух местах ломал, и голову пробил. Голова с тех пор сильно болит... Но я его всю жизнь любила. Очень он был красивый, высокий. Как идем с ним из клуба али с собрания какого, так и чую, бывало, как все бабы вокруг млеют... А чо уж дома, то мое горе было.
Потом они вместе с Глебом пошли в лес за заготовленными заранее бабой Таней дровами: он же должен был пройти "испытания героя" по Проппу. Поэтому, очень осторожно приложив к стене пару сухих сучковатых еловых стволов, он лихо забрался по ним на крышу и "отровнял" закосившуюся трубу. Потревоженная его ерзаньем, из темноты "чердака" на свет вылетела маленькая лохматая совка. И бесшумно, как гигантская ночная бабочка, вопреки всем книжным ожиданиям совершенно точно ориентируясь при дневном свете, она улетела в мелкий густой ельник. Потом они еще ходили выкапывать корень шиповника. Потом, потом... готовили вдвоем ужин из необыкновенно вкусной перловки со сладкими луковицами саранок прямо на "улице", на выложенном из дикого камня очаге. К вечеру окончательно стало ясно, что в избушку его впускать даже и не собираются. Но при этом только и говорят, что со старообрядчеством все отношения давно прерваны... Что там у нее такого тайного? Аж интересно... Баба Таня каждый раз аккуратно закрывала дверь, пряча при этом глаза. И еще насчет ее глаз - у Глеба возникло подозрение, что они вроде как меняли цвет. Она посмотрит раз - они почти белые, так выцвел ее когда-то ясно-голубой. Она смотрит другой - и они черные-черные, только белки и огромные зрачки, без роговицы... И все как-то так улыбается... Как будто в нем, внутри, около сердца, тихо-тихо перебирает что-то своими, такими ласковыми, негнущимися пальцами... А он и не сопротивляется - приятно, тепло...
- Вот поглянь-ка, багульник... Растет и растет себе... А коли у кого в груди кашель не отходит, так им сразу поможешь. И при желтухе, и при костяных болях в плечах или в коленах... А сами веточки - яд... Вот если силу к еде потерял, то лучше корня ревеня ничего нету... Крапивой надо кровь останавливать, ранки затягивать, а сок ее при параличе помогает... Голубика - она сердце человеку крепит... Змееголовник - от головы... А главное, все с молитвой надобно...
Когда совсем стемнело, она вынесла ему набитый сеном короткий тюфячок. Потом и одеяльце из заплаток, "как у Анюшкина". Постелила рядом с ручейком, крупно - во всю длину и ширину - перекрестила:
- Вода-то теплая, вот здеся ночевать и хорошо будет.
- Хорошо так хорошо. А змея?
- А накоть поясок - опояшься. Ни одна тварь не тронет.
Поясок был тяжелый, ручного тканья, желтый с синими и красными свастиками. Да-да - свастиками. Это что ж такое, и здесь политика? Баба Таня все понимала с полувзгляда.
- Это скобарь. Четырехклюшный.
- Скобарь?
- Замок. Он мир замыкает.
- Как это?
Баба Таня подошла к очагу, тряхнула широкой, грубой ткани юбкой, сбросив с колен невидимые крошки. Огонь пыхнул навстречу ей искрами. Она вдруг показалась Глебу намного выше, чем днем. И когда она подняла вверх руки - освещенная пламенем, - это была уже не бабка, а Жена-Макошь с северных вышивок. Она опустила ладони, подошла к Глебу, кивнула. Он послушно прилег, укрылся. Баба Таня присела в ногах.
- Ну, слушай. Тебе это надо. В тебе уже семя зреет... Мы пришли сюда от севера. Когда Белый царь Алексий Михалыч отступился и упал, за ним на трон сел антихрист. Никон-то его предтечею был. Вот стал он нашу правую веру на латинску менять, стал русских людей в отступники из Книги Живых выписывать. Бесы как вихри по дорогам кружили, навии по домам шастали. Стон от края до края... Православные люди в бега подались. И достигли того места, где нет ни дня, ни ночи. Тут и погоня отстала - Господь их ужаснул фараоновым знаменьем... Там, на Океан-море, уже и деревья не росли - один мох да трава. Да камни. Вот наши деды и остались на тех камнях жить. Жили очень трудно, но молились без страха, трудились без отдыха, и Господь не оставлял. Сто лет прошло. И родился в одной вдовьей избе сын, Иоанном крещенный. Вот пошел раз на охоту и на грани земли и моря нашел большой Бел-горюч-камень. А на том камени и был один такой вот скобарь вверху, а другой внизу вырезан, один верх миру, другой низ означили. А промеж была карта-путешественник: как вся земля и где лежит. И как людям святую страну - Беловодье найти... К тому времени народ-то наш сильно разросся, зачастую еды всем не хватало. Великим постом старики один мох ели... А на Руси антихрист только и поджидал. Вот деды молились, молились сорок дней и ночей по-соборному, и открылось им, чтоб отправить трех молодых тот путь проведать... Жребий пал на Иоанна сотоварищи... А на дорогу им наткали в оберег таких вот поясков с клюшниками... Проводили и встали неусыпаемо псальтырь без передыху в очередь читать... Через три года один Иоанн вернулся. Был он страшно худ, и кровь изо рта шла... И принес с собой токмо малый камешек, на котором четырехклюшник, как и на Бел-горюч-камени был... Стали его скорей расспрашивать, так как боялись, что помрет. Долго Иоанн сказывал. Как первого друга слуги антихристовы схватили и в Москве-городе пытали-мучили. Язык вырвали, руки обрубили, чтобы не мог он боле ни Христа славить, ни двумя перстами креститися... С другим оне через Каменный пояс перешли. Да там уже дикие черемисы поймали, второго друга живьем свому божку пожрали: в зашитом мешке в воду кинули... Одному-то долга и горька показалась земля Сибирь. Но дошел Иоанн до страны, где в горах чудь жила.
