Так пусть же безграничная любовь, что поддерживает нас, нас укрепит и приведет к лучшей жизни, а в тебе, дорогой мой Карл, сохранит мужество и твердость духа.
    Прощай и будь неизменно уверен, что я никогда не перестану глубоко и сильно любить тебя.
    Твоя верная мать, которая вечно будет любить тебя».
   Занд отвечал:
    «Январь 1820 года, с моего острова Патмос [13].
    Дорогие родители, братья и сестры!
    В середине сентября прошлого года я получил от специальной следственной комиссии великого герцога, в человечности которой вы уже имели возможность убедиться, ваши милые письма от конца августа и начала сентября, и они произвели на меня волшебное действие, преисполнив радостью и перенеся в тесный круг ваших душ.
    Вы, любящий мой отец, пишете мне в день своего шестидесятисемилетия и с самой нежной любовью изливаете на меня свои благословения.
    Возлюбленная матушка, Вы снисходите до обещания продолжать меня любить, во что я непреложно верил всегда, и вот я получил от вас обоих благословения, которые в нынешнем моем состоянии окажутся для меня стократ благодетельней, чем любая милость, какую могли бы мне предоставить, соединясь вместе, все монархи земли. Да, вы щедро подкрепляете меня своей благословенной любовью, и я благодарю вас с почтительной покорностью, и ею всегда будет полно мое сердце, ибо она – первейший сыновний долг.
    Но чем сильней ваша любовь, чем нежней ваши письма, тем, должен вам признаться, я сильней страдаю от добровольной жертвы, которую мы принесли, решив более не видеться. Я не задержался бы так с ответом, милые мои родители, если бы мне не потребовалось время восстановить утраченные силы.
    И вы, дорогой зять и дорогая сестра, тоже заверяете меня в вашей искренней и неизменной привязанности. И все-таки после того, как я вызвал у вас такой ужас, вы, кажется, толком не знаете, что вам обо мне думать, но сердце мое полно признательности за вашу прошлую доброту, а ваши поступки говорят мне: если бы вы стали любить меня меньше, чем я вас, это значило бы, что иначе вы не можете. И это для меня стоит куда больше, чем любые возможные уверения и ваши самые нежные слова.
    А ты, мой добрый брат, ты согласился бы помчаться с нашей возлюбленной матушкой на берега Рейна, туда, где между нами возникли подлинные душевные узы и где мы были вдвойне братьями [14]. Но скажи, разве ты мыслью и духом не брат мне сейчас, когда я припадаю к обильному источнику утешения, которым стало для меня твое сердечное и нежное письмо?
    Милая невестка, я вновь встретился и с тобой, которая с первого же появления у нас нежной любовью выказала себя как подлинная сестра. Я опять встретил то же ласковое отношение, те же сестринские чувства, что и прежде; твои утешения, исполненные глубокой и кроткой набожности, проникли освежающим потоком в самые глубины моего сердца. Но должен сказать тебе, равно как и всем остальным, дорогая невестка, что ты слишком снисходительна, когда расточаешь мне похвалы и выражаешь свое восхищение; их чрезмерность ставит меня лицом к лицу с моим внутренним судьей, который тут же заставляет меня увидеть в зеркале совести облик всех моих слабостей.
    Ты, милая Юлия, жаждешь лишь одного – избавить меня от судьбы, что меня ждет, и заверяешь от своего имени, а также от имени остальных, что была бы счастлива, как и они, принять ее вместо меня. В этом я узнаю всю тебя, а равно наши с детства ласковые, нежные отношения. Но уверяю тебя, милая Юлия, с Божьей помощью мне легко будет принять то, что меня ждет, гораздо легче, чем я мог предположить.
    Примите же все мою самую горячую и искреннюю благодарность за ту радость, что вы доставили моему сердцу.
    Теперь же, когда из ваших ободряющих писем я узнал, подобно блудному сыну, что любовь и доброта моих родных ко мне после возвращения стократ больше, чем перед уходом, хочу со всем возможным тщанием описать вам свое физическое и нравственное состояние и молю Бога подкрепить мои слова своим могуществом, чтобы письмо мое подействовало на вас так же, как ваши на меня, и чтобы оно помогло вам обрести то состояние спокойствия и просветленности, какого достиг я.
