– Вот же я дура, – хлопает себя по лбу Люся и озирается по сторонам: где бы стащить с себя джинсы и перепрятать скрученную в тугую трубочку пачку чеков.
   Комендант за год службы всякого повидал, привык, что мочатся под колеса самолета, пьют на рампе, лезут под лопасти винтов, блюют в отсеке, но от зависти к женщинам избавиться не смог. Чекистки! Проститутки! Без всякого труда, в свое удовольствие, такие деньжищи зарабатывают! А в его рабочем столе только дешевый хлам пылится. Десятка три китайских ручек да пара упаковок с презервативами. Вот такие дерьмовые бакшиши дарят за то, что он вносит людей в списки улетающих в Союз. Подумать только! Он сажает людей в самолет, который везет их в Союз (трудно подобрать современный аналог этому величественному понятию. В общем, это что-то, супер-пупер, безграничное счастье, Сейшелы-Мальдивы-Канары, возведенные в охренительную степень), и лишь некоторые из них преподносят ему в знак благодарности бакшиш, да и то в виде дешевой авторучки.
   Овеянные исходящей от провожающих крутой смесью зависти, злобы и обостренного либидо, женщины начали погружаться в самолет. Ругань, толкотня на рампе, радостное предвкушение от встречи с Родиной и плохо скрытый страх перед грядущей таможней. Кое-кто уже заранее подготовил пакет с набором дешевых штучек: кусачки для ногтей, кассету с записью Пупо, авторучку, кулон «Мадонна», очки солнцезащитные складывающиеся в футляре. Когда ушлый и прекрасно осведомленный таможенник начнет вкрадчиво выяснять, как удалось библиотекарше с ежемесячным окладом в сто восемьдесят чеков за неполный год заработать две дубленки, лайковый кожаный плащ, семь пар джинсов «Поп», магнитофон «Тошиба», японский чайный сервиз с мелодией, четверо наручных часов с калькулятором, да при этом еще накопить тысячу двести чеков наличными, вот тогда-то, в этот критический момент, пакет с безделушками надо незаметно, но очень убедительно передать таможеннику. Если не поможет, то всучить еще пару кроссовок (чуть ношенные, но он не заметит). Говорят, такая система действует безотказно.
   И тут вдруг происходит нечто нестандартное. Совершенно невозможный феномен. По рампе самолета, запланированного в Союз, движение всегда только в одну сторону – внутрь. Обратно не хочет никто. Кто проник в самолет, спешно занимает место на лавке, крепко хватается за ее края, сумку между ног, чемодан – рядом, чтобы все время был в поле зрения, и ни шагу назад. Ни-ни! Только вперед, на Север, над пустынями, горными ущельями, лавируя между душманскими «стингерами», домой, домой, домой! И тьфу, тьфу на этот поганый Афган, чтоб мои глаза его больше никогда не видели! Но что это с продавщицей военторга, Ирочкой Афанасьевой? Она кинулась вон из самолета, волоча за собой сумки и неподъемный чемодан.
   – Я не полечу… Я не могу…
   – Ирка! – кричат изнутри соратницы. – Дура! Вернись!
   Дура не возвращается. Она плачет, крутит головой и бурлачит свой багаж подальше от самолета. Комендант в замешательстве. Ничего подобного он еще не видел. Как фамилия?.. Вы в самом деле не хотите лететь? А самолета больше не будет, чтоб вы знали! В плане на завтра точно не стоит. А что будет послезавтра, одному черту известно. Колонной на Хайратон поедете. На броне. А дорогу на Ташкурган обстреливают каждый день. Да и попробуйте найти офицера, который взял бы вас под свою ответственность. Вам это надо? Этот геморрой вам нужен? Подумаешь, какая цаца – с гробом она лететь не может.