- Да какая же тут чудь? Это же в Финляндии?
- Какая-никая. Чудь белоглазая. Здешняя. Она на Алтае до нас жила. Это маленькие таки были людишки. Все в пещерках жили. Копали тут руды да золото мыли. Злые, всех чужаков убивали. А еще у их токмо один глаз посреди лба был. А домины их змеи хранили. Оне у каждой пещерки и поныне кубом лежат... Когда Иоанн к им подошел, а змеи-то их на него кинулись! Он сперва не знал, куда убежать, а потом решил взобраться на скалу, а она с таким вот скобарем поверху оказалась. Глядь, а змеи-то вокруг аж в комья сбились, но на эту горку за ним не лезут. Вот он и понял тогда, что это четырехклюшник оберегает... А потом Иоанн и Катунь увидал - белую реку. Это, подумал, совсем уже близко Беловодье. Но только не смог он ее перейти: лег на пути Царский полоз... Ты, мил человек, и про его не слыхал? У-у! Темнота. Как ударил его Полоз в грудь хвостом, с той минуты он и заболел. Стал кровью харкать... Пошел вспять домой. И всю-то дорогу замками за собой запирал. Как? Запирал, как письмо подписывают. Сначала на всяком видном камне высекал по обрывам... И до сих пор, сказывают, в Сибири инородцы, кода о чем с кем сговорятся, клюшник сей для крепости друг другу дают. От нашенного то повелось... А когда болезнь ево совсем одолела, силы рубить кончились, он стал просто пояс свой обережный рвать и раздавать на сохранение всем православным странноприимцам... Иоанн кончил сказ, перекрестился, лег и отдал душу Богу Небесному...
Меж черных заслонов гор узкая полоска сиреневого неба над ущельем прорезалась редкими лучистыми звездами. В раскаленном, наполненном пеплом очаге с потрескиванием дотлевали рубиновые под золотыми перебежками головешки. Баба Таня совсем растворилась в темноте, только белый, под горло платок да красные руки над очагом, перебирающие кожаную "лестовку". "Это у нас, как у никониан четки, молитовки считать". Из ельника бесшумной тенью вылетела совка, сделала широкий круг над ними и вновь исчезла. Глебу давно не было так уютно: теплый ручеек, избушка на курьих ножках, добрая баба Таня с ручными змейками и птичками, да еще такие вот сказки.
- Вот тогда наши и пошли искать Беловодье. Шли долго, все ночами да лесами. Дорог-то боялись, служек-то царских. А в болотах-то много не насидишь: гнус кровь высасывал, дети от тумана хворали, старики мерли. Токмо везде единоверов своих находили с кусочками Ваниной опояски, с клюшниками-то, и те указывали путь далее... Долго ли, нет ли, но все ж дошли до Каменного пояса. Уральские казаки, что из истинной веры и давно Сибирь знали, присоветовали, чтоб взяли деды с собой росточков молодой березы. Зачем? А вот когда они в Алтай пришли, тут-то березоньки и сгодилась: везде, где она прорастала, у чуди враз шаманы мерли. Да, мерли. Очень уж их белый цвет пугал.
- А нашли Беловодье-то?
- Беловодье-то страна чудная. Святая. Туда нечистый не внидет. Потому всем туда прохода нет. Только по одному... По одному... Мой батя ушел...
- Когда? Как?
- Тебе побаю. Ты сам того сможешь. Только когда покрестисся.
- Я же крещеный!
