Голосом, быть может более твердым, чем голос председателя, Бийо повторил те слова, которые тот ему подсказал.
   — Хорошо, — продолжал председатель. — С этой минуты ты освобожден от упомянутой присяги отчизне и законам. Поклянись теперь открывать новому, признанному тобою вождю все, что увидишь и сделаешь, прочтешь или услышишь, о чем узнаешь или догадаешься, а также выведывать и разузнавать то, что не обнаружится само.
   — Клянусь! — повторил Бийо.
   — Клянись, — подхватил председатель, — чтить и уважать яд, железо и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.
   — Клянусь! — повторил Бийо — Клянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всех проклятых земель. Клянись избегать искушения открыть кому то ни было увиденное и услышанное на наших собраниях, ибо быстрее, чем небесный гром, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал.
   — Клянусь! — повторил Бийо.
   — А теперь, — сказал председатель, — живи во имя Отца, Сына и Святого Духа!
   Укрытый в тени брат отворил дверь крипты, где, ожидая, покуда свершится процедура тройного приема, прогуливались низшие братья ордена.
   Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и пошел к тем, с кем отныне был связан страшной клятвой, которую сейчас произнес.
   — Номер второй! — громким голосом провозгласил председатель, едва за новым адептом затворилась дверь.
   Драпировка, закрывавшая дверь в коридор, медленно приподнялась, и вошел молодой человек, одетый в черное.
   Он опустил за собой драпировку и остановился на пороге, ожидая, пока с ним заговорят.
   — Приблизься, — велел председатель.
   Молодой человек приблизился.
   Как мы уже сказали, он был совсем молод — лет двадцати, от силы двадцати двух — и благодаря белой, нежной коже мог бы сойти за женщину. Огромный тесный галстук, какие никто, кроме него, не носил в ту эпоху, наводил на мысль, что эта ослепительность и прозрачность кожи объясняется не столько чистотой крови, сколько, напротив, какой-то тайной неведомой болезнью; несмотря на высокий рост и этот огромный галстук, шея его казалась относительно короткой; лоб у него был низкий, верхняя часть головы словно приплюснута. Поэтому спереди волосы, не длиннее, чем обычно бывают пряди, падающие на лоб, почти спускались ему на глаза, а сзади доставали до плеч. Кроме того, во всей его фигуре чувствовалась какая-то скованность автомата, из-за которой этот молодой, едва на пороге жизни, человек казался выходцем с того света, посланцем могилы.
   Прежде чем приступить к вопросам, председатель несколько мгновений вглядывался в него.
   Но этот взгляд, полный удивления и любопытства, не заставил молодого человека потупить глаза, смотревшие прямо и пристально.
   Он ждал.
   — Каково твое имя среди профанов?
   — Антуан Сен-Жюст.
   — Каково твое имя среди избранных?
   — Смирение.
   — Где ты увидел свет?
   — В ложе ланских Заступников человечества.
   — Сколько тебе лет?
   — Пять лет.
   И вступивший сделал знак, который означал, что среди вольных каменщиков он был подмастерьем.
   — Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас?
   — Потому что человеку свойственно стремиться к вершинам и потому что на вершинах воздух чище, а свет ярче.
   — Есть ли у тебя пример для подражания?
   — Женевский философ, питомец природы, бессмертный Руссо.
   — Есть ли у тебя крестные?
   — Да.
   — Сколько?
   — Двое.
   — Кто они?
   — Робеспьер-старший и Робеспьер-младший.
   — С каким чувством пойдешь ты по пути, который просишь перед тобой отворить?
   — С верой.
   — Куда этот путь должен привести Францию и мир?
   — Францию к свободе, мир к очищению.
   — Чем ты пожертвуешь ради того, чтобы Франция и мир достигли этой цели?
   — Жизнью, единственным, чем я владею, потому что все остальное я уже отдал.
   — Итак, пойдешь ли ты сам по пути свободы и очищения и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает?
   — Пойду сам и увлеку на этот путь всех, кто меня окружает.
