Страница:
Однако, утратив свою стихийность, порыв г-на Кумба, доведший его до такой крайности, утратил, естественно, и свою необузданность; тем не менее г-н Кумб был по-прежнему решительно настроен преподать этому негодяю то, что он называл уроком; но мы полагаем, что ему уже пришла в голову мысль стрелять или немного выше, или немного ниже живой цели, которую он собирался поразить; это, впрочем, не гарантировало ее ни от чего.
XIII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН КУМБ ДАЛ МАКИАВЕЛЛИ ДЕСЯТЬ ОЧКОВ ВПЕРЕД
XIV. НИЩИЙ
XIII. ГЛАВА, В КОТОРОЙ ГОСПОДИН КУМБ ДАЛ МАКИАВЕЛЛИ ДЕСЯТЬ ОЧКОВ ВПЕРЕД
Каким бы свирепым охотником ни был г-н Кумб, у него не было времени для приобретения того основательного опыта, что позволяет заместить глаза руками и заряжать ружье в темноте; ему пришлось зажигать лампу, чтобы помочь себе за отсутствием такого навыка.
Он поднес спичку к обгорелому фитилю ночника; фитиль окрасился в багровый цвет, а затем вспыхнул; свет от него, тусклый и мерцающий, падая на стены, оставлял на них невероятные и фантастические рисунки. Внезапно подача масла, смачивавшего фитиль, увеличилась и ночник осветил всю комнату; г-н Кумб бросился к пороховнице и к сумке с дробью.
Однако не успел он взять их, как его взгляд упал на Милетту; бедная женщина спала безмятежным сном, ритмичное дыхание равномерно вздымало ее грудь, лицо ее было спокойно, на губах блуждала легкая улыбка: жизнь продолжалась во сне. Ей, вероятно, снился тот, кого ее хозяин в эту самую минуту готовился убить.
Это сопоставление немедленно пришло на ум г-ну Кумбу, все же не поступившему так; оно опечалило его; впервые за всю свою жизнь он упрекнул себя за равнодушие к смиренному и глубокому самопожертвованию, к самоотречению и нежности, которые составляли смысл существования его служанки; впервые он заметил, какой благородной и великодушной была она и каким мелким и ничтожным был он; и тогда ружье выскользнуло у него из рук и с грохотом упало на каменный пол; и если воздействие было неожиданным, то противодействие было внезапным: возникшее вдруг у г-на Кумба убеждение винить в своих ошибках самого себя лишь многократно усилило его первоначальный гнев. Не став поднимать ружье, он открыл замок и задвижку и, выломав палку из метлы, оказавшейся у него под рукой, бросился из дома, полный решимости употребить ее на то, что было предназначено ей Господом.
Господин Кумб побежал к стене, но, к своему великому изумлению, уже не обнаружил там лестницы. Он вернулся к дому; простыня, уличившая Мариуса, спряталась в свою ракушку; ракушкой этой было окно сына Милетты: плотно закрытое, оно обрело честный и невинный вид, такой же, как у соседних окон.
Господин Кумб начал рычать от охватившего его гнева.
Внезапно он замолк.
Из соседского сада послышалось: «Эй! Эй!» — явно ответ на свист, прозвучавший из уст Мариуса как сигнал, и это «Эй! Эй!», несомненно, произнесла женщина.
Господин Кумб подавил волнение сердца, готового вырваться у него из груди, и, стараясь придать своему голосу юношескую интонацию, как никогда ранее заинтересованный в разгадке этой тайны, ответил на зов, донесшийся из соседнего сада.
Едва он это сделал, как к его ногам упало что-то довольно тяжелое, переброшенное через общую для обоих участков стену. Это был камень, обернутый клочком тщательно сложенной бумаги, и бывший грузчик на время им завладел — что бы там ни случилось, секрет молодого человека лежал у него в кармане. Впрочем, не стоило упускать случая еще глубже проникнуть в этот секрет. Господин Кумб вновь подал голос, на этот раз не столь удачно: он услышал, как захрустел песок под ножкой той, что уходила крадучись; неизвестная отправительница послания удалялась.
Господин Кумб, ничего не ответив Милетте, проснувшейся от шума упавшего ружья и не знавшей, что и думать при виде совершенно расстроенного лица своего хозяина, взял лампу и поднялся к себе в комнату.
Вот что содержалось в поднятом им клочке бумаги:
«Печальная новость, мой друг! С тяжелым сердцем я сообщаю ее Вам, и мое сердце восстает против пера, которому выпало писать Вам это. Воскресенье, которое мы так предвкушали, станет и для меня и для Вас таким же длинным, как все те пустые и длинные дни недели, что разделяют наши бедные свидания. Я надеялась избежать обязанности присутствовать на семейном обеде, о котором я Вам упоминала; но это оказалось невозможным для меня: мой брат, разумеется, по иным, нежели мои собственные, намерениям, принял в точности такое же решение, как и я, — не показываться на этом вызывающем досаду праздничном обеде; я просила, плакала, умоляла — я говорю это Вам для того, чтобы Вы могли гордиться этим, мой друг, — но его упрямство невозможно было побороть. Наши с Вами общие планы столь настоятельно требуют от нас поступать с ним осторожно, что Вы вряд ли станете на меня сильно сердиться за мою уступку ему; кстати, моя покорность сегодня — это доброе предзнаменование нашего с Вами будущего согласия. Не падайте духом, мой друг! И объединим желания, чтобы Господь укоротил не только те часы, что держат нас вдали друг от друга, но и те, что нам предстоит пережить, пока не наступит день, когда мы сможем взаимно сдержать клятву, данную нами на прибрежных скалах. Прощайте, мой друг! Жму Ваши руки; я столько думаю о Вас, что вряд ли стоит говорить Вам: „Думайте обо мне!“
Письмо было подписано полным именем: «Мадлен Риуф».
С присущей решимостью и со всей искренностью любви молодая женщина была счастлива придать этому листку бумаги ценность векселя.
Господин Кумб стал размышлять; он крутил послание мадемуазель Риуф и так и сяк, как будто ей удалось утаить между строк какой-то важный смысл, который ему еще не удалось угадать. Каждое из своих движений он сдабривал проклятиями, полными то презрения, то ярости: первые — по поводу бесстыдства женщин, вторые — по поводу неблагодарности мужчин.
Вдруг он заметил постскриптум, чуть было не оставленный им без внимания из-за тонкого почерка писавшей.