- Обливанец ты. Оставь пока... Кода мама умерла, батя один остался. Ну и ушел... Идти надо не здесь было. Катунь - тоже белая река, но только летом. И еще в ей Полоз живет. Он огромный, мы в детстве с мамой след видели - ровно как бревно через дорогу кто протащил... А к истинному Беловодью змеи не приблизятся, там же святые живут. Раскаявшиеся... Змеи-то только золото хранят, то, что злая чудь накопала, но не Беловодье... Ближний вход - там, за перевалом. Потом еще один через две горы с белками. Да ты опять, чай, скажешь "не знаю!" Дионисьевы пещеры? Опять нет? Темнота... Река там не из горы, а обратно в гору - в яму течет... Вот по ей идти надо. Сначала ледники будут, что от Адама не таяли. Потом река подземная побелеет, из нее пить нельзя - вода мертвая! Потом свет пойдет, голоса там разные, стоны - но ты не оглядывайся! И выйдешь к озеру. На нем остров плавает. А на ем уже и Новый Ерусалим... Красивый!.. Кресты золотые горят... Колокола звенят, псальмы поют. А людей будет не видно! Никого не видно... Пока ты не покаешься в последнем самом своем грехе, ты их не увидишь... Понял? Не увидишь... Понял?.. Не увидишь...
Эти два щербатых валуна - один еще освещенно пепельно-розовый, другой уже сумрачно ультрамариновый - и строго, строго по границе возносящийся, трепетный пламень осинки. В дрожащей в полном безветрии листве - играющее, нет, танцующее солнце. Огромное, ярое, ослепляющее солнце... Танцующее солнце... Горящий куст... Крохотный человечек... "Эта земля святая..." И Глеб повиновался: он снял с себя всю одежду и широко расширенными зрачками вспыхнул и сгорел в этом пламени...
Глава одиннадцатая
Узкое, с почти отвесными стенами ущелье круто поднималось протянувшейся вдоль ручейка неплохо нахоженной тропинкой. Тень постепенно ослабевала, блекла. Глеб удивился необыкновенному в этом месте, какому-то чайному аромату трав. И в самом деле, вокруг, несмотря на конец лета, все цвело. Скорее всего, здесь было уже достаточно высоко от неведомого уровня неведомого моря, и от этой высоты у растений происходило легкое головокружение, и они цвели, опылялись, увядали и тут же плодоносили - не только одновременно, но и попросту рядом. Это было замечательно: из-под старых листьев выглядывала пара клейких, старых уже масленков, окруженных множеством удивительно розовых, на розовых же ножках ландышей. Дух дикой розы, клевера, реликтового папоротника и грибов густо свивался с духом хвои развесистых, темных елей и лаванды. За поворотом из-за гребня выглянуло солнышко. И все окончательно раскрасилось сказочно и театрально: темно-красные, в белых крапинах мухоморы, плоский мраморный валун в рунических предсказаниях трещинок и бесшумно взлетевший с него огромный, отливающий по черному синевой ворон были последними предупреждениями о поджидающей путника избушке на курьих ножках.
Ножек, конечно же, днем было не видно. Они, поджавшись, прятались под фундаментом из дикого камня, ожидая полуночи, когда можно будет распрямиться, размять колени, потоптаться, повертевшись через левое плечо. А пока эта крохотная колдовская избушка, бурая от мхов и белесая от лишайников, с крутой, тоже позелененной временем, горбылевой крышей и малюсеньким слепым окошком косовато сидела над самым ручейком, прорывшим здесь глубокую трещинку прямо в скальном монолите. А над ней зависла старая, усыпанная мелкими шишечками лиственница, когда-то давно разбитая молнией надвое. В месте удара кора так и не заросла, виднелась розовая сердцевина... Просить избушку повернуться к лесу задом, а к себе передом Глеб не решился. Зачем? Он сам перепрыгнул ручей и осторожно обошел вокруг. Там, у перекосившейся двери на крылечке из двух полубревен, сидела, перебирая на старом решете подвяленные ягоды черемухи, нет, ничего подобного, не скрученная пополам от злости баба яга. Это была, наоборот, крупная и очень симпатичная бабушка, строго подвязанная под брови чистым белым платком на старинный манер, с широко покрытой в два конца спиной. В новых калошах и в синем, затертом на складках плюшевом шушуне. Увидев Глеба, она не воскликнула скрипучим голосом: "Гой еси, добрый молодец!" Нет, она просто-напросто до дна заглянула в его вдруг расширившиеся зрачки и мягко, как давнишнему знакомцу и долго поджидаемому гостю, улыбнулась... Ее округлое, чуть полноватое лицо с большими, близко сидящими глазами, крупный нос над тонкими, растрескавшимися глубокими морщинками губами. И потаенная полуулыбка Джоконды...
- А и здравствуй, здравствуй, мил человек. Так загулял да заблудил, что и до бабы Тани дошел. Чо там с ногою? Аль потянул? Сядь тут. Сечас, токмо вот с ягодой покончу, так и тя подлечу. Садись. Как, баишь, звать-то?
- Глеб. Да, на подвывих похоже.
- Посиди, потерпи пока. Голоден али дождешь, пока заметаю?
- У меня времени много. Потерплю.
- Городской, а время без счету. Так не бывает. Часы-то вон диво.
- Я сейчас не по своей воле живу. Поэтому и спешить некуда.
- Невольник, баишь. Из никониан будешь?
- Как?
- Хрещеный?
- Ну да. В православную веру.