   Но у Ирочки уже истерика. Она крутит головой, тащится муравьем все дальше и дальше и даже не оглядывается. При чем тут гроб, идиоты! При чем тут гроб… Платка нет, высморкалась в батник, потом вытерла им же глаза. Остались черные разводы. Она села на чемодан, отдышалась. Уф, как тяжело, как давит и болит в груди. И все померкло вокруг. И небо темное и мрачное, и солнце злобное, и так гадко-гадко на душе. А ведь надеялась, что никогда не узнает войны, что отработает за прилавком магазина два года, где лишь кондиционированная прохлада, очередь, ищущие взгляды солдат, шелест чеков, банки «Си-си», сигареты, печенье, сгущенка, праздничные наборы, салями и икра, отложенная для начальства, «Ирочка, солнышко, дай мне без сдачи пачку чая, я не могу стоять, меня начштаба вызывает!», «Ируся, привет! Не слышно, когда магнитофоны подвезут? На Новый год будут?», «Мне упаковку «Боржоми»! Да, орден обмываю. Вечером придешь?» И так каждый день, с утра до вечера, товар-чеки-покупатели. Мужиков куча, раскладываешь их, словно пасьянс, прикидываешь, на кого ставку сделать. Белкин, командир девятой роты, хороший парень, но женат и не слишком щедр на подарки. Бурцев, начальник артиллерии, хоть и холостой (врет, наверное), но уж какой-то тупой и скучный, с ним Ирина два раза спала – в самом прямом смысле этого слова, крепко, с храпом. Сидоренко, начальник склада ГСМ, богатый, щедрый, заводной, но уж больно охоч до баб и выпивки, с ним серьезные отношения не построишь. Тинченко, пропагандист политотдела, слишком циничен; приходит чистенький, аккуратненький, одеколоном пахнет: «Так, Ирина, я дарю тебе джинсы, но это не только за сегодняшний раз, но и еще на будущее, потому что эти джинсы стоят восемьдесят чеков, а для одного раза это слишком многовато…» – да и труслив он до тошноты: делает свое дело и все время прислушивается, кто по коридору ходит, кто о чем там балакает, не произносит ли кто его фамилию… А как сделает все, что хотел, выйдет в закуток, где умывальник, и плещется там долго-долго, бряцает стеклянными пузырьками с какими-то едкими растворами – спринцуется, протирается, не дай бог венерическую заразу подхватит! Венерические болезни – самое страшное, что может случиться с офицером политического отдела. Это хуже пьянства и глупости, хуже подлости и трусости. Потом, старательно пряча глаза и скрывая брезгливость, он выметается из комнаты – тихо-тихо, как мышь, а предварительно высовывает голову в коридор и смотрит, чтобы не было никого. Словом, от этого Тинченки самой помыться хочется как следует.
   И вот пролетело два года, а ставка так и не была сделана. Ничего серьезного. Все мимолетно, впопыхах, скрытно, шепотом, да все по пьяни, с запахом лука и сигарет, когда мозги задурены, и слезы льются безудержно, когда вдруг кажется – все! влюбилась! нашла! вот оно, счастье! – а на утро нестерпимо стыдно, пасмурно и пусто на душе.
   А с тем солдатиком что было? Обвал нежности и жалости. И никакого стыда. И не было желания отмыться с мочалкой. Как сон – короткий, яркий, счастливый, в котором почти не помнишь деталей, а только лишь ощущение, большое и светлое ощущение воздуха, пространства и полета… Был вечер. Ирина уже закрывала магазин. Осталось пересчитать и погасить чеки, поставить на сигнализацию, запереть двери и сдать под охрану разводящему караула. Она уже взялась за засов, но дверь вдруг распахнулась, и унылый пыльный пейзаж заслонил собой он. Наверное, солдат долго бежал, чтобы успеть до закрытия, и потому часто и глубоко дышал и не смог сразу ничего сказать. Ирина научилась их различать. Это был не «сынок», скорее всего дембель, хоть и без отпечатка высокомерия и жестокости на лице. Ростом выше ее на целую голову, белесый, словно альбинос, настолько белесый, что почти невозможно было разглядеть его нежную щетину на подбородке и скулах. Губы розовые, мальчишеские, а глазки – просто не оторваться! Голубые глазки! Настоящие голубые, а не вяло-серые, какие тоже почему-то называют голубыми. Он снял панаму и стал обмахиваться ею, как веером. Прозрачные капельки пота скользили по его щекам.