«Только будьте как можно более осмотрительным, — добавляла мадемуазель Мадлен в конце письма. — Не показывайтесь даже вблизи нашей общей границы до тех пор, пока я не подготовлю Жана к своим желаниям; остерегайтесь завтра, в мое отсутствие, приходить в нашу дорогую рощицу, поскольку, по всей видимости, Ваш будущий шурин проведет в шале весь день, а также вечер».
На этот раз уже нельзя было принять язык мадемуазель Мадлен за мальгашский. Господин Кумб не знал, смеяться ему или плакать.
На самом деле он претерпевал и то и другое ощущение.
Как все эгоисты на свете, он не понимал, что в этом мире могло бы поколебать счастье, которое надлежало испытывать, выполняя то, что могло быть приятно ему самому. Он не думал о выгодах, какие проистекали бы для Мариуса из этого брака, столь далеко превосходящего его надежды; его заботило лишь то, что сам он называл предательством его воспитанника: оно казалось ему не только постыдным, но прежде всего преступным, и никакой вид наказания не мог быть слишком суровым, чтобы покарать за него. Думая об этом, г-н Кумб ощущал одновременно сожаление, полное горечи, и ярость, чреватую презрением.
С другой стороны, поскольку он глубоко осознавал, что такое общественная иерархия, союз сына Пьера Мана, осужденного, с девицей, принадлежавшей к торговой аристократии Марселя, представлялся ему чем-то необычайно шутовским! Об этом прекрасном замысле в письме было сказано без обиняков, но в такое нельзя было поверить; г-н Кумб ожидал увидеть какого-нибудь смешного чертика, выскакивающего из письма, какие порой выскакивают из табакерки.
— Ха-ха-ха! Это уж чересчур забавно! — воскликнул г-н Кумб. — Сын этого мерзавца Мана и Милетты, моей служанки — ведь что ни говори, она прежде всего лишь моя служанка, — верит, что он женится на даме, которой я в его возрасте не осмелился бы предложить святой воды на кончике своего пальца! Ай-ай! Это как если бы мэр Касиса захотел управлять Марселем! Да она же смеется над ним, как тунец над пехотинцем!
Затем, подумав вдруг совсем о другом, он добавил:
— Ах ты негодяй! Теперь я понимаю, почему ты так хотел умерить мою враждебность по отношению к тому, кто заставил меня пережить столь скверные ночи, почему ты не дал мне убить его, как он того заслуживал; ты уже забросил удочку, чтобы поймать эту девицу, и она, прожорливая, как скорпена, уже выпрыгнула из воды, чтобы схватить наживку. Бог мой, ну и молодая особа! Веры в Бога у нее не больше, чем здравого смысла; можно подумать, что письмо это написано какой-нибудь дамочкой с площади Комедии. Тьфу ты! Я уже не молод, но клянусь, что ни за что бы не захотел иметь дело с такой бесстыдной девицей. Его, быть может, прельщает не сама эта женщина, а соблазняет ее дом; он хочет стать богатым, с гордым видом ходить по этому прекрасному саду, где столько цветов, а такое заражает, словно бешенство, и тоже издеваться над бедным и скромным деревенским домом, где по моей милости он был воспитан. Эх, черт возьми! Не будет этого, говорю я вам! Прежде всего, мне надо оказать ему услугу — помешать и дальше верить во всю эту чепуху; я не отдам ему это письмо; он пойдет на свидание в ту самую рощицу и встретится там с ее братом; и, черт побери, пусть они подерутся, пусть поколотят друг друга, отдубасят, измолотят и даже убьют! Эх, если уж нет прибыли, так, по крайней мере, не будет и убытка!
Выразив столь милосердное пожелание, г-н Кумб положил письмо к своими бумагам и позвал Мариуса.
Как ему показалось, он не обнаружил на лице молодого человека следов достаточно большого замешательства. Внезапно опустившись на землю с высот, где витал Макиавелли, г-н Кумб обнаружил удивительное умение скрывать свои чувства: он был таким предупредительным и радушным с сыном Милетты, таким веселым и непринужденным в разговоре с ним и вел себя столь сердечно, что Мариус, внутренне трепетавший от страха при мысли, как бы строгий приемный отец не застал его врасплох во время утренней попытки предупредить Мадлен о неожиданной помехе, на целый день разделявшей их, совершенно успокоился и бросал и вытягивал леску с нанизанными на нее рыболовными крючками, не находя в этом занятии никакого развлечения.
Однако г-н Кумб все устроил так, чтобы они с Мариусом вернулись в деревенский домик, лишь когда день уже будет, в полном разгаре.
Он поднес спичку к обгорелому фитилю ночника; фитиль окрасился в багровый цвет, а затем вспыхнул; свет от него, тусклый и мерцающий, падая на стены, оставлял на них невероятные и фантастические рисунки. Внезапно подача масла, смачивавшего фитиль, увеличилась и ночник осветил всю комнату; г-н Кумб бросился к пороховнице и к сумке с дробью.
Однако не успел он взять их, как его взгляд упал на Милетту; бедная женщина спала безмятежным сном, ритмичное дыхание равномерно вздымало ее грудь, лицо ее было спокойно, на губах блуждала легкая улыбка: жизнь продолжалась во сне. Ей, вероятно, снился тот, кого ее хозяин в эту самую минуту готовился убить.
Это сопоставление немедленно пришло на ум г-ну Кумбу, все же не поступившему так; оно опечалило его; впервые за всю свою жизнь он упрекнул себя за равнодушие к смиренному и глубокому самопожертвованию, к самоотречению и нежности, которые составляли смысл существования его служанки; впервые он заметил, какой благородной и великодушной была она и каким мелким и ничтожным был он; и тогда ружье выскользнуло у него из рук и с грохотом упало на каменный пол; и если воздействие было неожиданным, то противодействие было внезапным: возникшее вдруг у г-на Кумба убеждение винить в своих ошибках самого себя лишь многократно усилило его первоначальный гнев. Не став поднимать ружье, он открыл замок и задвижку и, выломав палку из метлы, оказавшейся у него под рукой, бросился из дома, полный решимости употребить ее на то, что было предназначено ей Господом.
Господин Кумб побежал к стене, но, к своему великому изумлению, уже не обнаружил там лестницы. Он вернулся к дому; простыня, уличившая Мариуса, спряталась в свою ракушку; ракушкой этой было окно сына Милетты: плотно закрытое, оно обрело честный и невинный вид, такой же, как у соседних окон.
