Тут император встал и в воцарившейся на площади глубочайшей тишине произнес голосом громким и твердым, чтобы все слышали, следующие слова:
   — Мы, Божьей милостью могущественный король Людвиг Четвертый, герцог Баварский, император Германии, избранный собором кардиналов и утвержденный римским двором, объявляем Филиппа де Валуа бесчестным, лицемерным и трусливым, потому что он, нарушив заключенные с нами договоренности, приобрел замок Кревкёр в Камбре, город Арлё-ан-Певель и многие другие владения, по праву нам принадлежащие; мы решаем, что он своими поступками нарушил свои обязательства, и лишаем его покровительства Империи; впредь покровительство сие мы будем оказывать нашему возлюбленнейшему сыну Эдуарду Третьему, королю Англии и Франции, коему мы поручаем защиту наших прав и интересов, а в подтверждение сего жалуем на глазах у всех имперской хартией, скрепленной нашей гербовой печатью и гербовой печатью Империи.
   Сказав эти слова, Людвиг IV передал хартию своему канцлеру и снова сел в кресло, взяв в правую руку скипетр, а левую положив на державу; канцлер, развернув хартию, прочел ее громким и внятным голосом.
   В хартии Эдуарду III жаловался титул наместника и генерала Империи, даровалась власть казнить и миловать имперских подданных, дозволялось чеканить золотую и серебряную монету, а всем вельможам, зависящим от императора, повелевалось присягнуть английскому королю и быть верными данной клятве. После прочтения хартии раздались рукоплескания и послышались громкие боевые кличи; каждый вооруженный человек, от герцога до простого оруженосца, стучал мечом или наконечником копья по своему щиту, и в порыве всеобщего восторга, который объявление войны всегда вызывает у доблестного рыцарства, все вассалы императора, согласно иерархии, присягнули на верность Эдуарду III, как поступили они при восшествии на трон Германии герцога Людвига IV Баварского.
   Как только закончилась эта церемония, Робер Артуа, одержимый ненавистью и упорно добивавшийся своей цели, выехал в город Монс в графстве Геннегау, дабы уведомить графа Вильгельма, что его распоряжения исполнены и все складывается к лучшему. Князья Империи, попросив у Эдуарда две недели на сборы, назначили местом встречи город Малин (он находился на равном удалении от Брюсселя, Гента, Антверпена и Лувена), и все, кроме герцога Брабантского, который, будучи независимым сюзереном, сохранил за собой право самостоятельно объявлять войну в то время и в том месте, какие сочтет подходящими, поручили бросить вызов Филиппу де Валуа мессиру Генри, епископу Линкольнскому, тотчас выехавшему во Францию.
   Через неделю этот герольд войны получил аудиенцию у Филиппа де Валуа, который принял его в Компьенском замке в присутствии всего двора; по правую руку от короля стоял его сын, герцог Иоанн, по левую же — мессир Леон де Кренгейм, коего Филипп призвал к себе вовсе не потому, что хотел оказать честь благородному старцу, но потому, что, заранее зная о миссии епископа Линкольнского и будучи убежден, что герцог Брабантский заключил союз с его врагами, хотел, чтобы поручитель герцога был свидетелем этой встречи. Впрочем, всё было сделано для того, чтобы посланец столь великого короля и таких могущественных сеньоров был принят так, как подобает его званию и порученной ему миссии. Епископ Линкольнский вышел на середину зала с достоинством священнослужителя и посла; он без уничижения и гордыни, но спокойным и твердым тоном объявил войну королю Франции Филиппу: во-первых, от имени Эдуарда III, короля Англии и главнокомандующего всех его вассалов; во-вторых, от имени герцога Гелдерландского; в-третьих, от имени маркиза Юлиха; в-четвертых, от имени мессира Робера Артуа; в-пятых, от имени мессира Иоанна Геннегауского; в-шестых, от имени маркграфа Мейсенского и Остландского; в-седьмых, от имени маркиза Бранденбургского note 15; в-восьмых, от имени сира де Фокемона; в-девятых, от имени мессира Арну де Бланкенгейма и, наконец, в-десятых, от имени мессира Вальрана, архиепископа Кёльнского.