   — И по мере отпущенных тебе сил и возможностей ты будешь сметать все препятствия, которые встретишь на этом пути?
   — Буду сметать любые препятствия.
   — Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, порвешь ли ты с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
   — Я свободен.
   Председатель обернулся к шестерым в масках.
   — Братья, вы слушали? — спросил он.
   — Да, — одновременно ответили шестеро членов высшего круга.
   — Сказал ли он правду?
   — Да, — снова ответили они.
   — Считаете ли вы, что его надо принять?
   — Да, — в последний раз сказали они.
   — Ты готов принести клятву? — спросил председатель у вступавшего.
   — Готов, — отвечал Сен-Жюст.
   Тогда председатель слово в слово повторил все три периода той клятвы, которую ранее повторял за ним Бийо, и всякий раз, когда председатель делал паузу, Сен-Жюст твердым и пронзительным голосом отзывался:
   — Клянусь!
   После клятвы рука невидимого брата отворила ту же дверь, и Сен-Жюст удалился тою же деревянной поступью автомата, как и вошел, не оставив позади, по-видимому, ни сомнений, ни сожалений.
   Председатель выждал, покуда не затворилась дверь в крипту, а затем громким голосом позвал:
   — Номер третий!
   Драпировка в третий раз поднялась, и явился третий адепт.
   Как мы уже сказали, это был человек лет сорока-сорока двух, багроволицый, с угреватой кожей, но, несмотря на эти вульгарные черточки, весь облик его был проникнут аристократизмом, к которому примешивался оттенок англомании, заметный с первого взгляда.
   При всей элегантности его наряда в нем чуствовалась некоторая строгость, начинавшая уже входить в обиход во Франции и происхождением своим обязанная сношениям с Америкой, которые установились у нас незадолго до того.
   Поступь его нельзя было назвать шаткой, но она не была ни твердой, как у Бийо, ни автоматически четкой, как у Сен-Жюста.
   Однако в его поступи, как и во всех повадках, сквозила известная нерешительность, по-видимому свойственная его натуре.
   — Приблизься, — обратился к нему председатель.
   Кандидат повиновался.
   — Каково твое имя среди профанов?
   — Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский.
   — Каково твое имя среди избранных?
   — Равенство.
   — Где ты увидел свет?
   — В парижской ложе Свободных людей.
   — Сколько тебе лет?
   — У меня более нет возраста.
   И герцог подал масонский знак, свидетельствовавший, что он облечен достоинством розенкрейцера.
   — Почему ты желаешь быть принятым среди нас?
   — Потому что я всегда жил среди великих, а теперь наконец желаю жить среди простых людей; потому что всегда жил среди врагов, а теперь наконец желаю жить среди братьев.
   — У тебя есть крестные?
   — Есть, двое.
   — Назови их нам.
   — Один — отвращение, другой — ненависть.
   — С каким желанием ты пойдешь по пути, который просишь нас открыть перед тобой?
   — С желанием отомстить.
   — Кому?
   — Тому, кто от меня отрекся, той, что меня унизила.
   — Чем ты пожертвуешь, чтобы достичь этой цели?
   — Состоянием, и более того — жизнью, и более того — честью.
   — Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли ты порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
   — Вчера я покончил со всеми своими обязательствами.
   — Братья, вы слышали? — обратился председатель к людям в масках.
   — Да.
   — Вы знаете этого человека, предлагающего себя нам в соратники?
   — Да.
   — И коль скоро вы его знаете, считаете ли, что нужно принять его в наши ряды?
   — Да, но пускай поклянется.
   — Знаешь ли ты клятву, которую тебе надлежит теперь принести? — спросил принца председатель.
   — Нет, но откройте ее мне, и, какова бы она ни была, я поклянусь.
   — Она ужасна, особенно для тебя.
   — Не ужасней нанесенных мне оскорблений.
   — Она столь ужасна, что, когда ты ее услышишь, мы разрешим тебе удалиться, если ты заподозришь, что придет день, когда ты не сумеешь блюсти ее во всей полноте.
   — Читайте клятву.