   – Я… это… за сигаретами…
   – Магазин уже закрыт, – ответила Ирина и слабо потянула ручку на себя.
   Как все продавщицы, она умела отвечать покупателям грубо и решительно, но сейчас почему-то не хотелось грубить. Она не могла оторвать взгляда от этих удивительных глаз и даже улыбнулась помимо воли.
   – Мы завтра утром на блок выезжаем, – стал торопливо объяснять он. – На целый месяц… а сигарет нет… Мне только двадцать пачек «Примы»… У меня без сдачи…
   Она ничего не сказала, отступила на шаг, впуская его внутрь, закрыла дверь на засов. «Надо же, какие красивые солдаты бывают!» – подумала она с удивлением, открывая для себя удивительную новость. Раньше она никогда не вглядывалась в лица солдат. А что высматривать? Серая, безликая масса, запуганная, несчастная, безропотная. Ирина зашла за прилавок, потянулась к верхней полке за сигаретами. Она чувствовала его взгляд и не понимала, что происходит с ней. На ней был сарафан до колен, желтый с красными цветами. Легонькая, хорошо обтягивающая тело тряпка. Не новая, не самая лучшая из ее гардероба. И ножки у Ирины не ахти, чуть полноватые, с излишне крепкими икрами. И каблук низкий, «рабочий», на котором нетяжело стоять весь день за прилавком. Словом, объект не самый привлекательный, по союзным стандартам – на троечку с плюсиком. Но Ирина вдруг почувствовала себя актрисой на сцене, освещенной софитами. Нет, не просто актрисой, а отчаянно-смелой танцовщицей в кабаре, этакой примадонной, воплощающей в себе ослепительную порочную красоту, море наслаждения и горько-сладкую женственность… Она встала на цыпочки, вытянулась в струнку (во всяком случае, ей казалось, что в струнку) и стала перебирать пачки сигарет. Снять с полки двадцать кровяно-красных коробочек можно было быстро, за один подход, но Ирина делала все медленно, позволяя любоваться собой долго. Ей было приятно и легко, она знала, что сейчас являет собой совершенство, ее недостатки замечательным образом превратились в достоинства, и красивый парень рассматривает ее со скрытой жаждой, и она красива до головокружения, до безумия, и в сумрачном зале над прилавком вершится торжество красоты и страсти.
   Она выложила сигареты на прилавок, глядя на солдата открыто и чуть насмешливо. Она видела, что с ним творится. Он прятал свои чудесные глаза, движения его были неточные, когда он укладывал сигареты в пакет. Он старался скрыть свое волнение, свое участившееся дыхание и так крепко стискивал зубы, что вряд ли смог бы что-либо сказать. «Как легко ты потерял голову!» – подумала Ирина. Это ее забавляло. Она назвала сумму. Солдат не понял, он сейчас не мог думать о деньгах и не понимал смысла чисел. Переспросил – хрипло, не своим голосом и закашлялся. Ирина улыбнулась. «Какой славный мальчишка!» Он протянул ей деньги – неуверенно, словно хотел прикоснуться и погладить какого-то прекрасного, но непредсказуемого зверька. И она протянула руку, медленно, не спуская с него глаз, уже почти наверняка зная, что сейчас произойдет, что становится непреодолимым искушением. Он выронил деньги на прилавок, схватил ее руку, потянул к себе; в его небесных глазах блестели мольба и страх. Он творил что-то недопустимое, недозволенное, совершал преступление, он ожидал, что прекрасная женщина сейчас отдернет руку, громко закричит, ударит его по щеке. Но она позволяла держать себя за руку и продолжала улыбаться, и эта покорность испугала солдата еще больше. Он замер, лихорадочно дыша. «Ну что же ты?!» – спросила Ирина – вслух или мысленно, сейчас уже не вспомнить. Он сделал шаг и кинулся в манящую пропасть. Обежал прилавок, попутно обрушив пирамиду из пустых коробок, схватил ее за плечи, но тотчас почувствовал, что надо не так (забыл, черт возьми, как надо девушку обнимать!), опустил руки на талию, прижал к себе, стал целовать жадно и поспешно – скорей, скорей, пока не отняли это божество! Она попятилась, уводя его с собой в подсобку – там стоял топчан, но у солдата не хватило терпения идти так далеко, начали подкашиваться ноги, и вся его военная, снайперская, комсомольская, дембельская сущность залилась могучим инстинктом, и все в нем сразу увязло, замерло и подчинилось. Что он делал, что он делал!! Он поднимал подол ее сарафана, оголял ноги – это же просто бесстыдство, пошлость, но какая сладкая, сволочь, почему так невообразимо хочется такой пошлости? Почему, почему, почему?