- Крест-то у тя никонианский. Знать, ты раскольник.
- Да как же так? Я православный. Меня русский священник крестил.
- Православные - этоть мы! А вы никониане, отступники.
Баба Таня улыбалась и просто дразнилась, пока только еще присматриваясь-прислушиваясь к своему нежданному-негаданному гостю. Беззлобно, но метко и направленно прощупывала его принципиальность. Вопрос веры? Глеб принял:
- Так кто от кого отступил? Мы же - главные. То есть - большие.
- Сказано: "Не бойся малое стадо". И еще: "Входите узкими вратами".
- Вот вам и здравствуйте! А почему же из двенадцати апостолов только один Иуда Христа продал! Один, а не большинство!
- И чо?
- А вот вам и "чо"!
- Тише. Тише! Ты чо, мил человек, кипяток такой? Али так нога болит? Али боисся, чо выгоню без угощения? Я ж так, поглядеть, зачем крест-то надел. Не для красы ль токмо? Может, просто пофорсить? Борода-то вон бритая.
Она встала во весь свой большой рост с полным решетом черемухи, отряхнула колени, опять хитро заглянула куда-то Глебу за глаза и, согнувшись, зашла в избушку. "Как улитка. Или Тортилла в свой панцирь". Глеб ждал стоя, как петух подогнув под себя больную ногу. Что он знал про старообрядцев? Ну, во-первых, не курят, не бреются. Во-вторых, вместо "Иисус" говорят "Исус". В-третьих, не кормят и не поят из своих чашек и ложек. И... И еще у них была боярыня Морозова...
Дверца очень скрипуче отворилась. Из темных недр вышла баба Таня с небольшой берестяной кадушкой. В ней было что-то для ноги. Она зачерпнула полную пригоршню зеленой пастообразной массы.
- Заголи ногу-то... Сядь сюда... Держи брючину.
Приказы были коротки, прямо как в амбулатории.
- Да, я до пензии в травмопункте работала. Нет, не здесь. Далече - в Курье. Это та-ам, за горами. Прям на закат. Там еще Змеегорск есть... Рудники... Можить, слыхал? А тут я годов пятнадцать-двадцать, не боле. Тут у меня никого нет.
Теперь Глеб сидел на чурбаке с вытянутой ногой, намазанной смесью из растертых зеленых лопухов, крапивы, лютика и еще невесть чего. И хлебал из эмалированной белой кастрюльки деревянной ложкой вынесенные из той же темноты вкуснейшие щи с клецками. "А кастрюля-то, наверное, только для гостей". Его почти не расспрашивали, но по голове прокатывали и растекались по всему телу какие-то волны той расслабляющей, ласковой, материнской неги и уютной защищенности, от которой он и сам почему-то вдруг стал легко рассказывать о детстве, о матери и об отце, о брате. И о Катюшке, о Семенове и Анюшкине.
- Анюшкина твово хорошо знаю. Он ко мне сюда заходит. У ево память хороша - я ево травам учу. Тут-то трав видимо-невидимо. Разных, сильных. Токмо знай, какая к чему. А от Анюшкина пошто ушел?
Теперь нужно было рассказывать о том, что он сейчас пишет, о том, как его за это сначала гоняли одни охотники, к которым тут потом подцепились и местные "пастушки", и теперь Глеб, вот как волк промеж флажков, бегает по всему Алтаю, и лишь бы вода была, а так он все стерпит, всех обманет и выживет. Потому что... так надо. Почему, собственно, он и сам толком не знает. Но все стерпит, это теперь уж точно...
- А сюда я случайно забрел. Везде осень, а здесь ландыши цветут. Весна.
Баба Таня все улыбалась, улыбалась. И изливала на Глеба тепло. Интересно, у нее ведь не больше чем пять-шесть классов образования, но с ней совершенно легко поднимались самые сокровенные и нелегкие темы, она с небольшой подачи дописывала любые портреты никогда не виданных ею людей, легко разъясняла отношенческие головоломки. Глеб особо протаял, когда она двумя фразами обозначила всю суть бывшей тещеньки... И вдруг он увидел, как из травки под ее руку выползла небольшая серо-рябенькая, как бы плетенная из тонких телефонных проводков змейка и стала, ласкаясь, сматываться ей под ладонь. У змейки не было на голове тех знакомых ему по детским картинкам желтых пятнышек - значит, это была гадюка...
- А ты, мил человек, не боись. Она тоже тварь разумная, добро, как и все на земле, приемлет. И лаской платит.
Баба Таня все улыбалась, улыбалась... На ее плечо села крохотная малиновка. Чуток повертелась, низко опустив головку, боком строго посмотрела на Глеба, что-то пискнула и спорхнула в кусты. Баба Таня осторожно выпустила из рук змейку подальше от Глеба, проследила, как та уползла в траву.