Господин Кумб начал рычать от охватившего его гнева.
Внезапно он замолк.
Из соседского сада послышалось: «Эй! Эй!» — явно ответ на свист, прозвучавший из уст Мариуса как сигнал, и это «Эй! Эй!», несомненно, произнесла женщина.
Господин Кумб подавил волнение сердца, готового вырваться у него из груди, и, стараясь придать своему голосу юношескую интонацию, как никогда ранее заинтересованный в разгадке этой тайны, ответил на зов, донесшийся из соседнего сада.
Едва он это сделал, как к его ногам упало что-то довольно тяжелое, переброшенное через общую для обоих участков стену. Это был камень, обернутый клочком тщательно сложенной бумаги, и бывший грузчик на время им завладел — что бы там ни случилось, секрет молодого человека лежал у него в кармане. Впрочем, не стоило упускать случая еще глубже проникнуть в этот секрет. Господин Кумб вновь подал голос, на этот раз не столь удачно: он услышал, как захрустел песок под ножкой той, что уходила крадучись; неизвестная отправительница послания удалялась.
Господин Кумб, ничего не ответив Милетте, проснувшейся от шума упавшего ружья и не знавшей, что и думать при виде совершенно расстроенного лица своего хозяина, взял лампу и поднялся к себе в комнату.
Вот что содержалось в поднятом им клочке бумаги:
«Печальная новость, мой друг! С тяжелым сердцем я сообщаю ее Вам, и мое сердце восстает против пера, которому выпало писать Вам это. Воскресенье, которое мы так предвкушали, станет и для меня и для Вас таким же длинным, как все те пустые и длинные дни недели, что разделяют наши бедные свидания. Я надеялась избежать обязанности присутствовать на семейном обеде, о котором я Вам упоминала; но это оказалось невозможным для меня: мой брат, разумеется, по иным, нежели мои собственные, намерениям, принял в точности такое же решение, как и я, — не показываться на этом вызывающем досаду праздничном обеде; я просила, плакала, умоляла — я говорю это Вам для того, чтобы Вы могли гордиться этим, мой друг, — но его упрямство невозможно было побороть. Наши с Вами общие планы столь настоятельно требуют от нас поступать с ним осторожно, что Вы вряд ли станете на меня сильно сердиться за мою уступку ему; кстати, моя покорность сегодня — это доброе предзнаменование нашего с Вами будущего согласия. Не падайте духом, мой друг! И объединим желания, чтобы Господь укоротил не только те часы, что держат нас вдали друг от друга, но и те, что нам предстоит пережить, пока не наступит день, когда мы сможем взаимно сдержать клятву, данную нами на прибрежных скалах. Прощайте, мой друг! Жму Ваши руки; я столько думаю о Вас, что вряд ли стоит говорить Вам: „Думайте обо мне!“
Письмо было подписано полным именем: «Мадлен Риуф».
С присущей решимостью и со всей искренностью любви молодая женщина была счастлива придать этому листку бумаги ценность векселя.
Господин Кумб стал размышлять; он крутил послание мадемуазель Риуф и так и сяк, как будто ей удалось утаить между строк какой-то важный смысл, который ему еще не удалось угадать. Каждое из своих движений он сдабривал проклятиями, полными то презрения, то ярости: первые — по поводу бесстыдства женщин, вторые — по поводу неблагодарности мужчин.
Вдруг он заметил постскриптум, чуть было не оставленный им без внимания из-за тонкого почерка писавшей.
«Только будьте как можно более осмотрительным, — добавляла мадемуазель Мадлен в конце письма. — Не показывайтесь даже вблизи нашей общей границы до тех пор, пока я не подготовлю Жана к своим желаниям; остерегайтесь завтра, в мое отсутствие, приходить в нашу дорогую рощицу, поскольку, по всей видимости, Ваш будущий шурин проведет в шале весь день, а также вечер».
На этот раз уже нельзя было принять язык мадемуазель Мадлен за мальгашский. Господин Кумб не знал, смеяться ему или плакать.
На самом деле он претерпевал и то и другое ощущение.
Как все эгоисты на свете, он не понимал, что в этом мире могло бы поколебать счастье, которое надлежало испытывать, выполняя то, что могло быть приятно ему самому. Он не думал о выгодах, какие проистекали бы для Мариуса из этого брака, столь далеко превосходящего его надежды; его заботило лишь то, что сам он называл предательством его воспитанника: оно казалось ему не только постыдным, но прежде всего преступным, и никакой вид наказания не мог быть слишком суровым, чтобы покарать за него. Думая об этом, г-н Кумб ощущал одновременно сожаление, полное горечи, и ярость, чреватую презрением.
С другой стороны, поскольку он глубоко осознавал, что такое общественная иерархия, союз сына Пьера Мана, осужденного, с девицей, принадлежавшей к торговой аристократии Марселя, представлялся ему чем-то необычайно шутовским! Об этом прекрасном замысле в письме было сказано без обиняков, но в такое нельзя было поверить; г-н Кумб ожидал увидеть какого-нибудь смешного чертика, выскакивающего из письма, какие порой выскакивают из табакерки.
— Ха-ха-ха! Это уж чересчур забавно! — воскликнул г-н Кумб. — Сын этого мерзавца Мана и Милетты, моей служанки — ведь что ни говори, она прежде всего лишь моя служанка, — верит, что он женится на даме, которой я в его возрасте не осмелился бы предложить святой воды на кончике своего пальца! Ай-ай! Это как если бы мэр Касиса захотел управлять Марселем! Да она же смеется над ним, как тунец над пехотинцем!
Затем, подумав вдруг совсем о другом, он добавил:
— Ах ты негодяй! Теперь я понимаю, почему ты так хотел умерить мою враждебность по отношению к тому, кто заставил меня пережить столь скверные ночи, почему ты не дал мне убить его, как он того заслуживал; ты уже забросил удочку, чтобы поймать эту девицу, и она, прожорливая, как скорпена, уже выпрыгнула из воды, чтобы схватить наживку. Бог мой, ну и молодая особа! Веры в Бога у нее не больше, чем здравого смысла; можно подумать, что письмо это написано какой-нибудь дамочкой с площади Комедии. Тьфу ты! Я уже не молод, но клянусь, что ни за что бы не захотел иметь дело с такой бесстыдной девицей. Его, быть может, прельщает не сама эта женщина, а соблазняет ее дом; он хочет стать богатым, с гордым видом ходить по этому прекрасному саду, где столько цветов, а такое заражает, словно бешенство, и тоже издеваться над бедным и скромным деревенским домом, где по моей милости он был воспитан. Эх, черт возьми! Не будет этого, говорю я вам! Прежде всего, мне надо оказать ему услугу — помешать и дальше верить во всю эту чепуху; я не отдам ему это письмо; он пойдет на свидание в ту самую рощицу и встретится там с ее братом; и, черт побери, пусть они подерутся, пусть поколотят друг друга, отдубасят, измолотят и даже убьют! Эх, если уж нет прибыли, так, по крайней мере, не будет и убытка!
