– Дайте мне клятву, – сказала она.
   – Какую? Говорите.
   – Поклянитесь тем, что для вас священно, что вы не откроете никому моей тайны, по крайней мере до тех пор, пока я, мать моя или граф будем живы.
   – Клянусь честью! – ответил я.
   – Так слушайте же.

VII

   – Нет надобности говорить вам о моей семье, вы ее знаете: это моя мать, несколько дальних родственников да и все, пожалуй. Я имела порядочное состояние…
   – Увы! – прервал я. – И почему только вы не были бедны?
   – Отец мой, – продолжала Полина, делая вид, что не заметила моего восклицания, – оставил после своей смерти сорок тысяч ливров ежегодного дохода. Кроме меня, других наследников не было, и я вступила в свет как богатая наследница.
   – Вы забываете, – сказал я, – о красоте своей и блестящем воспитании.
   – Вы беспрестанно перебиваете меня и не даете продолжать, – улыбнулась Полина.
   – О! Вы не можете рассказать так, как я, о том впечатлении, которое вы произвели на всех в свете; эта часть истории известна мне лучше. Вы, сами о том не подозревая, были королевой всех балов, царицей в лавровом венке, невидимом для одних только ваших глаз. Тогда я впервые встретил вас. Это случилось у княгини Бел… Все, кто только был знаменит и известен, собрались у этой прекрасной изгнанницы Милана. Там пели, и виртуозы наших гостиных подходили поочередно к фортепиано. Все, чего только может достичь музыка и пение, соединилось вместе, чтобы восхитить эту толпу дилетантов, удивляющуюся всегда, встречая в свете то совершенство исполнения, которого мы требуем и так редко находим в театре. Потом кто-то начал говорить о вас и произнес ваше имя; уже тогда сердце мое забилось в волнении. Княгиня встала, взяла вас за руку и повела, словно жертву, к этому алтарю мелодии. Скажите мне, отчего, когда я увидел смущение ваше, чувство страха охватило меня, как будто вы были моей сестрой, хотя я знал вас не более четверти часа? О! Я дрожал, может быть, сильнее, чем вы, и, верно, вы были далеки от мысли, что в этой толпе есть сердце, родное вашему, которое колотилось от страха и восхищалось вашим торжеством. Уста ваши открылись, и мы услышали первые звуки голоса еще дрожавшего и неверного. Но вскоре ноты стали чистыми и звучными; глаза ваши устремились к небу. Толпа, окружавшая вас, сомкнулась, и не знаю даже, услышали ли вы ее рукоплескания; душа ваша, казалось, парила над всем этим где-то в вышине. Это была ария Беллини, мелодичная и простая, однако же полная печали, какую мог создать только он один. Я не рукоплескал вам – я плакал. Вы возвратились на свое место; похвалы лились на вас ручьем; я один не смел подойти к вам; я сел так, чтобы видеть вас беспрестанно. Вечер продолжил свое течение. Звучала музыка, потрясая восхищенных слушателей своей гармонией. Но я ее не слышал. С тех пор как вы оставили фортепиано, все чувства мои сосредоточились на одном. Я смотрел на вас. Помните ли вы этот вечер?
   – Да, я припоминаю его, – кивнула Полина.
   – Потом, – продолжал я, забыв о том, что прерываю ее рассказ, – потом я услышал в другой раз не эту самую арию, но ее народный вариант. Это было в Сицилии, вечером одного из тех дней, которые бывают только в Италии и Греции. Солнце едва скрылось за Джирджентами, древним Агригентом. Я сидел возле дороги. По левую сторону от меня в вечернем сумраке начинал теряться морской берег, усеянный развалинами, среди которых возвышались три храма; вдали простиралось море, неподвижное и блестящее как серебряное зеркало. По правую сторону от меня на золотом фоне выделялись резкие контуры города, как бы сошедшего с одной из картин мастеров первой флорентийской школы, которые приписывают Гадди и которые помечены именами Чимабуэ или Джотто. Рядом со мной прошла молодая девушка: она возвращалась от фонтана и несла на голове одну из столь красивых древних амфор. Она напевала ту самую песенку, о которой я говорил вам. О! Если бы вы знали, какое впечатление произвела на меня эта песенка. Я закрыл глаза и склонил голову на грудь: море, берег, храмы – все исчезло, даже эта итальянская девушка, которая, как волшебница, вернула меня на три года назад и перенесла в салон княгини Бел… Тогда я опять увидел вас, опять услышал ваш голос и смотрел на вас с восторгом. Но вдруг глубокая печаль овладела мной, потому что в то время вы не были уже молодой девушкой, которую я так любил и которую называли Полиной Мельен; вы стали графиней Безеваль… Увы!.. Увы!..