   Председатель устремил на вступавшего пронзительный взгляд; затем, словно желая постепенно подготовить его к произнесению кровавого обета, он изменил порядок пунктов и вместо первого начал со второго.
   — Клянись, — сказал он, — чтить железо, яд и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.
   — Клянусь! — твердым голосом отозвался принц.
   — Клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы.
   Председатель оглянулся на людей в масках, которые обменялись взглядами, и видно было, как сквозь прорези масок в их глазах засверкали молнии.
   Потом, обращаясь к принцу, он произнес:
   — Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский, с этой минуты ты освобожден от присяги, принесенной отчизне и законам; но только не забудь: быстрее, чем грянет гром небесный, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал. А теперь живи по имя Отца, Сына и Святого Духа.
   И председатель рукой указал принцу дверь в крипту, которая отворилась перед ним.
   Герцог Орлеанский, словно человек, взваливший на себя непомерный груз, провел рукой по лбу и шумно вздохнул, силясь оторвать ноги от пола.
   — О, теперь, — вскричал он, устремившись в крипту, — теперь-то я отомщу!

Глава 10. ОТЧЕТ

   Оставшись одни, шестеро в масках и председатель тихо обменялись несколькими словами.
   Потом, возвысив голос, Калиостро сказал:
   — Входите все; я готов дать отчет, как обещал.
   Дверь тут же отворилась; члены сообщества, которые прогуливались парами или беседовали группами в крипте, вернулись и вновь заполнили залу, где обычно проходили заседания.
   Едва закрылась дверь за последним из членов ордена, Калиостро простер руку, давая понять, что знает цену времени и не желает терять ни секунды, и громко сказал:
   — Братья, быть может, некоторые из вас были на том собрании, что имело место ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берега Рейна, в двух милях от деревни Дененфельд, в пещере Гром-горы; если кто-то из вас был там, пускай они, эти истинные столпы великого дела, которому мы служим, поднимут руки и скажут: «Я был там.»
   В толпе поднялись пять-шесть рук и замахали над головами.
   В тот же миг пять-шесть голосов повторили, как просил председатель:
   — Я был там!
   — Прекрасно, вот все, что нужно, — сказал оратор. — Остальные умерли или рассеялись по лицу земли и трудятся над общим делом, святым делом, ибо оно — на благо всего человечества. Двадцать лет назад труд этот, разные этапы которого мы сейчас рассмотрим, только зачинался; свет, который нас озаряет, едва брезжил на востоке, и даже наиболее зоркие глаза различали грядущее лишь сквозь облако, которое умеют пронизывать взгляды посвященных. На том собрании я объяснил, в силу какого чуда смерть, которая для человека есть забвение завершенного времени и минувших событий, не существует для меня, или, вернее, за последние двадцать столетий она тридцать два раза укладывала меня в могилу, но всякий раз новое эфемерное тело, наследуя мою бессмертную душу, избегало того забвения, которое, как я сказал, и есть сущность смерти. Поэтому на протяжении столетий я мог следить за развитием слова Христова и видеть, как народы медленно, но неуклонно переходят от рабства к состоянию крепостных, а от крепостной зависимости к тем упованиям, которые предшествуют свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые спешат загореться в небе еще до захода солнца, разные малые народы Европы последовательно пытались добиться свободы: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо — эти города Юга, где цветы распускаются быстрее и плоды созревают раньше, — один за другим пытались стать республиками; две или три из этих республик уцелели поныне и до сих пор бросают вызов заговору королей; но все эти республики были и остаются запятнаны первородным грехом: одни из них аристократические, другие — олигархические, третьи деспотические; например, Генуэзская республика, одна из тех, что уцелели, — аристократическая; ее жители дома остаются простыми гражданами, но за ее стенами все они — знатные люди. Одна Швейцария располагает некоторыми демократическими учреждениями, но ее недоступные кантоны, затерянные в горах, не могут быть ни образцом, ни подспорьем для рода человеческого. Нам было нужно нечто другое; нам нужна была большая страна, неподвластная влиянию извне и сама способная оказать такое влияние; огромное колесо, зубцы которого могли бы привести в движение Европу; планета, которая могла бы вспыхнуть и озарить весь мир!