- Ты баишь, что отец суров. А вот-ка меня послушай. Я те такого понарасскажу, в книжках не прочитаешь... Погоди, а нога-то как? Отходит? Так, подержи еще малость, и насовсем полегчает... Вот уж у нас батя не то слово как строг был. И своенравен. Своенравен так, что даже со своей семьей жить не смог: женился и сразу выделился. Не стал со своими родителями общее хозяйство водить. А это для наших единоверов велик грех был. Одному-то... И не потому, что в вере расхождения, а вот по его характеру. Мы поэтому уже в Курье понародились и дедов почти не знали. Он там на рудниках работал. А мать-то наша чистая была голубка. Все шепчет, бывалоча: "Как батя скажет, как батя скажет!" И чуть что, мы всегда вкруг ее спасения искали. И от бати, и соседей - мы же одни тогда в округе православные были. Кержаки, слыхал ли? Нет, наверное. Так мы и жили: домишко на самом краю, тайга в окошки заглядывала. Держались своей веры, своего укладу строго, но трудились и учились посреди никониан и коммунистов. Сами по себе, ни с теми, ни с ентими... У бати с мамой детей рожалось много, да вот выжили токмо мы с сестрицей Клавдей. Она старше меня на три года. Красавица! Такой, как она, ни в поселке, ни на рудниках не было. Я бывалоча, от зависти, как дура, изводилась. Ревела по ночам: украду у ее ленту, заплету себе в волоса и представляю себя ею. Это в темноте-то! А днем завсегда любила рядом с ней ходить. Нравилось очень смотреть, как у парней и мужиков рты отвисают... Ей срок подошел. А война только кончалась - женихов-то и не было: одни калеки и бронированные. К бате и нашенские, кержаки, подъезжали. Но он очень гордый был. Ему самому тоже очень нравилось всем нос ее красой утирать: "Рано да рано!" Вот и догордился. Уже в феврале сорок пятого приехал в поселок после ранения фронтовик. Хромал маленько. Его сразу же бригадиром поставили. А все бабы как сдурели. Хорош он был: высокий, плечистый, глаза голубые-голубые. И волосы белые, длинные, до плеч. Он их, как артист, назад зачесывал. Так у нас в те годы никто не носил. Но что у других обсмеивали бы, у него всем нравилось. Даже парни на него не задирались, враз поняли - вожак... Ну и начал ентот артист по бабам гулять. Прошел круг и Клавдию увидел... Весна уже, повсюду грязь, а ему обязательно надо в начищенных сапогах по нашенской улице пару-другую разков пройтись. Ну, такие вот тут дела обязательные! Батя сразу озверел. Клавдии на цельный день только по хате указал работы, а на ночь еще псальтирь задал читать. И обеды ему в шахту, мы же не можем с никонианами вместе есть, теперича только я носила. Ну, мне-то, понятно, в радость лишний-то разок на людей посмотреть, себя показать. А тем паче и я сама как Николая-то впервой увидала - а это его, ну ты понял, Николаем звали! - так и все во мне как кипятком обварилось. Не жизнь стала, а одна боль. Ничего больше на свете не осталось. Куда ни взгляну, на что ни посмотрю - в глазах только он стоит... Один раз вот отнесла бате обед, домой вертаюсь, а он меня в проулке остановил. Там, меж огородами, проход и так узок, да грязь коровы растоптали, идти приходилось по самому краю, за забор придерживаться. Тут он меня и прижал к этому самому забору. В лицо заглянул, я и помертвела. "Ты Клавдии сестра?" - спрашивает. "Да, Николай Матвеевич". А сама токмо имя его промолвила, так радостью в себе вся закипела: "Это же он, он! Сам со мной разговаривает!" А он попросил, да нет, он не просил, он всегда, всю жизнь только приказывал. Сказал мне: "Пусть твоя сестра к ночи за огородку выйдет. К лесу". И так легонько по носу щелкнул. Этот щелчок меня и отрезвил. "Ах, думаю, Клавка! Опять ты меня обходишь! Ничего не скажу!" И не сказала, конечно... Сама извожусь, кажную ночь не сплю, ее стерегу. Она же по батиной воле до полуночи читает, потом свечу задует и нырк ко мне под одеяло. А сама холодная, просто лед- почитай-ка в одной рубахе на плетеном коврике! Я ее грею, обнимаю, а сама думаю: нет, я тебя никому не отдам. Лучше убью. А тем паче этому. И тогда сама убьюсь... Только чему быть, тому не миновать... Как, где Николай Клавдию подловил? Только оне скоро сами сговорились. Вот однажды батя с работы пришел чернее тучи. Сел, не разувшись, посреди кухни и молчит. Мы с матушкой рядом стоим. Молимся Богородице об умягчении сердец. Он и резанул: "Клавка, там этот жеребец ко мне посмел подойтить. Тебя просил. Так вот завтра ж отвожу тя к дедам, там за кого оне укажут, за того и пойдешь". Клавдия молчит, а матушка запричитала. Батя встал, схватил Клавку за косу, согнул и шепчет ей в глаза: "Это ж что, он мне правду побаил, что ты с ним уже согласная?" А Клавдия: "Правду, батюшка!" Батя и озверел. Кабы не мы с мамой, он бы ее прибил до смерти. Токмо и он тогда понимал, что все это зазря: коли девке вожжа куда попала, ее никто не остановит. Потому тут же Сивка запряг и по грязи грязи-то! - на санях Клавдию в тайгу на заимку к дедам увез...