   – Да, увы! – прошептала Полина.
   В молчании прошло несколько минут. Полина первая его нарушила.
   – Да, это было прекрасное, счастливое время моей жизни, – сказала она. – Ах! Молодые девушки не понимают своего счастья; они не знают, что несчастье не смеет дотронуться до покрова целомудрия, который муж некогда сорвет с них. Да, я была счастлива в продолжение трех лет. За эти годы едва ли омрачалось сверкающее солнце моей юности, едва ли затмевалось оно, как облаком, каким-нибудь невинным волнением, которое молодые девушки принимают за любовь. Лето проводили мы в своем замке Мельен, на зиму возвращались в Париж. Лето проходило в деревенских праздниках, а зимы едва хватало на городские развлечения. Я не думала, что жизнь, столь радостная и спокойная, когда-нибудь может закончиться. Я была весела и доверчива. Так мы прожили до осени 1830 года.
   Подле нас, по соседству, находилась дача госпожи Люсьен, муж которой был большим другом моего отца. Однажды вечером она пригласила меня и мою матушку провести весь следующий день у нее в замке. Ее муж, сын и несколько молодых людей, приехавших из Парижа, собрались для кабаньей охоты, а большой обед должен был прославить победу нового Мелеагра[4]. Мы дали слово.
   Приехав в замок, мы не застали уже охотников. Но так как парк был огражден стенами, то мы легко могли присоединиться к ним. Впрочем, время от времени до нас должны были доноситься звуки рога. Услышав их, мы могли явиться на место охоты, когда пожелали бы, и испытать удовольствие, не рискуя устать. Господин Люсьен остался в замке с женой, дочерью, моей матушкой и со мной; Поль, сын его, заправлял охотой.
   В полдень звуки рога зазвучали заметно ближе; мы услышали сигнал, повторившийся несколько раз. Господин Люсьен сказал нам, что теперь самое время смотреть; кабана загнали, и если мы этого хотим, пора садиться на лошадей; в ту же минуту к нам прискакал один из охотников с приглашением от Поля. Господин Люсьен взял карабин, повесил его через плечо; мы сели на лошадей и отправились вслед за ними. Матери наши пошли пешком в павильон, вокруг которого происходила охота.
   Через несколько минут мы были уже на месте и, несмотря на мое отвращение к этой забаве, звуки рога, быстрая езда, лай собак, крики охотников произвели и на нас свое действие: мы – Люция и я, смеясь и внутренне дрожа от страха, поскакали наравне с самыми искусными кавалерами. Два или три раза мы видели кабана, перебегавшего аллеи, и собак, почти настигших его. Наконец он прижался к большому дубу, развернулся и выставил морду с обнаженными клыками на свору собак. Это было на краю одной прогалины в лесу, куда выходили окна павильона, так что госпожа Люсьен и моя матушка могли видеть все происходившее.
   Охотники стояли полукругом, в сорока или пятидесяти шагах от того места, где происходила схватка. Собаки, разгоряченные скорым бегом, бросились на кабана, который почти исчез под этой движущейся пестрой массой. Время от времени одна из нападавших гончих подлетала вверх на высоту восьми или десяти футов и падала с визгом вся окровавленная; потом бросалась в самую гущу схватки и, несмотря на раны, вновь нападала на своего неприятеля. Это сражение продолжалось не более четверти часа, и уже более десяти или двенадцати собак были смертельно ранены. Это зрелище, ужасное и кровавое, сделалось для меня мучением и, кажется, то же действие произвело на других наблюдателей: до меня донесся голос госпожи Люсьен, которая кричала: «Довольно, довольно! Прошу тебя, Поль, довольно!» В ту же минуту ее сын соскочил с лошади с карабином в руке, подошел на несколько шагов к кабану, прицелился и выстрелил.