   О-о-ох! – и выдохся, обмяк, словно его сразило пулей. Она гладила его скользкую от пота кожу. Какой он гладенький, ровненький, упругий, и пот его молодого тела пахнет чем-то домашним, семейным, пахнет субботним вечером в семейном кругу, кинокомедией «Кавказская пленница», абажуром, низко висящим над круглым столом, диваном с расшитыми подушечками, плотными шторами на окнах, пушистым ковром – всем тем, что хранит тепло домашнего очага.
   – Извините… Извините, пожалуйста…
   Он одевается, застегивается. Его щеки пылают. Ему нестерпимо стыдно.
   – Извините меня…
   Глупый! Ирина отряхнула сарафан, расправила складки, повернулась к солдату спиной.
   – Застегни, пожалуйста… Нет, там надо крючок наложить на пряжечку… Ну поставь их под углом друг к другу, а потом выпрями…
   Он торопится, волнуется, ничего не соображает. Расстегнуть лифчик сумел, застегнуть – нет.
   – Тебя как зовут?
   – Юра.
   – Ты откуда будешь такой глазастый?
   – Из Подмосковья.
   – Я почему-то так и подумала. У вас там, в Подмосковье, все такие красивые?
   Он немного успокоился. С мужчинами всегда надо говорить после этого. Он должен понять, что нормальная жизнь продолжается.
   – Спасибо вам большое…
   Он уже одет, застегнут на все пуговицы, даже панаму на голову нахлобучил.
   – На здоровье… Поцелуй меня еще разочек, Юра Босяков, и топай! Магазин пора под охрану сдавать.
   – А откуда вы мою фамилию знаете?
   В глазах – испуг, недоверие. Смешные эти мужики! В каждом холостяке сидит боязнь долга перед женщиной, с которой он спал, боязнь тугого брачного ошейника, детей или алиментов.
   Ирина подошла к солдату, опустила руки ему на плечи, поцеловала медленно, сладко.
   – Твоя фамилия на внутреннем кармане куртки хлоркой выведена. Не комплексуй, Босяков! У тебя хорошая фамилия… Мне сразу представляется крепкий деревенский парень, бегущий босиком по утреннему лугу, а вокруг туман, роса, кони…
   Она почти сразу забыла о нем и никогда, наверное, не вспомнила бы, если бы не ящик с гробом, стоящий в черном нутре самолета, и на нем бумажная наклейка «Ряд. Босяков Юрий Петрович». Сама не поняла, чего вдруг разревелась и отказалась лететь. Жаль мальчишку. Жаль. Очень жаль. Хорошие у него были глазки, голубенькие, и кожа гладкая-гладкая, как попочка у младенца. Все, протащили через мясорубку, перекрутили, смяли. Отбегал пацан свое по утреннему росистому лугу.
   Не посмотрела бы на гроб, так бы и не узнала, и жил бы этот губастенький мальчишка в ее памяти еще долго-долго.
   – Ну что?! Надумала?! – орет комендант. Первый раз за все время, пока он в Афгане, приходится уговаривать человека лететь в Союз.