Баба Таня, замолчав, некоторое время смотрела на солнце немигающими глазами, потом, согнувшись, вошла в избушку. Глеб пошевелил пальцами, всей стопой: нога как бы онемела, не чувствовала ни боли, ни щипков. Он тоже привстал, осторожно наступая, походил перед дверью туда-сюда. И вспомнил про серую змейку: его-то она не будет ласкать! Осторожно вернулся на место.
- Ты, мил человек, не боись, ходи, ходи! Ногу нужно поразмять теперь.
- А обуться можно?
- Поди помой да и обувайся.
Он спустился к воде, заранее сморщившись, окунул ногу. И вдруг ощутил, что вода-то теплая. Очень теплая - явно выше температуры тела! Он до дна погрузил в ручеек обе ладони. Омыл лицо. Вот это да, это он впервые после бани умывался теплой водой. Так вот, оказывается, отчего здесь все цветет и благоухает. Здесь и зимой, поди-ка, как на земле Санникова. А он-то, лопух, почти час вдоль этого ручейка шел и не догадался в него руку сунуть. Да, жизнь отучает помаленьку от лишних экспериментов. От смелых поисков необыкновенного. Необычайного и таинственного. На собственный зад... "А бабулька-то ничего. Молодец. Покормила-полечила. Помыться дала. Теперь либо в печь, либо волшебный клубочек на проход в Кощеево царство подарит".
Баба Таня сидела в прежней позе с новой порцией ягоды в решете. И она опять так же всепонимающе улыбалась. Ее большие, изработанные до бесчувствия руки с толстыми, явно негнущимися тремя пальцами левой кисти привычно ворошили и сбрасывали из ягоды мусор.
- Смотришь? Да, пальцы мне муж-покойничек сломал. Николай.
Крошка-малиновка вновь с писком выпорхнула из листвы и присела на край решета. Заглянула под руку, прыгнула, опять загадочно снизу и сбоку поглядела на Глеба и улетела. Она точно что-то хотела сказать ему, но откладывала.
- Это она тебе на Мурку мою нажаловаться хочет. Кошку. Я-то здесь только летом живу. Зимую в Чемале. Но и Мурку с собой беру. Вот у них постоянные тут ссоры... Да. А Николай тогда побегал, поискал сестру да вроде как и затих... Батю токмо при всякой возможности давил, позорил, за Христа гонял. Как евоный бригадир власть показывал. А батя: "За все слава Богу!" И не мог начальник свово рабочего ничем обидеть. А осенью я в тайге по грибы ходила. Ходила. Дак он меня там поймал. И силой взял. Что мне было делать? Брюхо-то все росло. Пришлось дома открыться... Батя только плакал и молился. Кажую ночь псальмы пел и хлестался, в кровь хлестался плетью - себя усмирял. Понимал, что это ему за гордость расплата. А мы с мамой не очень-то верили в его покаяние, все боялись, как бы Николая где-нибудь в тайге не порешил. Тогда все соседи этого ждали... А тот взял и по зиме меня к себе увел. В чем была на улице. "Либо, говорит, так идем, либо передумаю". Я и пошла - куда ж мне было?.. Вот и прожили мы двадцать семь лет без моих. Так решено в самый первый день было. Муж не хотел ничего про кержаков слышать. Он потом инженером стал. В Змеегорск перевелся. Может, чо все же слыхал? Там еще сопка есть Караульная? Ну как? Она вся внутри пустая, в ее середке озеро тайное. Там еще, бают, Ермаково золото в струге плавает. А с вершины той ключ бьет. Али не слыхал? Темнота... Вот там мы и жили. Трое сынов вырастили. А Николай всегда меня на чужих-то стеснялся. И бил, когда напивался. На работе его ценили, даже орден дали. И грамот не счесть. А дома словно подменивали... Вот и руку в двух местах ломал, и голову пробил. Голова с тех пор сильно болит... Но я его всю жизнь любила. Очень он был красивый, высокий. Как идем с ним из клуба али с собрания какого, так и чую, бывало, как все бабы вокруг млеют... А чо уж дома, то мое горе было.