   В то же мгновение все происходило стремительно, как удар молнии: собаки разлетелись в разные стороны, раненый кабан рванулся вперед, и, прежде чем госпожа Люсьен успела вскрикнуть, зверь был уже на Поле; молодой человек упал, а свирепое животное, вместо того чтобы бежать, нависло в остервенении над своим новым неприятелем.
   Наступила минута страшного молчания; госпожа Люсьен, бледная как смерть, простирая руки к сыну, хотела кричать, но лишь едва слышно шептала: «Спасите его! Спасите!..» Господин Люсьен, который один был вооружен, взял свой карабин и хотел прицелиться в кабана; но Поль находился прямо под ним: малейшая осечка – и отец мог убить сына. По его телу пробежала дрожь; он ощутил собственное бессилие, бросил карабин и устремился к Полю, крича: «На помощь! На помощь!» Прочие охотники последовали за ним. В то же мгновение один молодой человек соскочил с лошади, поднял ружье и крикнул громким и повелительным голосом: «Вернитесь на место, господа!» Охотники расступились, чтобы дать дорогу посланнице смерти, которая иначе могла попасть в них. То, о чем я расскажу вам, заняло не больше минуты.
   Взоры всех остановились тотчас на стрелке и на той страшной цели, что он избрал; что касается его самого, то он был тверд и спокоен, как будто перед глазами его была простая мишень. Дуло карабина медленно поднялось; потом, достигнув известной высоты, охотник и ружье сделались совершенно неподвижны, словно оба они были высечены из камня. Раздался выстрел, и кабан, смертельно раненный, повалился в двух-трех шагах от Поля, который, освободившись от своего противника, стал на одно колено и схватился за охотничий нож. Но это было лишнее: пуля была направлена верной рукой, и принесла своей жертве смерть. Госпожа Люсьен вскрикнула и упала в обморок; ее дочь, Люция, начала спускаться с лошади и упала бы, если бы один из охотников не поддержал ее; я соскочила с коня и побежала на помощь к госпоже Люсьен. Что же касается охотников, то они окружили Поля и мертвого кабана, за исключением того стрелка, который, выстрелив, спокойно прислонил карабин к стволу дерева. Госпожа Люсьен пришла в чувство на руках сына и мужа. Поль получил только легкую рану в ногу: так скоро произошло все, рассказанное мной. Когда утихло первое волнение, госпожа Люсьен посмотрела вокруг: она хотела выразить свою благодарность матери и искала охотника, спасшего ее сына. Господин Люсьен понял ее намерение и подвел его. Госпожа Люсьен схватила его руку, хотела благодарить, но залилась слезами и могла выговорить только: «О! Господин Безеваль!..»
   – Так это был он? – вскрикнул я.
   – Да, это был он. Я увидела его там впервые, окруженного признательностью целого семейства. Меня захватило волнение, вызванное эпизодом, героем которого бесспорно являлся он. Это был белокурый молодой человек среднего роста с черными глазами. На первый взгляд, ему, казалось, не было и двадцати лет; но, рассматривая его внимательнее, можно было заметить легкие морщины, расползавшиеся от век к вискам; едва заметная складка пересекала его лоб, что говорило о постоянно гнетущих его мрачных мыслях, таившихся в сердце. Бледные тонкие губы, прекрасные зубы и женственные руки дополняли внешность этого человека, который сначала внушил мне скорее чувство отвращения, нежели симпатию; в эти минуты всеобщего восторга, когда мать от всего сердца благодарила его за спасение сына, взгляд его был чрезвычайно холоден.
   Охота закончилась, и мы возвратились в замок. Войдя в гостиную, граф Безеваль извинился, что вынужден уехать: он дал слово быть на обеде в Париже. Ему заметили, что надо сделать пятнадцать лье за четыре часа, чтобы поспеть вовремя. Граф ответил с улыбкой, что его лошадь привыкла к такой езде, и приказал своему слуге привести ее.
   Этот слуга был малайцем; граф привез его из путешествия, совершенного им в Индию для получения значительного наследства. Хотя слуга жил во Франции уже около трех лет, он носил национальный костюм и говорил только на своем родном языке, на котором граф знал всего несколько слов, однако их хватало для того, чтобы объясняться с малайцем. Он исполнил приказание с удивительным проворством, и скоро из окон гостиной мы увидели двух бьющих копытами от нетерпения породистых скакунов, которых так расхваливали все мужчины. Это были в самом деле, насколько я могла судить, те превосходные лошади, которых хотел заполучить принц Конде, но граф удвоил цену, предложенную его королевским высочеством, и они ему не достались.