   По собранию пробежал одобрительный ропот. Калиостро вдохновенно продолжал:
   — Я вопросил Господа, создателя всего сущего, творца любого движения, источник всякого прогресса, и увидел, что его перст указует на Францию.
   И в самом деле, начиная со второго века, Франция — христианская страна, с одиннадцатого века в ней сложилась нация французов, с шестнадцатого века она стала единой; Франция, которую сам Господь нарек своей старшей дочерью, несомненно, для того, чтобы в великий час самоотречения иметь право послать ее на крест во имя человечества, как послал Христа, — в самом деле, Франция, испытавшая все формы монархического правления, феодальную, сеньориальную и аристократическую, показалась нам наиболее способной воспринять и передать наше влияние; и вот, ведомые небесным лучом, подобно тому как израильтяне были ведомы огненным столпом, мы решили, что Франция получит свободу первой. Поглядите на Францию, какой она была двадцать лет назад, и увидите, что для того, чтобы взяться за такое дело, потребна была великая отвага или, вернее, высшая вера. Двадцать лет тому назад в хилых руках Людовика Пятнадцатого Франция была еще та же, что при Людовике Четырнадцатом: это было великое аристократическое государство, где все права принадлежали знатным, все привилегии — богатым. Во главе этого государства стоял человек, олицетворявший одновременно все самое возвышенное и самое низкое, самое великое и самое мелкое, Бога и народ. Этот человек единым словом мог сделать вас богачом или бедняком, счастливым или несчастным, свободным или узником, живым или мертвым. У этого человека было трое внуков, трое молодых принцев, призванных ему наследовать. По воле случая тот из них, кого природа назначила ему в преемники, был таков, что общественное мнение, если бы оно существовало в то время, также остановило бы на нем свой выбор. Его считали добрым, справедливым, безупречно честным, бескорыстным, просвещенным и чуть ли не философом. Чтобы навсегда уничтожить в Европе те пагубные войны, что разгорелись из-за рокового наследства Карла Второго, в жены ему была избрана дочь Марии Терезии; две великие нации, воистину служившие в Европе противовесом одна другой — Франция на берегах Атлантики, Австрия на Черном море, — отныне должны были заключить неразрывный союз; таков был расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. И вот когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, должна была войти в эпоху нового, желанного царствования, тогда-то наш выбор пал не на Францию, чтобы сделать из нее первое королевство в мире, но на французов, чтобы превратить их в первый народ на земле. Вопрос был только в том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светом веры, пройдет по изгибам гигантского лабиринта и бросит вызов минотавру монархии. Я ответил: «Я! Тут несколько горячих голов, беспокойные натуры, осведомились у меня, сколько времени понадобится мне для осуществления первого периода моего труда, который я предполагал разделить на три периода, и я испросил себе двадцать лет. Последовали возражения. Вы представляете себе? В течение двадцати веков люди были рабами или крепостными, а они возражали, когда я испросил себе двадцать лет, чтобы сделать людей свободными!
   Калиостро обвел взглядом собравшихся, у которых его последние слова вызвали иронические улыбки.
   Затем он продолжил:
   — Наконец я добился, чтобы мне предоставили эти двадцать лет; я дал братьям знаменитый девиз: «Lilia pedibus destrue» — и взялся за работу, призывая всех окружающих последовать моему примеру. Я въехал во Францию под сенью триумфальных арок; весь путь от Страсбурга до Парижа был усыпан лаврами и розами. Все кричали: «Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!» Все надежды королевства были связаны с потомством этого спасительного брачного союза. Далее я не желаю приписывать себе славу предпринятых шагов и заслугу в событиях. Господь меня не оставил, он позволил мне видеть божественную руку, державшую поводья огненной колесницы. Хвала Господу! Я отбросил с дороги камни, я навел мосты через потоки, я засыпал пропасти, а колесница катилась вперед, вот и все.
   Итак, братья, смотрите, что исполнено за двадцать лет.
   Парламенты пали.
   Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер, окруженный всеобщим презрением.
   Королева семь лет была бездетна, а на исходе семи лет родила детей, чья законность так и осталась под вопросом; ее материнство подвергалось нападкам при рождении дофина, ее честь была поколеблена после дела с ожерельем.
   Король, возведенный на трон под титулом Людовика Желанного, принялся за королевские труды и оказался бессилен в политике, как и в любви, скатываясь от утопии к утопии вплоть до полного банкротства, от министра к министру вплоть до господина де Калонна.
   Произошло собрание нотаблей, созвавшее Генеральные штаты.
   Генеральные штаты, избранные всеобщим голосованием, объявили себя Национальным собранием.
   Знать и духовенство оказались побеждены третьим сословием.
   Бастилия пала.
   Иностранные войска изгнаны из Парижа и Версаля.
   Ночь с третьего на четвертое августа явила аристократии всю ничтожность знати.
   Пятое и шестое октября явили королю и королеве всю ничтожность королевской власти.
   Четырнадцатое июля 1790 года явило миру единство Франции.
   Принцы утратили народную любовь в эмиграции.
   Месье утратил народную любовь после суда над Фаврасом.
   И, наконец, на Алтаре отечества была принята присяга Конституции; председатель Национального собрания сел на такой же трон, что и король; закону и нации было отведено место выше этих тронов; Европа не сводит с нас глаз, склоняется к нам, молчит и ждет; все, кто не рукоплещет нам, объяты трепетом!
   Братья, разве не верно то, что я сказал о Франции? Разве она не то колесо, которое могло бы привести в движение Европу, не то солнце, которым озарится мир?
   — Верно! Верно! — вскричали все голоса.
   — А теперь, братья, — продолжал Калиостро, — считаете ли вы, что дело продвинулось достаточно и мы можем отступиться, чтобы дальше оно шло уже само собой? Считаете ли вы, что после присяги Конституции мы можем положиться на королевское слово?
   — Нет! Нет! — вскричали все голоса.
   — В таком случае, — объявил Калиостро, — нам следует приступить ко второму революционному периоду великого дела демократии. Я рад убедиться, что в ваших глазах, как и в моих, Федерация 1790 года-не цель. но остановка в пути; что ж, мы постояли, передохнули, и двор принялся за свое контрреволюционное дело; так препояшемся и снова в путь. Несомненно, робким сердцам предстоит изведать немало тревожных часов и отчаянных мгновений; часто будет казаться, что луч, озаряющий нам дорогу, погас; нам еще не раз почудится, что указующая нам путь рука покинула нас. На протяжении этого долгого периода, который нам надлежит пройти, не раз покажется, что дело наше опозорено и даже загублено каким-нибудь непредвиденным несчастным случаем, каким-нибудь нежданным происшествием; все будет оборачиваться против нас: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность сограждан; и многие из нас, быть может наиболее добросовестные, после стольких тяжких трудов и ввиду явного бессилия начнут терзаться вопросом, не сбились ли мы с пути, не следуем ли по неверной дороге. Нет, братья, нет! Я говорю вам это теперь, и пускай мои слова вечно звучат у вас в ушах — во время победы подобно торжественным фанфарам, в час поражения подобно набату; нет, народам-вожатым доверена святая миссия, и на них лежит роковой, провиденциальный долг ее исполнять; Господь, направляющий их, ведает свои таинственные пути, которые открываются нам лишь в сиянии исполненного предначертания; нередко пелена тумана скрывает Господа от наших глаз, и мы полагаем, что Его нет с нами; нередко сама идея отступает и словно обращается в бегство, а между тем на самом деле она, подобно рыцарям на средневековых турнирах, берет разбег, чтобы вновь поднять копье и устремиться на противника с новыми силами и новым пылом. Братья! Братья! Цель, к которой мы стремимся, — это маяк, зажженный на высокой горе; за время пути мы десятки раз теряем его из виду из-за неровностей почвы и думаем, что он погас; и тогда слабые начинают роптать, сетовать и останавливаются, говоря: «Ничто больше не указывает нам направление, мы бредем в потемках; давайте останемся здесь, к чему блуждать?.» Но сильные идут дальше, улыбаясь и храня веру, и вот уже маяк виден опять, а после вновь исчезает и вновь появляется, и с каждым разом все виднее, все ярче, потому что он становится все ближе. Вот так, борясь, упорно продолжая начатое, а главное, храня веру, избранники мира дойдут до подножия спасительного маяка, свет которого воссияет однажды не только для всей Франции, но и для всех народов земли. Поклянемся ж, братья, поклянемся от имени нашего и наших преемников не останавливаться, покуда не воссияет по всей земле святой завет Христа, первой части которого мы уже почти достигли: свобода, равенство, братство!