Потом они вместе с Глебом пошли в лес за заготовленными заранее бабой Таней дровами: он же должен был пройти "испытания героя" по Проппу. Поэтому, очень осторожно приложив к стене пару сухих сучковатых еловых стволов, он лихо забрался по ним на крышу и "отровнял" закосившуюся трубу. Потревоженная его ерзаньем, из темноты "чердака" на свет вылетела маленькая лохматая совка. И бесшумно, как гигантская ночная бабочка, вопреки всем книжным ожиданиям совершенно точно ориентируясь при дневном свете, она улетела в мелкий густой ельник. Потом они еще ходили выкапывать корень шиповника. Потом, потом... готовили вдвоем ужин из необыкновенно вкусной перловки со сладкими луковицами саранок прямо на "улице", на выложенном из дикого камня очаге. К вечеру окончательно стало ясно, что в избушку его впускать даже и не собираются. Но при этом только и говорят, что со старообрядчеством все отношения давно прерваны... Что там у нее такого тайного? Аж интересно... Баба Таня каждый раз аккуратно закрывала дверь, пряча при этом глаза. И еще насчет ее глаз - у Глеба возникло подозрение, что они вроде как меняли цвет. Она посмотрит раз - они почти белые, так выцвел ее когда-то ясно-голубой. Она смотрит другой - и они черные-черные, только белки и огромные зрачки, без роговицы... И все как-то так улыбается... Как будто в нем, внутри, около сердца, тихо-тихо перебирает что-то своими, такими ласковыми, негнущимися пальцами... А он и не сопротивляется - приятно, тепло...
- Вот поглянь-ка, багульник... Растет и растет себе... А коли у кого в груди кашель не отходит, так им сразу поможешь. И при желтухе, и при костяных болях в плечах или в коленах... А сами веточки - яд... Вот если силу к еде потерял, то лучше корня ревеня ничего нету... Крапивой надо кровь останавливать, ранки затягивать, а сок ее при параличе помогает... Голубика - она сердце человеку крепит... Змееголовник - от головы... А главное, все с молитвой надобно...
Когда совсем стемнело, она вынесла ему набитый сеном короткий тюфячок. Потом и одеяльце из заплаток, "как у Анюшкина". Постелила рядом с ручейком, крупно - во всю длину и ширину - перекрестила:
- Вода-то теплая, вот здеся ночевать и хорошо будет.
- Хорошо так хорошо. А змея?
- А накоть поясок - опояшься. Ни одна тварь не тронет.
Поясок был тяжелый, ручного тканья, желтый с синими и красными свастиками. Да-да - свастиками. Это что ж такое, и здесь политика? Баба Таня все понимала с полувзгляда.
- Это скобарь. Четырехклюшный.
- Скобарь?
- Замок. Он мир замыкает.
- Как это?
Баба Таня подошла к очагу, тряхнула широкой, грубой ткани юбкой, сбросив с колен невидимые крошки. Огонь пыхнул навстречу ей искрами. Она вдруг показалась Глебу намного выше, чем днем. И когда она подняла вверх руки - освещенная пламенем, - это была уже не бабка, а Жена-Макошь с северных вышивок. Она опустила ладони, подошла к Глебу, кивнула. Он послушно прилег, укрылся. Баба Таня присела в ногах.
- Ну, слушай. Тебе это надо. В тебе уже семя зреет... Мы пришли сюда от севера. Когда Белый царь Алексий Михалыч отступился и упал, за ним на трон сел антихрист. Никон-то его предтечею был. Вот стал он нашу правую веру на латинску менять, стал русских людей в отступники из Книги Живых выписывать. Бесы как вихри по дорогам кружили, навии по домам шастали. Стон от края до края... Православные люди в бега подались. И достигли того места, где нет ни дня, ни ночи. Тут и погоня отстала - Господь их ужаснул фараоновым знаменьем... Там, на Океан-море, уже и деревья не росли - один мох да трава. Да камни. Вот наши деды и остались на тех камнях жить. Жили очень трудно, но молились без страха, трудились без отдыха, и Господь не оставлял. Сто лет прошло. И родился в одной вдовьей избе сын, Иоанном крещенный. Вот пошел раз на охоту и на грани земли и моря нашел большой Бел-горюч-камень. А на том камени и был один такой вот скобарь вверху, а другой внизу вырезан, один верх миру, другой низ означили. А промеж была карта-путешественник: как вся земля и где лежит. И как людям святую страну - Беловодье найти... К тому времени народ-то наш сильно разросся, зачастую еды всем не хватало. Великим постом старики один мох ели... А на Руси антихрист только и поджидал. Вот деды молились, молились сорок дней и ночей по-соборному, и открылось им, чтоб отправить трех молодых тот путь проведать... Жребий пал на Иоанна сотоварищи... А на дорогу им наткали в оберег таких вот поясков с клюшниками... Проводили и встали неусыпаемо псальтырь без передыху в очередь читать... Через три года один Иоанн вернулся. Был он страшно худ, и кровь изо рта шла... И принес с собой токмо малый камешек, на котором четырехклюшник, как и на Бел-горюч-камени был... Стали его скорей расспрашивать, так как боялись, что помрет. Долго Иоанн сказывал. Как первого друга слуги антихристовы схватили и в Москве-городе пытали-мучили. Язык вырвали, руки обрубили, чтобы не мог он боле ни Христа славить, ни двумя перстами креститися... С другим оне через Каменный пояс перешли. Да там уже дикие черемисы поймали, второго друга живьем свому божку пожрали: в зашитом мешке в воду кинули... Одному-то долга и горька показалась земля Сибирь. Но дошел Иоанн до страны, где в горах чудь жила.