   Все провожали графа до дверей. Госпожа Люсьен, казалось, так и не успела выразить ему всю свою признательность и жала его руки, умоляя возвратиться. Он обещал так и поступить, бросив быстрый взгляд в сторону, заставивший меня спрятать глаза как от молнии; мне показалось, не знаю отчего, что этот взгляд был адресован именно мне. Когда я подняла голову, граф уже сидел на лошади. Он поклонился в последний раз госпоже Люсьен, сделал всем общее приветствие, а Полю – дружеский знак рукой, и, пришпорив лошадь, поскакал вперед и вскоре скрылся за поворотом дороги.
   Никто не двинулся с места: все молча смотрели в ту сторону, где исчез граф. В этом человеке было что-то необыкновенное, что невольно приковывало к нему внимание. В нем чувствовалась могущественная натура, которую природа, как бы по капризу, любит иногда заключать в тела, по-видимому, слишком слабые, чтобы ей соответствовать. Сколько противоречивости было в этом человеке! Тем, кто не знал его, он казался слабым и бессильным, страдающим телесным недугом; для друзей же и товарищей своих он был железным человеком, способным побороть всякую усталость, превозмочь всякое волнение, справиться со всякой нуждой. Поль видел, как граф проводил целые ночи за картами или в буйных оргиях, а на другой день, когда товарищи его еще спали, отправлялся, не отдохнув ни часу, на охоту или на прогулку с другими знакомыми. Их он утомлял также, как и первых, не показывая сам никаких признаков усталости, кроме сильной бледности и сухого кашля, обычного для него, но в этом случае повторявшегося чаще.
   Не знаю отчего, я слушала эти подробности с чрезвычайным интересом; без сомнения сцена, происходившая при мне на охоте, хладнокровие графа, продемонстрированное им на деле, мое недавнее волнение стали причиной того внимания, которое придавала я всему, что рассказывали о нем. Впрочем, самый искусный расчет не мог изобрести ничего лучше этого внезапного отъезда, превратившего замок в своего рода пустыню. Так велико было впечатление, которое произвел уехавший граф на его обитателей.
   Позвали к столу. Разговор, прерванный на некоторое время, снова возобновился за десертом, и, как утром, предметом его был граф Безеваль; тогда, то ли оттого, что это постоянное внимание показалось присутствующим оскорбительным, то ли в самом деле многие из приписываемых ему качеств вызывали некоторые сомнения, разгорелся легкий спор о его странной жизни, о неизвестном происхождении его богатства; о его храбрости, которую кто-то из собеседников объяснял искусным владением шпагой и пистолетом. Тогда Поль, что естественно, принял на себя роль защитника того, кто спас ему жизнь. Жизнь графа почти ничем не отличалась от жизни всех молодых людей; богатство его происходило от наследства, полученного от дяди по матери, жившего пятнадцать лет в Индии. Что же касается его храбрости, то вокруг этого споров почти не возникало, потому что граф не только доказал ее на многих дуэлях, из которых почти всегда выходил невредимым, но и в других случаях. Поль рассказал тогда о многих из них, но один мне особенно запомнился.
   Граф Безеваль, приехав на Гоа, нашел дядю мертвым; но завещание было сделано в его пользу, так что никакое опровержение не имело оснований, хотя двое молодых англичан, родственники покойного (мать графа была англичанкой), в такой же степени являлись наследниками, как и он; но, несмотря на это, граф оказался единственным обладателем всего имения, оставшегося после дяди. Впрочем, оба англичанина были богаты и находились на службе, являясь офицерами части Британской армии, составлявшей гарнизон Бомбея. Они приняли своего двоюродного братца если и не с радушием, то по крайней мере с учтивостью, и перед его отъездом во Францию дали с товарищами, офицерами своего полка, в его честь прощальный обед.