Выразив столь милосердное пожелание, г-н Кумб положил письмо к своими бумагам и позвал Мариуса.
Как ему показалось, он не обнаружил на лице молодого человека следов достаточно большого замешательства. Внезапно опустившись на землю с высот, где витал Макиавелли, г-н Кумб обнаружил удивительное умение скрывать свои чувства: он был таким предупредительным и радушным с сыном Милетты, таким веселым и непринужденным в разговоре с ним и вел себя столь сердечно, что Мариус, внутренне трепетавший от страха при мысли, как бы строгий приемный отец не застал его врасплох во время утренней попытки предупредить Мадлен о неожиданной помехе, на целый день разделявшей их, совершенно успокоился и бросал и вытягивал леску с нанизанными на нее рыболовными крючками, не находя в этом занятии никакого развлечения.
Однако г-н Кумб все устроил так, чтобы они с Мариусом вернулись в деревенский домик, лишь когда день уже будет, в полном разгаре.
XIV. НИЩИЙ
Рыбная ловля лишь тогда доставляет удовольствие, когда ей предаются со страстью; однако, как и все на этом свете, она имеет свои завлекательные стороны. Сколь ни мало был расположен Мариус к тому, чтобы увлечься ею, она его захватила.
Рыбы штурмовали два крючка, которыми была снабжена его леска, так часто, что, целиком озабоченный тем, чтобы снять их с крючков, подтянуть и забросить в воду те тридцать или сорок морских саженей, которые и образуют, рыболовную снасть, он уже не вспоминал о Мадлен с той настойчивостью, с какой мысленно обещал самому себе делать это.
Но по пути от островов Риу к Монредону в мыслях его произошла перемена, причем по ряду самых разных причин.
Сердце молодого человека почувствовало настоящие угрызения совести, когда он признался себе, что его любовь, какой бы сильной он ее ни считал, уступила свое главенствующее место какой-то пустой забаве; он сравнил грубые утехи, каким он поддался, с теми невыразимыми радостями, какие доставили бы ему лишь несколько мгновений беседы с Мадлен, со счастьем украдкой увидеть ее за решетчатыми ставнями, и, покраснев, готов уже был поддаться искушению выбросить в море и леску и рыб — соучастников или подстрекателей его прегрешения.
Кроме того, его охватило дурное предчувствие, выразившееся в мучительной тревоге.
С той минуты, когда на безлюдном мысе мадемуазель Риуф призналась ему в любви, молодые люди сразу же, по дороге в Монредон, вследствие их взаимной склонности, стали строить планы своего совместного будущего. Любовь, которую Мадлен испытывала к своему другу, была столь чистой, что, едва эти обещания были даны, девушка находила уже совершенно естественным разрешить Мариусу приходить к ней, перелезая через стену, безобразившую два сада. И минувшим воскресным днем, в час, когда еще все в домике г-на Кумба спали, сын Милетты проник к своей соседке и провел у ее ног немало сладких минут, повторяя ей волшебные клятвы в любви, восхитительные как для произносившего, так и для слушавшей их. В течение целой недели он жил надеждой, что наступающее воскресенье будет похоже на предыдущее, и, когда утром г-н Кумб своим вторжением помешал ему предупредить дорогую Мадлен о своем будущем отсутствии, он затрепетал при мысли, как бы это отсутствие она не приняла за равнодушие, хотя это чувство было так далеко от тех чувств, какие он испытывал к ней; он опасался, как бы не исчезли те прекрасные мечты, в течение последней недели нежно лелеемые им.
Солнце клонилось к горизонту; его лучи уже окрасили в багрянец и золото скалы острова Помег и белые крепостные стены замка Иф; день приближался к концу, и молодой человек, поддаваясь только что описанным нами настроениям, согнулся над веслами, чтобы заставить тяжелую лодку быстрее преодолеть то расстояние, что еще отделяло ее от дома.
Господин Кумб насмешливо поглядывал на усилия, прилагаемые его воспитанником, и под благовидным предлогом, что вкус буйабеса прямо зависит от свежести рыбы, увещевал его удвоить их; это, впрочем, не помешало ему, когда они, наконец, высадились на берег и Мариус уже готов был помчаться к домику, удержать его, чтобы на практике закрепить теорию того искусства, которую с раннего утра он беспрерывно излагал ему, и наглядно объяснить, что умение поймать рыбу само по себе еще ничего не значит, если к этому таланту не прибавляется другой — умение заботиться о снастях, необходимых для рыбной ловли.
Бедному юноше пришлось помочь бывшему грузчику вытащить лодку на песчаный берег так далеко, как это было необходимо, чтобы уберечь ее от шквала, затем выгрузить и почистить ее и, наконец, закрепить многочисленными швартовыми; к тому же г-н Кумб постарался привнести в эти мелкие работы, имевшие целью обезопасить и сохранить лодку, ту торжественную медлительность, какая удвоила испытываемое его воспитанником нетерпение.
Наконец, когда г-н Кумб нагрузил начинающего рыболова несколькими корзинами со снастями и рыбой, когда к этому весьма внушительному грузу он прибавил еще весла, багры, якорь и лодочный руль, — только тогда он позволил ему направиться к дому.
Первой заботой Мариуса, когда он вошел в дом, было подняться к себе в комнату, чтобы как можно быстрее бросить взгляд на владения своей возлюбленной.
Увы, напрасно он искал ее глазами по всей протяженности соседнего участка; напрасно пристально вглядывался в гущу деревьев, сохранявших, благодаря счастливым особенностям местного климата, свою таинственную пышность, несмотря на наступившую осень; та, которую он столь безуспешно искал взглядом, не читала под их зелеными сводами, не проходила по узким аллеям, как это столько раз прежде видел Мариус, когда она прогуливалась с мечтательным видом, а он был еще так далек от мысли предположить, что мог занимать какое-то место в ее грезах; сад оставался пустынным; заросли бересклета и лавра, где он и Мадлен обменивались нежными речами, приняли, как ему показалось, мрачный и унылый вид; ему чудилось, что даже само шале с его плотно закрытыми ставнями приобрело со вчерашнего дня какой-то скорбный облик.