   – Я другим бортом полечу! – не оборачиваясь, кричит Ирина.
   – Другого сегодня не будет! И завтра не будет! Полеты прекращены на неопределенное время! У духов «стингеры» появились!
   Женщина не реагирует. У коменданта заострился подбородок, он махнул рукой, подав знак летчику, и пришла в движение рампа. Железное чудовище закрывало пасть. «Прощай, Босяков, прощай!»
   «Чекистка! – с ненавистью подумал комендант, придерживая панаму на голове, чтобы не сдуло. – Мало чеков нагребла? Еще хочется? Уже совать некуда, уже все забито, но тебе все мало? Ну ты, бля, у меня улетишь! Я тебе устрою!»
   Никто еще так не унижал его, как эта плачущая тетка, сидящая на чемодане.
   Она махнула проезжающему грузовику, по-мужски ловко закинула сумки в кузов, села с водителем рядом.
   – Что, испугались? – спросил водитель участливо. Он видел, как Ирину уговаривали зайти в самолет. – Вам в дивизию?
   Грузовик попылил по дороге в объезд ВПП. Солдат-водитель приободрился. Он впервые видел рядом человека трусливее себя. В сравнении с этой женщиной он сам себе казался едва ли не героем.
   – Мне тоже поначалу неприятно было все это, – сказал он, ловко выворачивая руль и объезжая глубокую выбоину, пробитую гусеничными машинами. – Потом привык. Главное – настроить себя философски. Все это – жизнь. Все мы – смертны… Что вы говорите?
   Ирина ничего не говорила. Она просто высморкалась. Солдат искоса поглядывал на нее и придумывал жуткую историю про войну и смерть. Именно придумывал, потому что на боевых солдат никогда не был и очень надеялся никогда не быть. Ему посчастливилось попасть в хозяйственный взвод, и в его обязанности входило разъезжать на «ЗИЛе» по всей базе, развозить ящики с продуктами по складам, со складов – в столовые, из столовой увозить парашу и сливать ее за нижним КПП, где паслись душманские коровы; возил он гробы из морга на аэродром, детали для вертолетов, оцинкованное железо, боеприпасы, заменщиков, дембелей – словом, возил все, что подлежало перевозке с одного места на другое. Парням, которые ходили на боевые, он немного завидовал, особенно дембелям с медалями и орденами, но зависть его была абстрактной, и на подвиги его, мягко говоря, не тянуло. При мысли о войне его прошибало потом и бросало в дрожь, он не мог говорить, потому как челюсти сводило судорогой, затылок немел и терял чувствительность, ноги и руки становились ватными, и с подлой навязчивостью по ночам случался энурез. Солдат ненавидел войну, как скорпиона, как мерзкую жабу с ядовитыми бородавками, как глистов. Эта война, невидимая, тихая, безмолвная, обитала где-то за пределами базы, за шлагбаумом КПП, за линией окопов, колючей проволоки и минных заграждений, и, когда солдат начинал задумываться о ней и вглядываться в пыльную даль с оглаженным контуром песчаных гор, внутри него все сжималось, превращаясь в тяжелый сырой комок, в голове начинало звенеть, и этот звон стремительно поднимался до самых высоких нот, превращаясь в истошный визг. И тогда солдат, боясь сойти с ума, затыкал обкусанными пальцами уши, зажмуривал глаза и, оказавшись в этой глухой темноте, мысленно говорил: «Мамочка, мамочка, спаси меня, не дай помереть, господи, не дай помереть, так жить хочется, только бы не попасть туда, только бы пронесло, только бы живым вернуться…»
   Наверное, его слишком напугали, когда он только прибыл на базу с бледной и прозрачной от страха командой. Ну, про традиционное пожелание от дембелей «Вешайтесь, чмыри!» он слышал еще в учебке. Оно его не испугало, но насторожило. Потом командир отделения, распределяя койки в палатке, паскудно пошутил. Глянул на солдата оценивающе, прищурив один глаз: «Рост какой?» Какой, какой… А фиг его знает! Тут от впечатлений не то что рост – фамилию забудешь. Сержант подтолкнул солдата к деревянному колу, поддерживающему крышу, поставил зарубку над темечком, что-то пометил в своем блокноте, покачал головой: «Плохо!» – «Что плохо, товарищ сержант?» – «Рост плохой». – «В каком смысле?» – «Гробов на сто семьдесят два сантиметра уже не осталось. Ты слишком высокий. Когда в ящик положим, придется согнуть тебе колени». А на следующий день его отправили в морг, затаскивать в «ЗИЛ» «Груз-200».