   Король Филипп де Валуа внимательно выслушал это долгое перечисление врагов; потом, когда оно завершилось, удивился, не услышав вызова от человека, которого подозревал в наибольшей вражде к себе.
   — Разве вам нечего передать мне от имени кузена моего, герцога Брабантского? — спросил король.
   — Нет, государь, — ответил епископ Линкольнский.
   — Теперь вы убедились, ваше величество, что мой господин остался верен данному им слову, — радостно улыбаясь, воскликнул старый рыцарь.
   — Это хорошо, это прекрасно, благородный мой заложник, — сказал король, протягивая руку своему гостю, — но мы ведь еще не закончили войну. Давайте подождем.
   Потом Филипп повернулся к послу и сказал:
   — Наш двор — это ваш двор, монсеньер Линкольн, и вы доставите нам честь и удовольствие, если изволите погостить у нас сколько пожелаете.

X

   Теперь необходимо, чтобы читатели позволили нам на время покинуть Европу, где обе стороны заканчивали суровые приготовления к наступлению и обороне (их может опустить романист, но долг историка — поведать о них во всех подробностях), чтобы по ту сторону пролива бросить взгляд на некоторых других персонажей этой хроники, о коих, сколь бы важны они ни были, мы, похоже, ненадолго забыли, проследовав за королем Эдуардом из Вестминстерского дворца в пивоварню эшевена Якоба ван Артевелде. Мы имеем ввиду королеву Филиппу Геннегаускую и прекрасную невесту графа Солсбери Алике Грэнфтон, промелькнувших перед нами на королевском пиру, столь странно и внезапно прерванном приходом графа Робера Артуа и последовавшим затем принесением обетов.
   Как только в королевстве стало официально известно об отъезде короля, королева Филиппа, которую ее уже довольно поздняя беременность вынуждала бережно относиться к своему здоровью (кстати, королева, будучи строгих нравов, поставила бы себе в вину любое, даже самое невинное развлечение в отсутствие короля), удалилась с самыми близкими придворными в замок Ноттингем, расположенный почти в ста двадцати милях от Лондона. Там она проводила время за чтением религиозных книг, рукоделием и куртуазными беседами с фрейлинами; среди них ее самой верной подругой и самой любимой наперсницей, вопреки тому сверхъестественному чутью, благодаря которому женщины угадывают соперницу, неизменно была Алике Грэнфтон.
   В один из тех долгих зимних вечеров, когда, устроившись перед большим камином, где, весело потрескивая, пылает огонь и так приятно слушать, как порывы ветра разбиваются об острые углы древних башен, наш давний знакомый Уильям Монтегю обходил с ночным дозором стены крепости, а две подруги в просторной высокой спальне (стены, обшитые панелями из резного дуба, занавешенные плотными, темными портьерами окна и огромная кровать), отослав всех фрейлин — ведь общество очень тяготит любящее сердце и поглощенный своими мыслями ум, — чтобы чувствовать себя свободнее не в словах, но в мыслях, остались наедине при свете лампы, свет которой не достигал тонувших в полумраке темно-коричневых стен, и сидели за массивным, на грубых ножках столом, покрытым дивной скатертью (ее пестрая вышивка выделялась в этой комнате ярким пятном среди старинных блеклых тканей). Обменявшись несколькими словами, женщины глубоко задумались, и, хотя размышляли они о разном, причина была одна и та же — обет, что дала каждая из них.
   Как мы помним, обет королевы был ужасен: она поклялась именем Господа нашего, рожденного Пресвятой Девой и распятого на кресте, что разрешится от бремени только на земле Франции, и если в день родов она не сможет сдержать клятвы, то лишит жизни себя и выношенного ею младенца. В первые минуты она поддалась охватившему всех сотрапезников сильному восторгу; но с того дня прошло четыре месяца, роковой срок приближался, и каждое шевеление дитяти во чреве напоминало матери о неосторожном обете, данном супругою короля.