Сердце Мариуса сжалось, предчувствия не обманули его. То был образ горя, царившего в сердце его возлюбленной, и причиной этого горя было его проклятое отсутствие. Всем своим существом он призывал на помощь благосклонную сень деревьев: скрыв его перелезание через ограду, она позволила бы ему прийти и оправдаться перед Мадлен; часы, которые должны были пройти, прежде чем ночная тень укроет собою оба дома, заранее казались ему такими долгими, что это приводило его в отчаяние.
Господин Кумб, напротив, выглядел веселым; он приправил ужин таким множеством шуток, что заставил Милетту раскрыть глаза от удивления; по нахмуренным же бровям Мариуса, по его упорному молчанию, по написанному у него на лице отчаянию хозяин деревенского домика понял, что тот достаточно разозлен и не преминет нанести визит в сад мадемуазель Риуф; г-н Кумб весело потирал руки при мысли о неожиданной развязке, какую он столь ловко подготовил; об унижении, какое из-за последующих за этим разоблачений испытает его враг г-н Жан, и о том прекрасном уроке, какой в результате всего будет преподан самомнению Мариуса!
И, чтобы предоставить ему полную свободу действий, г-н Кумб по окончании трапезы объявил, что он, пользуясь прекрасным вечером, выйдет в море и расставит на побережье сети.
Молодой человек испугался, не придет ли его благодетелю мысль и на этот раз взять его себе в помощники, но г-н Кумб, казалось, проникшийся несравненной нежностью к Милетте, заявил ей, что ему не достанет жестокости снова лишать ее радости общения с дорогим ее сердцу сыном.
Стоило г-ну Кумбу удалиться, как Мариус поднялся на свой наблюдательный пункт; изучение им соседней территории было не более успешным, чем в первый раз, однако он обнаружил, что теперь окна первого этажа шале были распахнуты, из чего он заключил, что Мадлен, возмутившись его холодностью или, быть может, заболев, осталась сидеть взаперти в своих комнатах; эти предположения лишь еще больше укрепили его решимость найти ее, даже если для этого понадобится проникнуть в ее дом, и, как только наступит ночь, он сделает это. Ожидая наступления ночи, Мариус вернулся к матери, в одиночестве прогуливавшейся по саду.
Мы уже упоминали ранее о тревогах, терзавших Милетту; они усиливались по мере того, как приближался роковой момент; уже раз двадцать она пыталась было поведать сыну печальную историю своей жизни, и всякий раз мужество оставляло ее в то самое мгновение, когда надо было начинать рассказ. Так что Мариус в глубине души продолжал считать себя сыном г-на Кумба.
Случай излить свою душу, освободить ее от накопившегося там за долгие месяцы беспокойства, представился столь удачно, что Милетта больше уже не сомневалась, стоит ли ей донести до сына свою печальную исповедь.
Она медленно шла по аллейке, высокопарно называемой г-ном Кумбом подъездной дорогой и являвшейся в действительности самой заурядной дорожкой, которая из конца в конец пересекала весь сад и выходила прямо на улицу; Милетта допытывалась у своей совести и искала, что могло бы послужить оправданием ошибки, пагубные последствия которой она осознала только теперь; она спрашивала себя: что ей можно будет ответить сыну, если он упрекнет ее, почему она не сумела сохранить свое достоинство — единственное достояние, какое он вправе был ожидать от нее.
В самом конце подъездной дороги — приходится называть ее так — г-н Кумб посадил несколько дюжин сосен, которым, несмотря на настойчивость, с какой они боролись за жизнь, так и не удалось подняться до того, что принято называть словом «вершины», на высоту окружавших их стен. Само собой разумеется, что владельцем деревенского домика этот пучок корявых и чахлых прутиков был назван не больше не меньше как сосняк, будто он раскинулся на площади в сто арпанов.
Бывший грузчик не мог обладать подобием тени, не думая о том, чтобы извлечь из нее всю возможную прибыль. И потому он установил в этом сосняке скамейку, хотя задача эта была не из легких, поскольку самые высокие сосны являли собой точную копию зонтика с воткнутой в землю ручкой. Тем не менее, достаточно пригнув голову и подобрав под себя ноги, можно было сесть на эту скамейку. Положение сидящего нельзя было назвать самым удобным, но поскольку в целом, за исключением места под смоковницей (его г-н Кумб оставлял для себя), это был единственный уголок с подобием тени, и поскольку с этой скамейки, расположенной в двух шагах от решетки ограды, видны были редкие прохожие на дороге, у Милетты, не избалованной своим хозяином развлечениями, выработалась привычка приходить сюда каждый день и чинить здесь домашнее белье.
Как только Милетта в задумчивости заняла свое излюбленное место, она увидела подходившего к ней Мариуса и сразу почувствовала, как нарастает ее тревога; две большие слезы навернулись ей на ресницы, затем медленно покатились по щекам, ставшим еще бледнее из-за ее страданий; она взяла сына за руки и, задыхаясь от волнения, не в силах произнести ни слова, знаком предложила ему сесть возле нее.
Под воздействием печали, владевшей им в эти минуты, Мариус был еще более, чем и обычных обстоятельствах, восприимчив к печали своей матери, и он стал умолять ее доверить ему причину ее горестей.
Вместо ответа Милетта бросилась ему на шею и с мольбой и отчаянием крепко обняла его.
Мариус продолжил настаивать с новой силой:
— Что с вами, матушка? Сердце мое разрывается, когда я вижу вас в таком состоянии. Бог мой, ответьте же, что с вами случилось? Если я своим поведением заслужил ваши упреки, то почему же вы опасаетесь адресовать их мне? Вы учили меня быть послушным по отношению к тем, кого любишь, а сомневаться в том, что я вас люблю, означает огорчить меня больше, чем могли бы огорчить меня ваши справедливые укоры. Не обидел ли кто-нибудь вас, матушка? О! Назовите мне его имя и вы найдете во мне человека, готового защитить нас и наказать его, как я поступил в случае, когда дело касалось моего… вернее, нашего благодетеля. Полноте, матушка, ну не плачьте же, ваши рыдания разрывают мне душу! Я бы предпочел видеть, как капля за каплей убывает моя собственная кровь, чем видеть слезы, вытекающие из ваших глаз! Так вы не любите больше своего сына, раз не считаете его достойным вашего доверия? Разве можно что-то утаить от того, кого любишь? Разве не должно делиться с ними и радостями и горестями? Знаете ли, матушка, что у меня тоже есть секрет, и вы не поверите, насколько сильно он меня тяготит, ведь я не могу поделиться им с вами. Но, будь что будет, я расскажу вам о нем, я доверю его вам, чтобы подать пример и чтобы вы больше не боялись своего сына и могли всегда рассчитывать на сохранение им тайны и на его сыновнюю преданность.