   Война шептала где-то недалеко, посылая зловещие приветы солдату. Он издали видел, как с боевых вернулся батальон, как, лязгая траками, кружились на месте боевые машины пехоты, присыпанные солдатами, словно торт жареными орешками, как снимают с брони безжизненные тела в расхристанном, рваном обмундировании, до тошноты выпачканном в крови. Убитые! Мертвые! Трупы! А-а-а-а, нет! нет! нет!
   И он снова затыкал уши и зажмуривал глаза, прячась в своей уютной и глухой темноте. Он знал, что он трус, но ничего не мог с собой поделать, настолько не мог, что даже не пытался перебороть страх, даже не помышлял о такой невозможной для себя цели.
   А война отрыгивала жуткие слухи. Колонна «КамАЗов» поехала на карьер за песком. Это где-то рядышком, минут десять или пятнадцать езды. Водители не взяли с собой оружие – зачем? близко ведь! – даже куртки не накинули, голые по пояс, веселые, уверенные в себе, дембель скоро, прощай, поганая страна! Карьер не нашли, спросили у таксиста. Тот кивнул, езжайте за мной, щас покажу. Привез на какой-то пустырь, поросший высокой травой. Через три часа пропавшую колонну нашли. «КамАЗы» уже догорали. В траве лежали голые и безголовые тела солдат. У многих были отрезаны половые органы и вспороты животы. Отрезанные головы пришлось искать долго – их раскидали по всему полю. Полк неделю трясло от ужаса.
   Самое херовое, учили сержанты, это попасть к духам в плен. Лучше сразу подорваться гранатой. Пшик – и на том свете. Ни боли, ни страха. Чтоб наверняка, надо гранату к животу прижать или, что еще лучше, к горлу. Разворотит так, что духи не тронут тело, не станут его обезображивать. Не ссыте, сынки, после подрыва гранатой никто еще живым не оставался, никто не корчился от боли. А вот если попадешь в плен, вот это полная задница. Насчет пыток духи очень изобретательны. Например, любят они «снимать рубашку». Разденут вас догола, подвесят к дереву за руки, затем аккуратно надрежут ножом кожу – вот здесь, пониже пупка, по окружности, и задерут кожу наверх, словно майку, до самой головы. В идеале должно получиться так, чтобы волосы лобка оказались на темечке. Разумеется, ничего не видишь, потому как голова оказывается как бы в кожаном мешке, задыхаешься, кишки медленно вываливаются, но ты инстинктивно пытаешься их удержать, напрягаешь мышцы живота и тем самым продлеваешь свои мучения. Мух налетает миллионы! Облепляют твои внутренности, жрут, жалят, жужжат. Говорят, где-то под Джелалабадом духи «сняли рубашку» с нашего солдатика, так тот десять часов мучился, дышал через дырку в кожаном мешке, которую сам же прогрыз… Но это тоже фигня. Есть штучки куда более изощренные. Например, снимают с пленного штаны и сажают голой задницей на ведро, как на унитаз. В ведре дремлет кобра. Ее пока ничто не беспокоит. Но когда под ведром разжигают костер, кобре становится горячо, и она пытается выбраться из ведра через единственное доступное отверстие – задний проход несчастного пленника. Это дьявольское развлечение невообразимо мучительно…
   Хрясь! Водитель вовремя не притормозил, машина подскочила на ухабе, клубы пыли поплыли над фанерными модулями вечно пустующего разведбата. Теряя очертания, пыль припорошила угловатые крыши, чахлые кусты, выложенные из бетонных плит дорожки и грязным туманом двинулась к медсанбату. Эта мутная субстанция с прогорклым запахом древности и нищеты, из которой на восемьдесят процентов состоит воздух Афганистана, проплыла над дощатой сценой, сколоченной для приезжих певцов, на которой недавно выступала вечно молодая Эдита Пьеха; пыль бесшумно накрыла медико-санитарный батальон с голубой воронкой фонтана посредине, заставила повернуться к себе спиной двух солдат в госпитальных пижамах, забилась в оконные щели, заползла в марлевые занавески на форточках. Гуля Каримова с опозданием закрыла форточку, включила посильнее поддув воздуха из кондиционера и застыла у окна, глядя на унылые столбы ограждений.