   В это время граф был моложе четырьмя годами и выглядел лет на восемнадцать, хотя ему было двадцать пять. Его стройная талия, бледное чело, белизна рук придавали ему схожесть с женщиной, которая будто переоделась в мужчину. И так при первом знакомстве английские офицеры соизмерили храбрость своего собеседника с его наружностью. Граф, со своей стороны, с той быстротой мысли, которая отличала его, тотчас понял, какое впечатление произвел, и, уверенный в намерении хозяев посмеяться над ним, принял свои меры и решился не оставлять Бомбей без какого-нибудь воспоминания о его пребывании здесь. Садясь за стол, два молодых офицера спросили своего родственника, говорит ли он по-английски. Граф, зная этот язык так же хорошо, как и свой родной, ответил скромно, что он не понимает на нем ни одного слова, и просил их, если они желают, чтобы он принимал участие в их разговоре, говорить по-французски.
   Это дало большую свободу его собеседникам, и с первого блюда граф заметил, что он стал предметом беспрестанных насмешек. Однако он внимал всему с улыбкой на губах и с веселостью в глазах; только щеки его сделались бледнее, и несколько раз зубы его ударялись о края стакана, который он подносил ко рту. За десертом оживление удвоилось вместе с французским вином, и разговор обратился к охоте. Тогда графа спросили, на какую дичь и каким образом он охотился во Франции? Граф, решив играть свою роль до конца, ответил, что он с легавыми охотился в долинах на куропаток и зайцев, а в лесах с гончими – на лисиц и оленей.
   – О! о! – сказал, смеясь, один из собеседников. – Вы охотитесь на зайцев, лисиц и оленей? А мы здесь охотимся на тигров.
   – Каким же образом? – спросил граф с совершенным добродушием.
   – Каким образом? – переспросил другой собеседник. – Мы садимся на слонов с рабами, одни из которых вооружены пиками и секирами, они закрывают нас от зверя; а другие навьючены ружьями, из них мы стреляем.
   – Это должно быть незабываемое удовольствие, – ответил граф.
   – Очень жаль, – сказал один из молодых людей, – что вы уезжаете так скоро, милый братец, а то и вы могли бы насладиться такой охотой.
   – В самом деле? – спросил граф. – Я очень жалею о том, что упускаю подобный случай; впрочем, если не нужно долго ждать, я останусь.
   – Чудесно! – воскликнул первый. – В трех лье отсюда, на болоте, расположенном у подножия гор и простирающемся от Сюрата, есть логово тигрицы с тигрятами. Индийцы, у которых она похитила овцу, только вчера рассказали нам об этом; мы хотели подождать, пока тигрята подрастут; но теперь, имея столь прекрасную возможность угодить вам, мы устроим охоту на пятнадцать дней раньше.
   – Очень признателен вам, – сказал, кланяясь, граф. – Но точно ли вы уверены в том, что тигрица есть, или об этом только поговаривают?
   – В этом нет никакого сомнения.
   – И точно известно, где именно находится ее логово?
   – Это легко увидеть, забравшись на гору, откуда открывается вид на болото; следы ее можно заметить по изломанному тростнику, и все расходятся от одной точки, как лучи звезды.
   – Хорошо! – кивнул граф, наполнил свой стакан и, встав, предложил тост: «За здоровье того, кто пойдет убить тигрицу в ее логове с двумя тигрятами, один, пешком и без другого оружия, кроме этого кинжала!» При этих словах он выхватил из-за пояса одного невольника малайский кинжал и положил его на стол.
   – Вы сумасшедший! – вскрикнул один из офицеров.
   – Нет, господа, я не сумасшедший, – сказал граф с горечью, смешанной с презрением, – и в доказательство повторяю свой тост. Слушайте же внимательно, ибо тот, кто захочет его принять, должен знать, на что идет, осушая свой стакан: «За того, – говорю, – кто пойдет убить тигрицу в ее логове с двумя тигрятами, один, пешком и без всякого оружия, кроме этого кинжала».
   Повисла пауза, в продолжение которой граф поочередно смотрел на своих собеседников, ожидая ответа; но все они лишь опускали глаза.
   – Никто не желает? – произнес он с улыбкой. – Никто не смеет принять моего тоста… никто не имеет духа ответить мне?.. Так пойду я, и если не пойду, скажите, что я трус, так как теперь я говорю вам, что вы подлецы!
   При этих словах граф осушил стакан, спокойно поставил его на стол и пошел к двери:
   – До завтра, господа, – попрощался он и вышел.