    Вы уже знаете, в последние годы, возобладав над собой, я охладел к земным благам и невзгодам и жил только ради нравственных радостей и должен сказать, что, видимо, тронутый моими усилиями, Господь, пресвятой источник всего благого, даровал мне способность искать их и во всей полноте наслаждаться ими; Господь, как и прежде, всегда со мной, и я обретаю в нем, верховном первоначале всякого сущего творения, нашем святом небесном Отце, не только утешение и силу, но и неразлучного друга, полного святой любви, который будет мне сопутствовать всюду, где потребуется его утешение. Разумеется, если бы он отринул меня или я отвратил от него свой взор, я чувствовал бы себя теперь куда несчастней и печальней, но благословением своим он делает меня, слабую, ничтожную тварь, могучим и сильным, дабы противостоять всему, что может на меня обрушиться.
    Все, что я почитал святым, все доброе, чего желал, все небесное, к чему стремился, не изменилось для меня и ныне. И я благодарю за это Бога, ибо впал бы теперь в безмерное отчаяние, если бы мне пришлось признать, что сердцем своим я поклонялся ложным идолам и оно оказалось в плену мимолетных признаков. Так что моя вера в эти идеи, моя любовь к ним, ангелам-хранителям моего духа, непрерывно возрастает и будет расти до самого моего конца, и потому мне, надеюсь, будет легко и просто перейти из сего мира в вечность. Я тихо прожил жизнь в христианской экзальтации и смирении, и мне порой ниспосылались свыше видения, благодаря которым я с рождения предпочел небо земле и которые дали мне сил возноситься к Господу на пламенных крылах молитвы. Я всегда обуздывал волей болезнь, какой бы долгой, мучительной и жестокой она ни была, и она давала мне досуг для занятий историей, позитивными науками и самым лучшим, что есть в религиозном воспитании, а когда болезнь, усилившись, прерывала на какое-то время занятия, я все-таки победно боролся со скукой: воспоминания о прошлом, мое смирение перед настоящим, моя вера в будущее были настолько сильны во мне и вокруг меня, что не давали мне упасть из моего земного рая. В нынешнем своем положении, причиной которого являюсь я сам, я в соответствии с исповедуемыми мною принципами никогда не стал бы чего-либо просить для себя, и тем не менее ко мне выказывается столько доброты, обо мне так заботятся, причем делается все это с такой деликатностью, с такой человечностью, что я не могу, увы, не признаться: люди, с которыми я нахожусь в общении, с избытком и даже преизбытком исполняют любые желания, какие только смеют зародиться в самых глубинах моего сердца. Я никогда не был побежден телесными страданиями до такой степени, чтобы не иметь возможности произнести в душе, возносясь мыслью к небесам: «Да будет с этим жалким прахом то, что и должно быть», но как бы ни велики были эти страдания, я все равно не сравнил бы их с душевными муками, которые так глубоко и остро ощущаешь, осознавая свои слабости и ошибки.
    Впрочем, я теперь редко теряю сознание по причине телесных страданий; опухоль и воспаление у меня были не слишком сильными, а лихорадки достаточно умеренными, хотя вот уже десять месяцев я принужден лежать на спине, не имея возможности встать, а из груди в области сердца у меня вышло более сорока пинт гноя. Нет, рана, хоть она до сих пор открытая, в прекрасном состоянии, и этим я обязан не только превосходным заботам, которыми окружен, но и здоровой крови, унаследованной от Вас, матушка. Так что я не лишен ни земных попечений, ни небесного покровительства. И у меня есть все основания в день своего рождения, нет, не проклинать час, когда я явился на свет, но, напротив, после углубленного созерцания мира сего благодарить Господа и вас, мои дорогие родители, за то, что вы дали мне жизнь. День 18 октября я отметил, исполненный кроткой и пламенной покорности священной воле Господа. В день Рождества я попытался войти в настроение, присущее детям, преданным Богу, и с Божьей помощью новый год пройдет, как и предыдущий, быть может, в телесных страданиях, но – и это бесспорно – в душевной радости. И этот обет, единственный, который я даю, я посылаю вам, любимые мои родители, и вам, дорогие братья и сестры, и вашим близким.