Милетта слушала, но не слышала его слов; до ее слуха доходило лишь выражение сыновней любви, и эта мелодичная музыка доставляла ее душе сладостные ощущения; однако в мыслях ее была такая путаница, что она и не пыталась уловить смысл его слов.
— Дитя мое, мое дорогое дитя! — воскликнула она. — Поклянись мне, что, как там ни будет, ты не станешь проклинать свою мать; поклянись мне, что если ты осудишь ее, если ты заклеймишь ее, то твоя любовь защитит ее; поклянись мне, что твоя любовь навсегда останется со мной, поскольку это мое единственное достояние, и никогда прежде, вплоть до этого часа, я не чувствовала, чтобы ему угрожала опасность. Я хотела бы умереть! Боже мой! Я хотела бы умереть! Умереть, да что тут такого?.. Но потерять любовь того, кого я носила под своим сердцем, плоть от плоти моей, кровь от крови моей — невозможно! Нет, Господь не допустит этого!.. Успокойся, Мариус, сейчас я все расскажу, — продолжала несчастная женщина, трепеща и помертвев от страха, — я расскажу, ибо невозможно, чтобы ты перестал меня любить; сейчас я все расскажу.
— О, ну же, говорите, матушка! — ответил молодой человек, бледный и взволнованный не меньше своей матери. — Что же случилось, о великий Боже?! Как вы только могли предположить, что я перестану почитать вас как самую достойную из женщин, перестану лелеять вас как самую нежную из всех матерей? Вы заставляете меня трепетать в мой черед; рассейте же как можно скорее мои тревоги. Какой бы проступок вы ни совершили, разве вы не останетесь для меня матерью, а мать для своего сына, так же как Бог для людей, непогрешима, не так ли? Да нет, не может быть, чтобы вы, разъяснявшая мне законы порядочности, учившая меня почитать честь, сами были лишены того и другого. Ваша совестливость вводит вас в заблуждение; расскажите мне все, и я вас утешу, расскажите, и я вас успокою; говорите, говорите, матушка, — я умоляю вас об этом!
Милетта слишком переоценила свои силы: рыдания душили ее, не давая ей говорить; единственное, что она смогла сделать, — это броситься на колени перед своим сыном, все, что она могла произнести — это слово «Прости!».
Увидев мать на коленях перед ним, Мариус порывисто обнял ее и поднял.
При этом он повернулся спиной к садовой калитке, к которой Милетта была обращена лицом.
Внезапно глаза ее невероятно широко раскрылись и оцепеневшим взглядом она стала растерянно смотреть в сторону улицы, затем протянула руку, как бы желая отогнать жуткое видение, и одновременно испустила страшный крик.
Мариус испуганно обернулся; при этом край его одежды коснулся одежд человека, который, тихо отворив калитку, входил в нее.
В этом человеке Мариус узнал того самого бродягу, кого он вместе с Мадлен спас от верной гибели среди скал; в руках тот держал шляпу, лицо его выражало притворную покорность, характерную для людей его ремесла; тихим голосом он произнес избитую фразу, с какой нищие просят подаяние.
Мариус решил, что единственной причиной испуга его матери стала неожиданность, с которой появился этот безобразный нищий.
— Убирайтесь прочь! — резко крикнул он ему. Однако и нищий тоже узнал его: милостыня, поданная молодым человеком во время первой их встречи, казалось, дала тому не только уверенность в том, что он получит ее вновь, но и изрядную наглость настойчиво требовать ее. Он натянул на голову шляпу, и по лицу его, которому он так старался придать благостное выражение, пробежала легкая тень дерзости.
Рыбы штурмовали два крючка, которыми была снабжена его леска, так часто, что, целиком озабоченный тем, чтобы снять их с крючков, подтянуть и забросить в воду те тридцать или сорок морских саженей, которые и образуют, рыболовную снасть, он уже не вспоминал о Мадлен с той настойчивостью, с какой мысленно обещал самому себе делать это.
Но по пути от островов Риу к Монредону в мыслях его произошла перемена, причем по ряду самых разных причин.
Сердце молодого человека почувствовало настоящие угрызения совести, когда он признался себе, что его любовь, какой бы сильной он ее ни считал, уступила свое главенствующее место какой-то пустой забаве; он сравнил грубые утехи, каким он поддался, с теми невыразимыми радостями, какие доставили бы ему лишь несколько мгновений беседы с Мадлен, со счастьем украдкой увидеть ее за решетчатыми ставнями, и, покраснев, готов уже был поддаться искушению выбросить в море и леску и рыб — соучастников или подстрекателей его прегрешения.
Кроме того, его охватило дурное предчувствие, выразившееся в мучительной тревоге.
С той минуты, когда на безлюдном мысе мадемуазель Риуф призналась ему в любви, молодые люди сразу же, по дороге в Монредон, вследствие их взаимной склонности, стали строить планы своего совместного будущего. Любовь, которую Мадлен испытывала к своему другу, была столь чистой, что, едва эти обещания были даны, девушка находила уже совершенно естественным разрешить Мариусу приходить к ней, перелезая через стену, безобразившую два сада. И минувшим воскресным днем, в час, когда еще все в домике г-на Кумба спали, сын Милетты проник к своей соседке и провел у ее ног немало сладких минут, повторяя ей волшебные клятвы в любви, восхитительные как для произносившего, так и для слушавшей их. В течение целой недели он жил надеждой, что наступающее воскресенье будет похоже на предыдущее, и, когда утром г-н Кумб своим вторжением помешал ему предупредить дорогую Мадлен о своем будущем отсутствии, он затрепетал при мысли, как бы это отсутствие она не приняла за равнодушие, хотя это чувство было так далеко от тех чувств, какие он испытывал к ней; он опасался, как бы не исчезли те прекрасные мечты, в течение последней недели нежно лелеемые им.
Солнце клонилось к горизонту; его лучи уже окрасили в багрянец и золото скалы острова Помег и белые крепостные стены замка Иф; день приближался к концу, и молодой человек, поддаваясь только что описанным нами настроениям, согнулся над веслами, чтобы заставить тяжелую лодку быстрее преодолеть то расстояние, что еще отделяло ее от дома.
Господин Кумб насмешливо поглядывал на усилия, прилагаемые его воспитанником, и под благовидным предлогом, что вкус буйабеса прямо зависит от свежести рыбы, увещевал его удвоить их; это, впрочем, не помешало ему, когда они, наконец, высадились на берег и Мариус уже готов был помчаться к домику, удержать его, чтобы на практике закрепить теорию того искусства, которую с раннего утра он беспрерывно излагал ему, и наглядно объяснить, что умение поймать рыбу само по себе еще ничего не значит, если к этому таланту не прибавляется другой — умение заботиться о снастях, необходимых для рыбной ловли.
Бедному юноше пришлось помочь бывшему грузчику вытащить лодку на песчаный берег так далеко, как это было необходимо, чтобы уберечь ее от шквала, затем выгрузить и почистить ее и, наконец, закрепить многочисленными швартовыми; к тому же г-н Кумб постарался привнести в эти мелкие работы, имевшие целью обезопасить и сохранить лодку, ту торжественную медлительность, какая удвоила испытываемое его воспитанником нетерпение.
Наконец, когда г-н Кумб нагрузил начинающего рыболова несколькими корзинами со снастями и рыбой, когда к этому весьма внушительному грузу он прибавил еще весла, багры, якорь и лодочный руль, — только тогда он позволил ему направиться к дому.
Первой заботой Мариуса, когда он вошел в дом, было подняться к себе в комнату, чтобы как можно быстрее бросить взгляд на владения своей возлюбленной.
Увы, напрасно он искал ее глазами по всей протяженности соседнего участка; напрасно пристально вглядывался в гущу деревьев, сохранявших, благодаря счастливым особенностям местного климата, свою таинственную пышность, несмотря на наступившую осень; та, которую он столь безуспешно искал взглядом, не читала под их зелеными сводами, не проходила по узким аллеям, как это столько раз прежде видел Мариус, когда она прогуливалась с мечтательным видом, а он был еще так далек от мысли предположить, что мог занимать какое-то место в ее грезах; сад оставался пустынным; заросли бересклета и лавра, где он и Мадлен обменивались нежными речами, приняли, как ему показалось, мрачный и унылый вид; ему чудилось, что даже само шале с его плотно закрытыми ставнями приобрело со вчерашнего дня какой-то скорбный облик.
Сердце Мариуса сжалось, предчувствия не обманули его. То был образ горя, царившего в сердце его возлюбленной, и причиной этого горя было его проклятое отсутствие. Всем своим существом он призывал на помощь благосклонную сень деревьев: скрыв его перелезание через ограду, она позволила бы ему прийти и оправдаться перед Мадлен; часы, которые должны были пройти, прежде чем ночная тень укроет собою оба дома, заранее казались ему такими долгими, что это приводило его в отчаяние.
Господин Кумб, напротив, выглядел веселым; он приправил ужин таким множеством шуток, что заставил Милетту раскрыть глаза от удивления; по нахмуренным же бровям Мариуса, по его упорному молчанию, по написанному у него на лице отчаянию хозяин деревенского домика понял, что тот достаточно разозлен и не преминет нанести визит в сад мадемуазель Риуф; г-н Кумб весело потирал руки при мысли о неожиданной развязке, какую он столь ловко подготовил; об унижении, какое из-за последующих за этим разоблачений испытает его враг г-н Жан, и о том прекрасном уроке, какой в результате всего будет преподан самомнению Мариуса!
И, чтобы предоставить ему полную свободу действий, г-н Кумб по окончании трапезы объявил, что он, пользуясь прекрасным вечером, выйдет в море и расставит на побережье сети.
Молодой человек испугался, не придет ли его благодетелю мысль и на этот раз взять его себе в помощники, но г-н Кумб, казалось, проникшийся несравненной нежностью к Милетте, заявил ей, что ему не достанет жестокости снова лишать ее радости общения с дорогим ее сердцу сыном.
Стоило г-ну Кумбу удалиться, как Мариус поднялся на свой наблюдательный пункт; изучение им соседней территории было не более успешным, чем в первый раз, однако он обнаружил, что теперь окна первого этажа шале были распахнуты, из чего он заключил, что Мадлен, возмутившись его холодностью или, быть может, заболев, осталась сидеть взаперти в своих комнатах; эти предположения лишь еще больше укрепили его решимость найти ее, даже если для этого понадобится проникнуть в ее дом, и, как только наступит ночь, он сделает это. Ожидая наступления ночи, Мариус вернулся к матери, в одиночестве прогуливавшейся по саду.
Мы уже упоминали ранее о тревогах, терзавших Милетту; они усиливались по мере того, как приближался роковой момент; уже раз двадцать она пыталась было поведать сыну печальную историю своей жизни, и всякий раз мужество оставляло ее в то самое мгновение, когда надо было начинать рассказ. Так что Мариус в глубине души продолжал считать себя сыном г-на Кумба.
Случай излить свою душу, освободить ее от накопившегося там за долгие месяцы беспокойства, представился столь удачно, что Милетта больше уже не сомневалась, стоит ли ей донести до сына свою печальную исповедь.
Она медленно шла по аллейке, высокопарно называемой г-ном Кумбом подъездной дорогой и являвшейся в действительности самой заурядной дорожкой, которая из конца в конец пересекала весь сад и выходила прямо на улицу; Милетта допытывалась у своей совести и искала, что могло бы послужить оправданием ошибки, пагубные последствия которой она осознала только теперь; она спрашивала себя: что ей можно будет ответить сыну, если он упрекнет ее, почему она не сумела сохранить свое достоинство — единственное достояние, какое он вправе был ожидать от нее.
В самом конце подъездной дороги — приходится называть ее так — г-н Кумб посадил несколько дюжин сосен, которым, несмотря на настойчивость, с какой они боролись за жизнь, так и не удалось подняться до того, что принято называть словом «вершины», на высоту окружавших их стен. Само собой разумеется, что владельцем деревенского домика этот пучок корявых и чахлых прутиков был назван не больше не меньше как сосняк, будто он раскинулся на площади в сто арпанов.
Бывший грузчик не мог обладать подобием тени, не думая о том, чтобы извлечь из нее всю возможную прибыль. И потому он установил в этом сосняке скамейку, хотя задача эта была не из легких, поскольку самые высокие сосны являли собой точную копию зонтика с воткнутой в землю ручкой. Тем не менее, достаточно пригнув голову и подобрав под себя ноги, можно было сесть на эту скамейку. Положение сидящего нельзя было назвать самым удобным, но поскольку в целом, за исключением места под смоковницей (его г-н Кумб оставлял для себя), это был единственный уголок с подобием тени, и поскольку с этой скамейки, расположенной в двух шагах от решетки ограды, видны были редкие прохожие на дороге, у Милетты, не избалованной своим хозяином развлечениями, выработалась привычка приходить сюда каждый день и чинить здесь домашнее белье.
Как только Милетта в задумчивости заняла свое излюбленное место, она увидела подходившего к ней Мариуса и сразу почувствовала, как нарастает ее тревога; две большие слезы навернулись ей на ресницы, затем медленно покатились по щекам, ставшим еще бледнее из-за ее страданий; она взяла сына за руки и, задыхаясь от волнения, не в силах произнести ни слова, знаком предложила ему сесть возле нее.
Под воздействием печали, владевшей им в эти минуты, Мариус был еще более, чем и обычных обстоятельствах, восприимчив к печали своей матери, и он стал умолять ее доверить ему причину ее горестей.
Вместо ответа Милетта бросилась ему на шею и с мольбой и отчаянием крепко обняла его.
Мариус продолжил настаивать с новой силой:
— Что с вами, матушка? Сердце мое разрывается, когда я вижу вас в таком состоянии. Бог мой, ответьте же, что с вами случилось? Если я своим поведением заслужил ваши упреки, то почему же вы опасаетесь адресовать их мне? Вы учили меня быть послушным по отношению к тем, кого любишь, а сомневаться в том, что я вас люблю, означает огорчить меня больше, чем могли бы огорчить меня ваши справедливые укоры. Не обидел ли кто-нибудь вас, матушка? О! Назовите мне его имя и вы найдете во мне человека, готового защитить нас и наказать его, как я поступил в случае, когда дело касалось моего… вернее, нашего благодетеля. Полноте, матушка, ну не плачьте же, ваши рыдания разрывают мне душу! Я бы предпочел видеть, как капля за каплей убывает моя собственная кровь, чем видеть слезы, вытекающие из ваших глаз! Так вы не любите больше своего сына, раз не считаете его достойным вашего доверия? Разве можно что-то утаить от того, кого любишь? Разве не должно делиться с ними и радостями и горестями? Знаете ли, матушка, что у меня тоже есть секрет, и вы не поверите, насколько сильно он меня тяготит, ведь я не могу поделиться им с вами. Но, будь что будет, я расскажу вам о нем, я доверю его вам, чтобы подать пример и чтобы вы больше не боялись своего сына и могли всегда рассчитывать на сохранение им тайны и на его сыновнюю преданность.
Милетта слушала, но не слышала его слов; до ее слуха доходило лишь выражение сыновней любви, и эта мелодичная музыка доставляла ее душе сладостные ощущения; однако в мыслях ее была такая путаница, что она и не пыталась уловить смысл его слов.
— Дитя мое, мое дорогое дитя! — воскликнула она. — Поклянись мне, что, как там ни будет, ты не станешь проклинать свою мать; поклянись мне, что если ты осудишь ее, если ты заклеймишь ее, то твоя любовь защитит ее; поклянись мне, что твоя любовь навсегда останется со мной, поскольку это мое единственное достояние, и никогда прежде, вплоть до этого часа, я не чувствовала, чтобы ему угрожала опасность. Я хотела бы умереть! Боже мой! Я хотела бы умереть! Умереть, да что тут такого?.. Но потерять любовь того, кого я носила под своим сердцем, плоть от плоти моей, кровь от крови моей — невозможно! Нет, Господь не допустит этого!.. Успокойся, Мариус, сейчас я все расскажу, — продолжала несчастная женщина, трепеща и помертвев от страха, — я расскажу, ибо невозможно, чтобы ты перестал меня любить; сейчас я все расскажу.
— О, ну же, говорите, матушка! — ответил молодой человек, бледный и взволнованный не меньше своей матери. — Что же случилось, о великий Боже?! Как вы только могли предположить, что я перестану почитать вас как самую достойную из женщин, перестану лелеять вас как самую нежную из всех матерей? Вы заставляете меня трепетать в мой черед; рассейте же как можно скорее мои тревоги. Какой бы проступок вы ни совершили, разве вы не останетесь для меня матерью, а мать для своего сына, так же как Бог для людей, непогрешима, не так ли? Да нет, не может быть, чтобы вы, разъяснявшая мне законы порядочности, учившая меня почитать честь, сами были лишены того и другого. Ваша совестливость вводит вас в заблуждение; расскажите мне все, и я вас утешу, расскажите, и я вас успокою; говорите, говорите, матушка, — я умоляю вас об этом!
Милетта слишком переоценила свои силы: рыдания душили ее, не давая ей говорить; единственное, что она смогла сделать, — это броситься на колени перед своим сыном, все, что она могла произнести — это слово «Прости!».
Увидев мать на коленях перед ним, Мариус порывисто обнял ее и поднял.
При этом он повернулся спиной к садовой калитке, к которой Милетта была обращена лицом.
Внезапно глаза ее невероятно широко раскрылись и оцепеневшим взглядом она стала растерянно смотреть в сторону улицы, затем протянула руку, как бы желая отогнать жуткое видение, и одновременно испустила страшный крик.
Мариус испуганно обернулся; при этом край его одежды коснулся одежд человека, который, тихо отворив калитку, входил в нее.
В этом человеке Мариус узнал того самого бродягу, кого он вместе с Мадлен спас от верной гибели среди скал; в руках тот держал шляпу, лицо его выражало притворную покорность, характерную для людей его ремесла; тихим голосом он произнес избитую фразу, с какой нищие просят подаяние.
Мариус решил, что единственной причиной испуга его матери стала неожиданность, с которой появился этот безобразный нищий.
— Убирайтесь прочь! — резко крикнул он ему. Однако и нищий тоже узнал его: милостыня, поданная молодым человеком во время первой их встречи, казалось, дала тому не только уверенность в том, что он получит ее вновь, но и изрядную наглость настойчиво требовать ее. Он натянул на голову шляпу, и по лицу его, которому он так старался придать благостное выражение, пробежала легкая тень дерзости.