- Да какая же тут чудь? Это же в Финляндии?
- Какая-никая. Чудь белоглазая. Здешняя. Она на Алтае до нас жила. Это маленькие таки были людишки. Все в пещерках жили. Копали тут руды да золото мыли. Злые, всех чужаков убивали. А еще у их токмо один глаз посреди лба был. А домины их змеи хранили. Оне у каждой пещерки и поныне кубом лежат... Когда Иоанн к им подошел, а змеи-то их на него кинулись! Он сперва не знал, куда убежать, а потом решил взобраться на скалу, а она с таким вот скобарем поверху оказалась. Глядь, а змеи-то вокруг аж в комья сбились, но на эту горку за ним не лезут. Вот он и понял тогда, что это четырехклюшник оберегает... А потом Иоанн и Катунь увидал - белую реку. Это, подумал, совсем уже близко Беловодье. Но только не смог он ее перейти: лег на пути Царский полоз... Ты, мил человек, и про его не слыхал? У-у! Темнота. Как ударил его Полоз в грудь хвостом, с той минуты он и заболел. Стал кровью харкать... Пошел вспять домой. И всю-то дорогу замками за собой запирал. Как? Запирал, как письмо подписывают. Сначала на всяком видном камне высекал по обрывам... И до сих пор, сказывают, в Сибири инородцы, кода о чем с кем сговорятся, клюшник сей для крепости друг другу дают. От нашенного то повелось... А когда болезнь ево совсем одолела, силы рубить кончились, он стал просто пояс свой обережный рвать и раздавать на сохранение всем православным странноприимцам... Иоанн кончил сказ, перекрестился, лег и отдал душу Богу Небесному...
Меж черных заслонов гор узкая полоска сиреневого неба над ущельем прорезалась редкими лучистыми звездами. В раскаленном, наполненном пеплом очаге с потрескиванием дотлевали рубиновые под золотыми перебежками головешки. Баба Таня совсем растворилась в темноте, только белый, под горло платок да красные руки над очагом, перебирающие кожаную "лестовку". "Это у нас, как у никониан четки, молитовки считать". Из ельника бесшумной тенью вылетела совка, сделала широкий круг над ними и вновь исчезла. Глебу давно не было так уютно: теплый ручеек, избушка на курьих ножках, добрая баба Таня с ручными змейками и птичками, да еще такие вот сказки.
- Вот тогда наши и пошли искать Беловодье. Шли долго, все ночами да лесами. Дорог-то боялись, служек-то царских. А в болотах-то много не насидишь: гнус кровь высасывал, дети от тумана хворали, старики мерли. Токмо везде единоверов своих находили с кусочками Ваниной опояски, с клюшниками-то, и те указывали путь далее... Долго ли, нет ли, но все ж дошли до Каменного пояса. Уральские казаки, что из истинной веры и давно Сибирь знали, присоветовали, чтоб взяли деды с собой росточков молодой березы. Зачем? А вот когда они в Алтай пришли, тут-то березоньки и сгодилась: везде, где она прорастала, у чуди враз шаманы мерли. Да, мерли. Очень уж их белый цвет пугал.
- А нашли Беловодье-то?
- Беловодье-то страна чудная. Святая. Туда нечистый не внидет. Потому всем туда прохода нет. Только по одному... По одному... Мой батя ушел...
- Когда? Как?
- Тебе побаю. Ты сам того сможешь. Только когда покрестисся.
- Я же крещеный!
- Обливанец ты. Оставь пока... Кода мама умерла, батя один остался. Ну и ушел... Идти надо не здесь было. Катунь - тоже белая река, но только летом. И еще в ей Полоз живет. Он огромный, мы в детстве с мамой след видели - ровно как бревно через дорогу кто протащил... А к истинному Беловодью змеи не приблизятся, там же святые живут. Раскаявшиеся... Змеи-то только золото хранят, то, что злая чудь накопала, но не Беловодье... Ближний вход - там, за перевалом. Потом еще один через две горы с белками. Да ты опять, чай, скажешь "не знаю!" Дионисьевы пещеры? Опять нет? Темнота... Река там не из горы, а обратно в гору - в яму течет... Вот по ей идти надо. Сначала ледники будут, что от Адама не таяли. Потом река подземная побелеет, из нее пить нельзя - вода мертвая! Потом свет пойдет, голоса там разные, стоны - но ты не оглядывайся! И выйдешь к озеру. На нем остров плавает. А на ем уже и Новый Ерусалим... Красивый!.. Кресты золотые горят... Колокола звенят, псальмы поют. А людей будет не видно! Никого не видно... Пока ты не покаешься в последнем самом своем грехе, ты их не увидишь... Понял? Не увидишь... Понял?.. Не увидишь...