    У меня нет надежды встретить свой двадцать пятый день рождения, но пусть исполнится молитва, которую я только что произнес, пусть нынешняя картина моей жизни принесет вам некоторое успокоение, и пусть это письмо, исходящее из сокровенных глубин моего сердца, не только докажет вам, что я достоин вашей несказанной любви, но и обеспечит мне вашу любовь в вечности!
    На днях я получил, добрая моя матушка, Ваше нежное письмо от второго декабря, а следственная комиссия великого герцога соблаговолила позволить мне прочитать и приложенное к нему письмо моего брата. Вы сообщаете, что все вы хорошо себя чувствуете, и посылаете мне засахаренные фрукты из нашего сада. От всего сердца благодарю Вас. Более всего меня обрадовало, что Вы заботливо думаете обо мне и летом, и зимой, ведь это же Вы и милая сестричка Юлия засахарили и приготовили их для меня, и я всей душой предался этой тихой радости.
    Искренне рад появлению на свет маленького племянника и сердечно поздравляю его родителей и дедов; я мысленно переношусь на его крестины в любимый наш приход, где отдаю ему свою любовь как брат-христианин и прошу у неба благословения на него.
    Думаю, нам придется отказаться от переписки, чтобы не доставлять затруднений следственной комиссии. На этом кончаю и заверяю, быть может, в последний раз в своей глубокой сыновней почтительности и братской любви.
Карл Людвиг Занд».
   Действительно, с этого времени переписка между Зандом и его семьей прекратилась, и только когда ему стала известна его судьба, он написал им еще одно письмо, которое мы приведем чуть позже.
   Из предыдущего письма мы видели, какими заботами был окружен Занд, и они не уменьшались ни на один миг. Правда, следует сказать, что никто не воспринимал его как обычного убийцу, многие втайне жалели, а некоторые даже во всеуслышание оправдывали. Следственная комиссия, назначенная великим герцогом, сколько можно было затягивала дело; поначалу тяжесть ран Занда давала надежду, что его не придется передавать в руки палачу, и комиссия была бы счастлива, если бы Бог сам исполнил приговор. Но надежды эти не оправдались: опытность врача пусть и не исцелила раны, но победила смерть. Занд не выздоровел, однако остался жив, и теперь все начинали понимать, что его все-таки придется казнить.
   К тому же император Александр, назначивший Коцебу своим консулом и ничуть не заблуждавшийся насчет причины убийства, настоятельно требовал, чтобы правосудие шло своим ходом. Следственная комиссия вынуждена была приступить к работе, но, искренне желая найти повод для оттяжки, распорядилась вызвать врача из Гейдельберга, чтобы тот освидетельствовал Занда и представил подробный отчет о его состоянии; Занд мог только лежать; казнить же человека, лежащего в постели, невозможно, и комиссия надеялась, что врач поможет им получить новую отсрочку, констатировав в своем заключении неспособность узника встать.
   Назначенный врач приехал из Гейдельберга в Мангейм, явился к Занду под предлогом, что интересуется им, и спросил, не улучшилось ли его состояние и не способен ли он подняться. Занд взглянул на него и с улыбкой ответил:
   – Я понимаю, сударь, там желают знать, хватит ли у меня сил взойти на эшафот. Я на этот счет ничего не могу сказать, но мы можем вместе с вами провести опыт.
   Произнеся это, Занд встал и со сверхчеловеческим мужеством совершил то, чего не пробовал делать в течение года и двух месяцев: дважды обошел камеру, после чего сел на постель.
   – Как видите, сударь, я достаточно силен, – промолвил он, – так что было бы недопустимо вынуждать моих судей терять драгоценное время и заставлять их и дальше заниматься моим делом. Пусть они выносят приговор, так как ничто не мешает его исполнению.
   Врач представил заключение; затягивать дело больше не было никакой возможности: Россия становилась все настойчивей, и вот 5 мая 1820 года верховный суд вынес следующий приговор, утвержденный 12 мая его королевским высочеством великим герцогом Баденским:
    «В результате расследования дела и после допроса в соответствии с компетенцией судебного округа, представления защиты, заключений суда города Мангейма и последующих совещаний суд признает обвиняемого Карла Занда из Вонзиделя виновным в убийстве, в чем он сам и признался, государственного советника Российской империи Коцебу и в наказание, а также с целью дать другим устрашающий пример приговаривает его к лишению жизни через обезглавливание.