   Обет, принесенный Алике, был не столь суров; она, как мы помним, поклялась, что в тот день, когда граф Солсбери вернется в Англию после того, как побывает на земле Франции, отдаст ему свое сердце и станет его женой. Половина этого обещания в исполнении не нуждалась, ибо ее сердце уже давно было отдано графу, поэтому Алике с не меньшим нетерпением, нежели королева, ждала какого-либо известия из Фландрии, возвещающего о начале военных действий, и ее задумчивость, хотя и не столь печальная, была не менее глубокой, чем у Филиппы; правда, мечты обеих женщин следовали своими путями — для одной это был страх, для другой надежда — и увлекали в просторы воображения. Королеве виделись безводные и мрачные ,пустыни, придавленные серым небом и усеянные могилами; графиня, наоборот, беззаботно порхала по веселым лужайкам, украшенным розовыми и белыми цветами, из которых невесты плетут себе венки.
   Тут на башне замка пробило девять, и, пробужденный ударом бронзового молотка, каждый пробиваемый час, этот сын времени, встрепенулся и умчался на трепещущих крыльях, молниеносно уносящих его в вечность. С первым -ударом часов королева вздрогнула, потом прислушалась, считая другие удары с грустью, не лишенной страха.
   — В этот час, в такой же зимний день, — изменившимся голосом сказала она, — эта комната, сегодня тихая и покойная, была заполнена шумом и криками.
   — Разве не здесь праздновали вашу свадьбу с его величеством Эдуардом? — спросила Алике; пробужденная от мечтаний голосом королевы, она отвечала скорее на свои мысли, чем на донесшиеся до нее слова.
   — Да, да, здесь, — прошептала та, кому был задан вопрос. — Но я имею в виду другое событие, более близкое нам по времени, событие кровавое и страшное, которое тоже произошло в этой комнате: я говорю об аресте Мортимера, любовника королевы Изабеллы.
   — О! — вскрикнула Алике, тоже вздрогнув и с испугом оглядываясь. — До меня часто доходили обрывки разговоров об этой трагической истории, и я, признаюсь вам, с тех пор как мы живем в этом замке, не раз пыталась выяснить подробности о том, в какой комнате она разыгралась и каким образом происходила, Но, поскольку наш король вернул своей матери свободу и подобающие почести, никто не захотел мне отвечать либо из-за боязни, либо из-за незнания. Значит, ваше величество, вы говорите, что это было здесь? — помолчав, спросила Алике, склонившись к королеве.
   — Не мне надлежит выведывать тайны моего супруга, — ответила Филиппа, — и стараться узнать, живет ли сейчас королева Изабелла во дворце или в позолоченной тюрьме и кем поручено служить гнусному Матревису, приставленному к ней, — секретарем или тюремщиком; все, что в мудрости своей решает мой повелитель-король, решено правильно и сделано верно. Я его скромная супруга и подданная, и не мне обсуждать его поступки; но то, что сделано, уже никогда не изменишь: сам Господь Бог не мог помешать тому, что свершилось. Так вот, Алике, я сказала вам, что семь лет тому назад, в этой спальне, в такой же зимний вечер и тоже в девять часов, был арестован Мортимер, в ту минуту, когда он, может быть, поднявшись с кресла, где я сейчас сижу, и удаляясь от стола, на который мы сейчас опираемся, собирался лечь в эту кровать, куда я целых три месяца ни разу не легла без того, чтобы перед моими глазами не возникла вся эта кровавая сцена и, словно бледные призраки, не промелькнули все ее актеры. Кстати, Алике, у стен самая хорошая память и часто они оказываются болтливее людей; эти стены хранят воспоминание обо всем, что они видели, и вот этими устами они мне все рассказали, — продолжала королева, указывая на глубокую зарубку, сделанную ударом меча на одной из украшенных резьбой пилястр камина. — Именно там, где сидите вы, пал Дагдейл, и если вы поднимете коврик, на котором покоятся ваши ножки, то, без сомнения, увидите плиту пола, еще сохранившую следы его крови, ибо борьба была страшной и Мортимер защищался как лев!