   Вот уже неделю ее мучило тягостно-тоскливое чувство. В нем и безысходность, и ревность, и обреченность, и уныние. Герасимову дали отпуск по ранению. Он его не просил, не писал рапорт, не намекал, не проставлялся. Военно-бюрократическая машина сработала, на удивление, быстро и четко. Медкомиссия написала заключение и положила его на стол командира полка. Тот подписал его и передал начальнику штаба. Начштаба не поленился зайти в строевой отдел и распорядиться насчет отпускного билета для Герасимова. Все закрутилось. В штабе шелестели бумажки, и от этого звука Каримову коробило. Через пару дней они расстанутся. Валера сядет в самолет и полетит в Союз, в ташкентский Тузель. Потом он пересядет в другой самолет и полетит во Львов. И там, в городе-герое, в терминале аэропорта, в зале прибытия, его встретит жена.
   Гуля стояла у окна и выстукивала пальцами по подоконнику, словно играла на пианино.
   Жена… Слово какое странное. Жесткое, дрожащее, напоминающее жука в спичечном коробке: же-на, жу-жу… Гуля не знала, как выглядит та женщина, какого цвета ее волосы, какие у нее глаза, как она одевается, в какой ночнушке ложится в постель. Она старалась не думать об этом, потому как мысли о законной жене Валеры Герасимова были мучительны, и Гуля с трудом подавляла крик. Ничего более несправедливого она не знала. Самые подлые войны в истории человечества, самые коварные убийства, величайшие трагедии и ужасающие катастрофы представлялись ей более справедливыми и естественными, чем факт существования у Герасимова какой-то там жены. Живет, понимаете, баба в Союзе, ходит по магазинам, кафе, жрет докторскую колбасу, мороженое, пьет шампанское, крутит задом налево-направо, цокает, плядище такая, каблучками по асфальту, не заливается соленым потом, ничем не рискует, ни за что не борется, не скрипит зубами, принимая раненых, не сходит с ума от их истошного крика, да еще приличные почтовые переводы получает регулярно – и в довершение всего она еще и законная жена с полным комплектом прав на Герасимова! С какой такой стати?? Где же справедливость?? Почему этой мымре все права, а Гуле Каримовой – никаких, хотя именно она, Гуля Каримова, выбрала, выходила, вернула к жизни Валерку, она боролась за него, она показывала свой нрав, сохраняя свое достоинство и честь, она была верна, она была горда, она превратилась в белую ворону, она объявила войну всем – ради того, чтобы быть с Валеркой! И вот вдруг выясняется, что у нее нет никаких прав, и весь этот мир, что связан с Валеркой, принадлежит другой…
   Гуля покусывала губы и все ожесточеннее стучала пальцами по подоконнику. Значит, во Львове его будет встречать жена. Кинется ему на шею: «Дорогой!!!» Он будет ее целовать. В нем оживут уже почти забытые воспоминания и чувства. Он подумает: вот она, моя единственная, моя жена, моя верная законная супруга, вот она – настоящая жизнь. А все, что было там, в мерзком Афгане, – это дурной сон, заблуждение, затмение разума, безобразная ошибка, которую надо забыть, забыть, забыть!