    Все издержки по настоящему делу, включая и издержки по публичной казни, будут покрыты, вследствие отсутствия у обвиняемого состояния, за счет судебных органов».
   Как можно видеть, хотя обвиняемого приговорили к смерти, чего, впрочем, избежать было весьма трудно, сам приговор и по форме и по существу был настолько мягок, насколько это было возможно, так как, карая Занда, он не требовал от его небогатой семьи уплаты издержек по длительному и дорогостоящему процессу, что привело бы к ее разорению.
   Пять дней еще протянули, и подписан был приговор только семнадцатого.
   Когда Занду сказали, что к нему пришли два советника юстиции, он ничуть не усомнился, что они явились зачитать ему приговор; он попросил несколько секунд, чтобы подняться, а проделывал он это за год и два месяца лишь во второй раз; как и при каких обстоятельствах он встал впервые, мы уже рассказывали. И все-таки он не смог выслушать приговор стоя, до такой степени он ослаб, и, поздоровавшись с теми, кто пришел сообщить, что его осудили на смерть, попросил позволения сесть, объяснив, что причина тому отнюдь не душевная слабость, а телесная немощь, и добавил:
   – Добро пожаловать, господа. Я столько страдал за эти год и два месяца, что вы для меня являетесь ангелами, благовествующими освобождение.
   Приговор он выслушал без всякого волнения и с мягкой улыбкой на устах, а когда чтение его было завершено, сказал:
   – Я для себя другой судьбы и не ждал, господа, и когда более года назад взошел на холм, откуда открывается вид на ваш город, первым делом увидел место, которое станет моей могилой, и потому должен возблагодарить Бога и людей за то, что они продлили мне жизнь до сегодняшнего дня.
   Советники вышли; прощаясь с ними, Занд встал, точно так же как и при их появлении, а затем опустился на стул, возле которого стоял директор тюрьмы г-н Г. Несколько секунд он сидел молча, и вдруг из глаз его скатились по щекам две слезинки. Внезапно он повернулся к г-ну Г. и промолвил:
   – Надеюсь, родители мои предпочтут, чтобы я умер именно так, а не вследствие какой-нибудь длительной и постыдной болезни. Что до меня, то я рад, что вскоре услышу, как пробьет час моей смерти, которая обрадует всех, кто ненавидит меня и кого, в соответствии со своими принципами, должен ненавидеть и я.
   Потом он написал письмо родным:
    «Мангейм, 17 дня месяца весны 1820 года.
    Дорогие родители, братья и сестры!
    Вы, должно быть, получили через комиссию великого герцога мои последние письма; я в них ответил на ваши и постарался вас успокоить относительно моего теперешнего положения, обрисовав свое душевное состояние и пренебрежение, какого я достиг, ко всему земному и тленному, ибо его нужно воспринимать как необходимость, когда оно ложится на весы вместе с исполнением мысли, а также ту умственную свободу, которая одна и способна питать душу; одним словом, я попытался вас утешить, заверив, что чувства, принципы и убеждения, которые я некогда высказывал вам, я сохранил в полной неизменности, и они остались прежними; однако это излишняя предосторожность с моей стороны, поскольку я знаю: вы никогда не требовали от меня ничего иного, кроме как иметь Господа перед очами и в сердце,и вы видели, что принцип этот под вашим попечительством глубоко проник ко мне в душу, став и в этом и в ином мире единственной целью блаженства; не сомневаюсь, Бог, который во мне и со мной, также будет в вас и с вами, когда это письмо принесет весть, что мне огласили приговор. Я умираю без сожалений, и Господь даст мне силы умереть так, как должно.
    Пишу вам совершенно спокойный и умиротворенный и надеюсь, что ваша жизнь будет протекать спокойно и мирно до той поры, когда наши души, исполненные новой силы, соединятся, дабы любить друг друга и вместе вкушать вечное блаженство.
    Что до меня, то я как жил, с тех пор как помню себя, то есть в безмятежности, полной небесными желаниями, и в мужественной, неодолимой любви к свободе, так и умираю.
    Да пребудет Господь с вами и со мной.