   — Но в чем же заключалось истинное преступление Роджера Мортимера? — спросила Алике, отодвигая свое кресло подальше от того места, где человек так быстро перешел от жизни к агонии, а от агонии к смерти. — Невозможно, чтобы король Эдуард наказал так страшно любовную связь, несомненно преступную, но чудовищная смерть, выпавшая на долю Мортимера, была, наверное, слишком жестокой карой…
   — Нет, ведь Мортимер виновен не только в ошибках, он творил преступления, даже гнусные злодейства: руками Герни и Матревиса он убил короля; по его ложному доносу отрубили голову графу Кенту. Будучи в то время хозяином королевства, он вел Англию к гибели; когда истинный король — Мортимер узурпировал власть и искажал его волю — из мальчика превратился в мужа, ему постепенно раскрылись все тайны; но армия, казна, политические дела — все находилось в руках фаворита, и открытая борьба с ним как с врагом означала гражданскую войну. Король поступил с ним как с убийцей, и этим все сказано. Ночью, когда парламент собрался в городе, а королева и Мортимер находились в этом крепко охраняемом их друзьями замке, король подкупил управителя замка и через подземный ход, что выводит в эту спальню, — не знаю, где открывается дверь в подземелье, думаю, она скрыта в деревянной обшивке, но я не могла найти ее, несмотря на все поиски, — проник сюда во главе группы людей в масках, среди которых были Генри Дагдейл и Готье де Мони. Королева уже легла, когда Роджер Мортимер — он тоже собирался ложиться — увидел, что одна резная панель дрогнула и открылась; пятеро мужчин в масках ворвались в спальню: двое бросились к дверям, заперев их изнутри, трое других кинулись на Мортимера, но он успел схватить меч и первым ударом насмерть поразил Генри Дагдейла, пытавшегося схватить его. В это время Изабелла, забыв о том, что она полуголая и беременная, спрыгнула с постели, стала кричать, что она королева, и приказала мужчинам удалиться. «Это справедливо, — сказал один из них, сняв маску, — но если вы королева, то я — король». Изабелла закричала, узнав Эдуарда, и без чувств упала на пол. Тем временем Готье де Мони обезоружил Роджера; поскольку снаружи услышали крики королевы, сбежалась стража и, увидев, что двери заперты, начала разбивать их мечами и палицами; нападавшие утащили Роджера Мортимера, связанного, с кляпом во рту, в подземный ход, поставив на место резную панель, так что ворвавшиеся в спальню нашли мертвого Дагдейла и лежавшую без сознания королеву, а Роджер Мортимер и его похитители бесследно исчезли. Поиски Мортимера ничего не дали, ибо королева не посмела признаться, что сын вырвал ее любовника прямо из постели. И о судьбе Роджера узнали лишь на суде, приговорившем его к смертной казни, а увидели его только на эшафоте, где палач вскрыл ему грудь, чтобы вырвать сердце и бросить в костер; тело же на два дня и две ночи оставили болтаться на виселице на потеху и поругание толпе; наконец король смилостивился и позволил лондонским монахам-францисканцам похоронить труп в своей церкви. Вот что произошло здесь семь лет назад, в этот час. Разве я не права, сказав вам, что это было страшное событие?
   — А подземелье, потайная дверь? — спросила Алике.
   — Я лишь однажды спросила об этом короля, и он ответил, что подземелье замуровали, а резная панель больше не открывается.
   — И вы, ваше величество, не боитесь оставаться в этой комнате? — осведомилась Алике.
   — Чего же я могу бояться, если мне не в чем себя упрекнуть? — ответила королева, пытаясь ссылкой на спокойную совесть скрыть те страхи, что она невольно испытывала здесь. — Кстати, эта комната, как вы сказали, хранит два воспоминания, и первое столь дорого для меня, что оно затмевает второе, сколь бы ужасным оно ни было.
   — Что это за шум? — вскрикнула Алике, взяв за руку королеву; испуг заставил ее забыть об этикете.
   — Кто-то идет сюда, и все. Полно, успокойтесь, дитя.
   — Открывают дверь, — прошептала Алике.
   — Кто там? — спросила королева, повернувшись в ту сторону, откуда доносился шум, но не сумев разглядеть в темноте человека, вызвавшего его.
   — Не соизволит ли ваше величество разрешить мне уверить ее, что все спокойно в замке Ноттингем и она может почивать без боязни?
   — Ах, это вы, Уильям! — воскликнула Алике. — Идите сюда.
   Молодой человек, не ожидавший этого настойчивого приглашения, высказанного столь взволнованным голосом (причину волнения Алике он не понимал), сначала растерялся, потом подбежал к Алике.
   — Что случилось? Что с вами и что вам угодно от меня?
   — Ничего, Уильям, ничего, — ответила Алике, успев на этот раз придать своему голосу невозмутимую интонацию. — Королева только желает знать, не заметили ли вы чего-либо подозрительного в вашем ночном дозоре?
   — Ах! Скажите, пожалуйста, госпожа, что подозрительного я могу найти в этом замке? — со вздохом ответил Уильям. — Королеву окружают здесь преданные слуги, вас — верные друзья, а я лишен счастья подвергнуть опасности свою жизнь, чтобы избавить вас хотя бы от какого-нибудь огорчения.
   — Неужели вы полагаете, мессир Уильям, что мы ждем жертв от вашей преданности? — с улыбкой спросила королева. — Или должно произойти событие, которое причинит вам ущерб, чтобы мы могли высказать вам благодарность за те заботы, коими окружили вы наше спокойствие?
   — Нет, ваше величество, — возразил Уильям, — но, хотя я счастлив и горд состоять при особе вашей, иногда мне в глубине души бывает стыдно за то малое, что я делаю; вашей безопасности, которую я оберегаю, ничто не угрожает. Король и многие счастливцы-рыцари, завоевав славу, вернутся домой достойными тех, кого они любят, тогда как со мной обращаются как с младенцем, хотя я чувствую в себе отвагу мужчины; если бы я имел несчастье полюбить, мне пришлось бы таить любовь на самом дне сердца, признавая себя недостойным, чтобы на мою любовь ответили.
   — Помилуйте, Уильям, успокойтесь, — сказала королева, тогда как Алике, от которой не ускользнула страстность молодого рыцаря, хранила молчание, — если мы подождем всего один день и не получим вестей из-за моря, то пошлем за ними вас, и ничто не помешает вам совершить какое-нибудь прекрасное воинское деяние, и по возвращении вы нам расскажете о нем.
   — О ваше величество, как я вам благодарен! — воскликнул Уильям. — Если бы мне выпало великое счастье и ваше величество даровало мне подобную милость, то вы, после Бога и его ангелов, стали бы для меня самой священной особой на земле.
   Едва Уильям Монтегю договорил эту фразу (он произнес ее тем восторженным тоном, что бывает присущ только юности), как громкий крик «Стой, кто идет?» дозорного из башни послышался даже в комнате дам и дал им знать, что кто-то чужой приблизился к воротам.
   — В чем дело? — спросила королева.
   — Я не знаю, ваше величество, но пойду справлюсь, — ответил Уильям, — и если ваше величество позволит, тотчас вернусь доложить обо всем.
   — Ступайте, — сказала королева, — мы ждем вас.
   Уильям ушел, а женщины снова погрузились в свои мечты; отвлек их удар колокола, пробившего девять часов, и теперь они сидели молча, пытаясь восстановить ход своих мыслей, прерванный трагическим рассказом королевы; печальные впечатления от него если не совсем развеял, то все же несколько смягчил приход Уильяма и последовавший за этим разговор. Вот почему они не обратили внимания на крик «Кто идет?», долетевший до них как сигнал о немаловажном событии, и даже не слышали, как вернулся Уильям; он подошел к королеве, и, видя, что к нему не спешат обратиться с вопросом, сказал:
   — Я очень огорчен, ваше величество, но ничто из того, на что я надеялся, вероятно, со мной никогда не случится, ибо те новости, за которыми я должен был бы отправиться, сами прибыли к нам. Решительно, я гожусь лишь на то, чтобы охранять старые башни этого древнего замка, и мне необходимо с этим смириться.
   — Что я слышу, Уильям? — воскликнула королева. — Неужели вы говорите о новостях? Значит, приехал кто-то из армии?
   Алике же молчала, но смотрела на Уильяма таким умоляющим взглядом, что юноша ответил больше на это молчание, нежели на вопрос королевы.
   — Два этих человека заявляют, что едут из армии и утверждают, будто им поручено передать послание от короля Эдуарда. Должно ли допустить их к вашему величеству?
   — Сию же минуту! — вскричала королева.
   — Несмотря на поздний час? — осведомился Уильям.
   — В любой час дня и ночи тот, кого посылает мой повелитель и господин, для меня желанный гость.
   — И, надеюсь, желанный вдвойне, — послышался от двери молодой, звонкий голос, — не правда ли, прекрасная моя тетушка, если зовут его Готье де Мони и несет он добрые вести?
   Королева вскрикнула от радости и встала, протянув руку рыцарю; тот с обнаженной головой (свой шлем, входя в комнату, он отдал какому-то пажу или оруженосцу) приблизился к дамам. Спутник же его в шлеме с опущенным забралом остался у двери. Королева была так взволнована, когда увидела, как перед ней в поклоне склоняется вестник счастья, и почувствовала на своей руке его губы, что не смела задать ему ни одного вопроса. Алике же дрожала всем телом. Уильям, догадываясь, что творится в ее сердце, прислонился к стене из резного дуба, чувствуя, как у него подкашиваются колени, и старался скрыть в полутьме свое бледное лицо и пылкий взгляд, устремленный на Алике.
   — Значит, вас прислал мой повелитель? — наконец прошептала королева. — Скажите же, чем он занят?
   — Он ждет вас, ваше величество, и поручил мне привезти вас к нему.
   — Неужели это правда? — воскликнула королева. — Значит, он вступил во Францию?
   — Он еще не вступил, прекрасная тетушка, зато мы, побывавшие там, выбрали колыбелью для вашего сына замок Тюн, настоящее гнездо орла, подобающее королевскому отпрыску.
   — Объяснитесь яснее, Готье, ибо я ничего не понимаю, хотя так рада, что боюсь, как бы все это не оказалось сном. Но почему рыцарь, пришедший с вами, не снимает шлем и не подходит к нам? Неужели он, сотоварищ герольда добрых вестей, боится, что наше королевское величество плохо примет его?
   — Этот рыцарь, тетушка, дал обет, как вы и госпожа Алике; вы молчите, но не сводите с меня глаз. Хорошо, не волнуйтесь, — продолжал он, обращаясь к ней, — граф жив и здоров, хотя смотрит на свет Божий одним глазом.
   — Благодарю вас, — сказала Алике, с чьей груди словно камень свалился, — благодарю. А теперь скажите, где находится король, где располагается армия?
   — Да, да, расскажите, — живо попросила королева. — Последние новости, дошедшие до нас из Фландрии, сообщали что Филиппу де Валуа объявлена война. Что произошло дальше?
   — Не волнуйтесь, ничего особо серьезного не случилось! — ответил Готье. — Правда, поскольку князья Империи, несмотря на объявление войны и данное ими слово, не спешили прибыть на место встречи, а мы видели, как с каждым днем король становится все мрачнее, то нам, Солсбери и мне, пришла в голову мысль, что эта растущая печаль вызвана воспоминанием о вашем обете, а он, невзирая на свое нетерпение, не может помочь вам его исполнить. Тогда, никому ничего не сказав, мы набрали сорок копейщиков из надежных и смелых бойцов и, выехав из Брабанта, ночь и день неслись таким галопом, что проехали Геннегау, спалив по пути Мортань, и, оставив позади Конде, переправились через Шельду, задержавшись освежить горло в аббатстве Денен; наконец мы добрались до красивого укрепленного замка, он принадлежит Франции и называется Тюн-Левек; мы объехали его вокруг, чтобы внимательно осмотреть, и, признав, что именно такой замок вам, прекрасная тетушка, и нужен, встав во главе нашего отряда, пустили коней галопом, ворвались во двор, где находился гарнизон; поняв, кто мы такие, он притворился, будто решил защищаться и сломал несколько копий, чтобы не казалось, будто он сдался без боя. Мы сразу же обошли внутренние покои, желая убедиться, не надо ли что-либо перестроить, чтобы сделать замок достойным его предназначения. Но владелец замка недавно обновил его для своей жены, так что с Божьей помощью, прекрасная тетушка, вам там столь же удобно подарить наследника его величеству королю, как если бы вы находились в одном из ваших замков в Вестминстере или Гринвиче. Вот почему мы тотчас разместили в замке сильный гарнизон, которым командует мой брат, и поспешили вернуться к королю, чтобы сообщить ему, что все обстоит благополучно и он больше может не волноваться.