   В шесть часов утра он был готов к этой ужасной охоте. Как раз в это время его вчерашние товарищи вошли к нему в комнату. Они принялись умолять его отказаться от этого намерения, говорили, что он идет на верную смерть. Но граф не хотел ничего слышать. Они сознались, что виноваты перед ним и что вели себя вчера как глупцы. Граф поблагодарил их за извинения, но отказался принять их. Тогда они предложили ему драться с одним из них, если он считает себя настолько оскорбленным, чтобы требовать удовлетворения. Граф ответил с насмешкой, что его религиозные убеждения запрещают ему проливать кровь ближнего, и что со своей стороны он возвратил обидные слова, ему сказанные; но что касается охоты, то ничто на свете не заставит его от нее отказаться. Закончив этим, он пригласил офицеров сесть на лошадей и проводить его, предупреждая, что если они не захотят оказать ему этой чести, он пойдет один. Это решение было высказано голосом столь твердым, что казалось совершенно неизменным, поэтому офицеры решили оставить уговоры, и, сев на лошадей, поехали к восточным воротам города, назначенным пунктом сбора.
   Кавалькада их в молчании продвигалась к указанному месту. Каждый из офицеров имел двуствольное ружье или карабин. Один граф был без оружия; костюм его, совершенно изящный, походил на тот, в котором молодые светские львы совершают утренние прогулки в Булонском лесу. Все офицеры смотрели друг на друга с удивлением и не могли поверить в то, что он сохранит это хладнокровие до конца.
   Приехав на границу болота, офицеры снова предприняли попытку отсоветовать графу идти далее. В это время, как бы вторя их уговорам, в нескольких сотнях шагов от них раздалось рычание зверя; испуганные лошади зафыркали и стали жаться одна к другой.
   – Вы видите, господа, – сказал граф, – теперь уже поздно: мы замечены; животное знает, что мы здесь; и, покидая Индию, которой, наверное, никогда больше не увижу, я не хочу оставить неверное мнение о себе даже у тигра. Вперед, господа!
   И граф пришпорил лошадь, чтобы преодолеть гору, с вершины которой виднелся тростник, где скрывался зверь.
   Подъехав к подошве горы, они снова услышали рычание, но на этот раз оно раздалось так близко, что одна из лошадей бросилась в сторону и едва не сбросила наездника с седла; другие лошади, с пеной на мордах, с раздувавшимися ноздрями и испуганными глазами, дрожали, как будто их окатили ледяной водой. Тогда офицеры сошли с лошадей и отдали поводья слугам. Граф первым начал подниматься на возвышенность, с которой хотел осмотреть местность.
   В самом деле, с высоты холма по изломанному тростнику были заметны следы передвижений страшного зверя, с которым граф шел сражаться; своего рода дорожки, шириной в два фута, были протоптаны в зарослях, и каждая из них, как рассказывали ему офицеры, вела к одному месту, где образовалась прогалина. В третий раз оттуда раздался рык и развеял все сомнения графа: теперь он точно знал, где искать тигрицу.
   Тогда старшие из офицеров опять подошли к нему; но граф, поняв их намерение, сделал протестующий знак рукой, показывая, что уговоры бесполезны. Потом застегнул сюртук, попросил у одного из родственников шелковый шарф, которым тот был опоясан, и обернул им левую руку; сделал знак малайцу подать ему кинжал, прикрепил его к руке мокрым фуляровым платком; потом, положив шляпу на землю и поправив грациозно волосы, направился самым кратчайшим путем к тростнику и скрылся в нем через минуту, оставив товарищей своих в неверии и страхе.
   Что касается графа, то он шел медленно и осторожно по выбранной им дорожке, протоптанной так, что ему не было надобности сворачивать ни вправо, ни влево. Пройдя около пятидесяти шагов, граф услышал глухое ворчание, по которому узнал, что неприятель его настороже и если не видит, то уж учуял его; он остановился на одну только секунду и, как только шум прекратился, продолжал идти. Пройдя около пятидесяти шагов, опять остановился; ему показалось, что если он еще и не пришел, то должен быть очень близко к берлоге, потому что достиг уже прогалины, усеянной костями, на которых виднелось еще окровавленное мясо. Он осмотрелся вокруг и в траве, в четырех или пяти футах от себя, увидел тигрицу, полулежащую, с разинутой пастью и глазами, устремленными на него; тигрята играли на ее брюхе, как маленькие котята.
   Один только он мог сказать, что происходило в душе его при этом зрелище; но душа его была бездной, в которой все было сокрыто.