   Эти слова Калиостро были встречены бурным одобрением; но посреди криков и рукоплесканий, подобно каплям ледяной воды, срывающимся со сводов сырой пещеры на пылающий лоб путника, во всеобщий восторг ворвались слова, произнесенные чьим-то резким, язвительным голосом:
   — Да, поклянемся, но прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные апостолы, могли объяснять их с твоих слов.
   Пронзительный взгляд Калиостро прорезал толпу и, словно солнечный зайчик, высветил бледное лицо депутата от Арраса.
   — Хорошо, — сказал он. — Слушай, Максимильен. Потом, подняв руку и возвысив голос, он обратился к собранию:
   — Слушайте все!

Глава 11. СВОБОДА! РАВЕНСТВО! БРАТСТВО!

   Среди собравшихся установилось торжественное молчание, глубина которого свидетельствовала, какую важность придают слушатели тому, что им предстоит услышать.
   — Да, меня с полным основанием спросили, что такое свобода, что такое равенство и что такое братство; я скажу вам это. Начнем со свободы. И прежде всего, братья, не путайте свободу с независимостью; это не две сестры, похожие друг на друга, — это два врага, проникнутые взаимной ненавистью. Почти все народы, обитающие в горах, независимы; но не знаю примеров, чтобы народы эти, кроме Швейцарии, были воистину свободны.
   Никто не станет отрицать, что Калабрия, Корсика и Шотландия независимы.
   Никто не посмеет утверждать, что они свободны. Когда ущемляют воображение калабрийца, честь корсиканца, выгоду шотландца, калабриец, не в силах прибегнуть к правосудию, поскольку угнетенные народы лишены правосудия, калабриец хватается за кинжал, корсиканец — за стилет, шотландец за dirk; он наносит удар, враг падает — и он отомщен; тут же горы, где он найдет убежище, и за неимением свободы, которую тщетно призывают жители города, он обретает независимость в глубоких пещерах, густых лесах, на высоких утесах; это независимость лисицы, серны, орла. Но орел, серна и лисица, бесстрастные, неизменные, равнодушные зрители великой человеческой драмы, разыгрывающейся перед ними, — это животные, подчиненные инстинктам и обреченные одиночеству; первобытные, древние, исконные, так сказать, цивилизации Индии, Египта, Этрурии, Малой Азии, Греции и Рима, объединившие свои познания, верования, искусства, поэзию, словно пучок лучей, которые они устремили в мир, чтобы высветить современную цивилизацию с момента ее зарождения и в ходе ее развития, оставили лисиц в их норах, серн — на горных отрогах, орлов — среди туч; в самом деле, время для них идет, но не имеет меры, науки процветают среди них, но не идут вперед; с их точки зрения, нации рождаются, возвышаются и падают, но ничему не научаются. Дело в том, что Провидение ограничило круг их возможностей инстинктом индивидуального выживания, в то время как Бог дал человеку понятие о добре и зле, чувство справедливости, ужас перед одиночеством, любовь к обществу себе подобных. Вот почему человек, рождаясь одиноким, как лисица, диким, как серна, неприкаянным, как орел, объединился с себе подобными в семью, семьи слились в племя, племена — в народы. Дело в том, братья, что, как я вам уже говорил, человек, отделяющий себя от других, имеет право лишь на независимость, а когда люди объединяются, они, напротив, получают право на свободу.