    Ваш сын, брат и друг
Карл Людвиг Занд».
   С этого момента ничто не нарушало его безмятежности; весь день он разговаривал куда оживленней, чем обычно, хорошо спал и, проснувшись лишь в половине восьмого, объявил, что чувствует себя крепче, и возблагодарил Бога за то, что тот не оставляет его.
   Уже накануне стало известно содержание приговора, и все знали, что казнь назначается на двадцатое мая, то есть ровно по истечении трех полных суток с момента объявления приговора осужденному.
   Теперь к Занду с его согласия стали впускать тех, кто хотел побеседовать с ним и кого он сам был не против видеть; трое из посетителей дольше других пробыли у него и имели более обстоятельный разговор.
   Один из них был баденский майор Хольцунген, командовавший караулом, который арестовал, а верней будет сказать, подобрал умирающего Занда и доставил его в госпиталь. Он спросил Занда, узнает ли тот его, и хотя у раненого Занда мысли были совершенно о другом и видел он майора всего миг и после этого они не встречались, тем не менее он в точности, до малейших подробностей припомнил парадный мундир, который был на его собеседнике год и два месяца назад. Потом разговор перешел на смерть, которая ждет Занда, и майор выразил сожаление, что тот умирает таким молодым. Занд улыбнулся и ответил ему:
   – Между нами, господин майор, есть различие: я умру за свои убеждения, а вы умрете за чужие.
   После майора пришел студент из Йена, с которым Занд познакомился в университете. Студент оказался в герцогстве Баденском и захотел навестить Занда; их встреча была очень трогательной, студент плакал, а Занд с обычным своим спокойствием и просветленностью утешал его.
   Затем попросил позволения войти какой-то рабочий, утверждая, что он соученик Занда по вонзидельской школе, и хотя Занду фамилия пришельца ни о чем не говорила, он распорядился впустить его; рабочий напомнил ему, что был в той ребячьей армии, которой командовал Занд в день осады башни Санкт-Катарина. После этого Занд тут же узнал его и с нежностью стал говорить об отчем крае, о любимых горах, а потом велел передать поклоны родным и еще раз попросить мать, отца, братьев и сестер не скорбеть о нем; пусть посланец, передавая им его последний привет, расскажет, в каком спокойном и радостном настроении духа он ожидал смерти.
   После рабочего явился один из гостей Коцебу, с которым Занд столкнулся на лестнице после убийства. Он спросил, признает ли Занд свое преступление и раскаивается ли в нем, на что тот ответил:
   – Я много думал об этом, целый год и два месяца, и мое мнение ничуть не изменилось: я совершил то, что должен был совершить.
   Когда этот посетитель ушел, Занд попросил позвать г-на Г., директора тюрьмы, и сообщил, что очень хотел бы перед казнью поговорить с палачом и задать ему кое-какие вопросы, чтобы знать, как ему держаться и что делать, чтобы операция прошла как можно надежнее и легче. Г-н Г. стал возражать, но Занд с присущей ему мягкостью продолжал настаивать, и в конце концов директор тюрьмы пообещал, что сообщит палачу об этом его желании, как только тот прибудет в Мангейм из Гейдельберга, где живет.
   Остаток дня прошел в новых визитах и в философских и нравственных беседах, в которых Занд развивал свои социальные и религиозные теории, высказывая в необыкновенно ясных выражениях самые возвышенные мысли. Директор тюрьмы, от которого я получил эти сведения, сказал, что он до конца жизни будет сожалеть, что не знает стенографии и не смог записать мысли узника, достойные Федона [15].
   Подошла ночь, часть вечера Занд что-то писал, говорят, он сочинял стихотворение, но, надо думать, сжег, так как никаких следов от него не осталось. В одиннадцать часов он лег и проспал до шести утра. Днем ему сделали перевязку, как всегда она была мучительна, но Занд перенес ее с необыкновенным мужеством, ни разу не потерял сознания, как это иногда случалось, и даже не издал ни единого стона. Да, он говорил правду: перед лицом смерти Бог смилостивился над ним и возвратил ему силы.
   Когда перевязка закончилась, Занд, как обычно, прилег; г-н Г. сел в изножье его кровати, и тут отворилась дверь, вошел какой-то человек и поклонился Занду и Г. Директор тюрьмы тотчас вскочил и взволнованным голосом сообщил:
   – Вас приветствует господин Видеман из Гейдельберга. Он хочет поговорить с вами.
   Лицо Занда озарилось какой-то странной радостью, и, сев на постели, он произнес:
   – Добро пожаловать, сударь.
   Затем, пригласив гостя сесть у кровати, он сжал ему руки и стал благодарить так прочувствованно и таким кротким голосом, что тронутый до глубины души г-н Видеман не смог ему даже ответить. Занд, желая разговорить его и побудить сообщить сведения, которые его интересовали, сказал:
   – Будьте, сударь, тверды, потому что если что-то не получится сразу, это произойдет не из-за меня, а из-за вас: я не шелохнусь. Но даже если вам понадобится сделать два или три удара, чтобы отделить мне голову от туловища, а я слышал, такое случается, не беспокойтесь из-за этого.
   После этих слов Занд, поддерживаемый г-ном Г., встал, чтобы провести вместе с палачом непостижимую, чудовищную репетицию трагедии, в которой завтра ему предстояло сыграть главную роль. Г-н Видеман велел ему сесть на стул, принять требуемую позу и пустился в объяснения всех подробностей казни. Уяснив все, что ему было необходимо, Занд попросил палача завтра не торопиться и делать свое дело без спешки. И еще он заранее поблагодарил его, поскольку, как он сказал, после он уже не сможет этого сделать. Затем Занд снова лег в постель, а бледный палач вышел, едва держась на ногах. Все эти подробности сообщены г-ном Г., так как палач был настолько взволнован, что совершенно ничего не запомнил.
   После ухода г-на Видемана в камеру вошли три священника, с которыми Занд беседовал на религиозные темы; один из них остался и пробыл у приговоренного около шести часов, а уходя, сообщил, что ему дано поручение взять с Занда слово, что он не будет перед казнью обращаться к народу. Занд пообещал, добавив:
   – Даже если бы я этого захотел, голос у меня стал таким слабым, что народ все равно не услышал бы.
   В это время на лугу, что по левую руку от Гейдельбергской дороги, возводили эшафот. Он представлял собой помост футов около шести высотой, а в ширину и в длину по десять футов. Предполагали, что по причине интереса, который возбуждал приговоренный, а также потому, что была Троица, соберется огромная толпа, и поскольку власти опасались возможных волнений в университетах, охрана тюрьмы была утроена, а из Карлсруэ в Мангейм вызвали генерала Нойштайна с тысячей двумястами человек пехоты, тремястами пятьюдесятью кавалерии и артиллерийской батареей.
   Ко второй половине дня девятнадцатого съехалось, как власти и предвидели, столько студентов, которые расположились в окрестных деревнях, что было решено перенести завтрашнюю казнь с одиннадцати, как было установлено, на пять утра. Однако для этого было необходимо согласие Занда, так как казнить можно было только спустя три полных дня после объявления приговора, а поскольку он был прочитан лишь в половине одиннадцатого, Занд имел право на жизнь до одиннадцати часов.
   В четыре утра в камеру приговоренного пришли; он так крепко спал, что его пришлось будить. Занд открыл глаза и, не понимая, почему его будят, с обычной своей улыбкой спросил:
   – Неужели я так заспался и уже одиннадцать?
   Ему сказали, что нет, что к нему пришли просить его согласия перенести час казни, поскольку власти опасаются столкновений между студентами и солдатами, а так как со стороны военных предприняты все должные меры, эти столкновения могут плохо кончиться для его друзей. Занд тотчас же ответил, что он готов, и попросил только время, чтобы принять ванну, как это делали древние перед битвой. Однако устного его согласия оказалось недостаточно; ему принесли перо и бумагу, и он твердой рукой написал:
    «Я благодарю власти Мангейма за то, что они пошли навстречу моему настоятельнейшему желанию и на шесть часов ускорили мою казнь.
    Sit nomen Domini benedictum [16].
    В тюремной камере утром 20 мая, в день моего освобождения.
Карл Людвиг Занд».
   Когда Занд вручил эти несколько строк секретарю, к нему приблизился врач, чтобы, как обычно, перевязать рану. Занд с улыбкой взглянул на него и поинтересовался: