Я на двое суток оставил арестантку в одиночестве и довел ее, как и предвидел, до исступления и бешенства. Наконец, когда на третий день я велел отворить дверь ее камеры, Сара, сжавшаяся в комок в углу, мигом подскочила к двери, устремив на меня взгляд тигрицы, загнанной в западню.
   – Вы, кажется, очень взволнованы, миссис, – заметил я самым кротким и тихим голосом. – Что с вами, моя милая? Не оттого ли вы так встревожены, что Джексон отказывается поручиться за вас? Если именно это причина вашего гнева, то я очень хорошо вас понимаю. Мне кажется, что в память о некоторых ваших общих тайнах он не должен был колебаться в оказании вам этой столь незначительной услуги.
   – Не могли бы вы уточнить, о каких это тайнах вы говорите? – спросила Сара, бросив на меня подозрительный и свирепый взгляд.
   – Вы лучше меня знаете то, о чем я могу лишь догадываться.
   – И о чем же вы догадываетесь? Ну ка скажите, чего вы добиваетесь? Зачем задаете мне подобные вопросы?
   – Поговорим начистоту, Сара.
   – Я только этого и желаю, ну, начинайте вы.
   Я кивнул в знак согласия и заговорил:
   – Позвольте мне сказать, Сара, – хотя это и не будет для вас новостью, потому как я почти уверен, что вы обладаете весьма проницательным умом, – позвольте сказать, что ваш приятель, Джексон, совершенно отступился от вас. Теперь вы вынуждены в одиночку бороться с бедой, которая повлечет за собой крайне тяжелые для вас последствия. Как вам известно, все должно закончиться ссылкой в Ботани-Бей.
   – Что же в этом такого! – воскликнула Сара. – Допустим, что такое несчастье действительно меня ожидает и что ему во многом поспособствовал Джексон. Что дальше?!
   – Что дальше? А то, что вы сами можете себе помочь, содействуя моим намерениям.
   – Каким еще намерениям?
   – Дайте мне средство доказать Джексону, что он из ваших рук и из рук Доукинса получил добрую долю краденого.
   – Как! Кто вам открыл эту тайну?
   – Этого я вам сказать не могу, но это еще не все. Выслушайте ка рассказ о том ужасном преступлении, которое совершил этот закоренелый злодей.
   Сара, казалось, слушала меня очень внимательно. Я во всех подробностях рассказал, как совершилось отравление, и не скрыл от нее, что подозреваю виновным в преступлении Джексона, а молодую женщину считаю напрасно обвиненной.
   – Теперь скажите, каково ваше мнение, Сара?
   – Оно совпадает с вашим, сударь, – ответила она. – Я не сомневаюсь в том, что именно Джексон влил серную кислоту в чай. Это так же верно, как и то, что есть Бог на небе.
   – В таком случае выслушайте мое предложение. Вы ведь были в услужении у Джексона?
   – К несчастью, была.
   – Поэтому вам доподлинно известен его образ жизни, его привычки, наклонности, раз вы жили в его доме. Кстати, как долго вы прожили там?
   – Полтора года.
   – Как мне кажется, памятуя о ваших некогда близких отношениях, вы не затруднитесь сообщить мне некоторые необходимые подробности и оказать содействие в осуществлении неких хитрых планов, в соответствии с которыми я смог бы наконец добраться до истины.
   Арестантка молча смотрела на меня некоторое время, словно желая угадать по моему лицу, какие именно намерения я имею относительно ее, но я уверенно выдержал этот недоверчивый взгляд и решил поступать с ней по совести.
   – Допустим, – проговорила Сара после довольно продолжительного молчания, – допустим, что я могу быть вам полезной… Но чем? И как эта услуга может повлиять на мою судьбу?
   – Все очень просто, слушайте. К несчастью, вы были уличены в преступлении, к которому оказались причастны, поэтому вас неизбежно осудят, и в этом случае всякие попытки спасти вас будут напрасны. Но, если до своего осуждения вы спасете жизнь и честь ложно обвиненной особы, если, спасая эту жизнь, вы предадите в руки правосудия действительного виновника преступления, королева будет милосердна к вам и нам удастся, быть может, сколько нибудь смягчить ваше наказание.
   Сара устремила на меня еще более пристальный взгляд.
   – Да, если бы я могла быть уверена в вашей искренности, – проговорила арестантка, испытующе всматриваясь в мое лицо, словно стараясь проникнуть в мои тайные помыслы, – если бы я могла быть совершенно уверена, то… Но я знаю, что вы меня обманываете…
   – Нет, я вас не обманываю, у меня даже мыслей таких нет. Сара, я говорю вам со всей откровенностью, на которую способен, что счел бы бесчестьем и низостью воспользоваться вашей злобой на Джексона, чтобы получить от вас желаемое. Даю вам на раздумья столько времени, сколько вы сами сочтете нужным, – сегодня, завтра, послезавтра, но только обдумайте все как следует, Сара, и поймите, что вера в правосудие и милосердие нашей королевы может возвратить вам если не честь, то по крайней мере свободу. Когда вы решитесь, пошлите за мной: тюремному сторожу будет приказано уведомить меня в любое время дня и ночи.
   Закончив эту тираду, я удалился, оставив арестованную в одиночестве и дав ей время на размышление. Есть старая добрая поговорка: утро вечера мудренее. Так было и с Сарой, ибо на следующий же день, на рассвете, надзиратель явился ко мне с донесением, что заключенная зовет меня к себе. Я тотчас последовал на ее зов.
   – Ну что? – спросил я у Сары, войдя к ней в камеру. – Судя по всему, вы решились?
   – Милостивый государь, – проговорила она, – подтвердите мне, поклянитесь словом честного человека и честью джентльмена, что моя откровенность, которая, по вашему мнению, должна спасти несчастную Клэр, может также и мне снискать милосердие нашей королевы.
   Я поднял руку и произнес:
   – Клянусь вам в этом, Сара! Прошение ляжет к ногам ее королевского величества, и я надеюсь, что в этом случае государыня будет настолько же милостива, насколько она могущественна.
   – Если это так, господин Уотерс, то я помогу вам и направлю вас на верный путь. Прежде всего, что касается нашего дела. Джексон так же виновен, как и мы: он знал, что мы намерены совершить кражу, и он лично, из моих собственных рук – слышите? – из моих собственных рук, принимал серебряную посуду и драгоценности.
   – Надеюсь, миссис, что Анри и Клэр не имеют никакого отношения к этому делу.
   – Они ничего не знали об этом, господин Уотерс, но жена ростовщика и Жанна, служанка Джексона, были посвящены в тайну, хоть и не участвовали в преступлении.
   – Но вы понимаете, Сара, что я не могу довольствоваться одними этими словами. Мне этого недостаточно.
   – Господин Уотерс, – проговорила арестантка с некоторым напряжением и лихорадочной горячностью, – я ни секунды не спала минувшей ночью, все думала о том деле, которое вас так занимает, и о том, как заставить раскаяться этого старого жестокосердого мошенника. Поверьте, господин Уотерс, сейчас я действую, побуждаемая не только ненавистью к Джексону или желанием облегчить свою участь, нет! Оказать вам содействие меня побуждает страстное желание вырвать из рук этого палача невинную Клэр. Ведь и я была однажды… но теперь речь не об этом. Боже мой!..
   Сара замолкла, и слезы обжигающими потоками заструились из ее глаз, но она быстро их отерла и продолжала почти спокойным голосом:
   – Господин Уотерс, вероятно, вам доводилось слышать в Феругаме, что Джексон имеет привычку разговаривать во сне?
   – Да, я уже слышал об этом от господина Гарриса. Джексон справлялся у доктора Эдвардса о средствах, которые могут искоренить этот странный недуг.
   – Недуг не так опасен, как воображает себе Джексон, – подхватила арестантка, – и те слова, которые вырываются из его уст во время сна, не всегда бывают понятны. Однажды, впрочем, он говорил довольно внятно, и это, к его несчастью, происходило при свидетеле. Это обстоятельство, повлекшее за собой печальные последствия, сделало Джексона до того осторожным, что он с тех пор никогда не засыпает иначе как в присутствии своей жены, которая неизлечимо глуха.
   – Если слова, произносимые Джексоном во сне, непонятны, то я даже не знаю, как обратить их в орудие против него.
   – Подождите, господин Уотерс, будьте терпеливы. Выслушайте меня внимательно. Каждый день, вечером, Джексон проводит час или два в одном незатейливом игорном доме. Там благодаря везению или умению он постоянно выигрывает незначительные суммы, чему и рад. Как только он выиграет и положит деньги в карман, то сразу же возвращается домой, но прежде этот скряга всегда заходит в приемную на нижнем этаже, где его дожидается жена. Оказавшись дома и заперев за собой дверь на замок, Джексон выпивает добрый стакан спирта, немного разбавленного водой, и засыпает, сидя в кресле, в нескольких шагах от другого кресла, постоянно занятого его старухой, спящей или бодрствующей.
   – Ну, допустим, пожалуй, что они спят, – прервал я рассказ, – все таки я не вижу, каким…
   – Терпение! Прошу вас! Джексону не нужен свет, чтобы выпить или уснуть, к тому же он не такой человек, чтобы совершать бесполезные расходы, поэтому его приемная вечно погружена во мрак. Если Джексон и говорит с женой, то лишь для успокоения собственной совести. Он никогда не ждет от нее ответа, прекрасно зная, что она ни одного слова не слышит. Так вот, теперь вы начинаете догадываться, что вам следует сделать?
   – Признаюсь, что нет, Сара, не догадываюсь.
   – Как, вы не поняли, что, проснувшись, Джексон может обнаружить около себя, рядом со своей женой, полицейского чиновника господина Уотерса и подумать, что этот самый господин Уотерс слышал, как из уст спавшего прозвучали все тайны, о которых я сейчас расскажу вам. Прежде всего, вы должны знать о том, что часть серебряной посуды и драгоценностей, не проданных мной и моим тестем Доукинсом, спрятаны в саду, в кустах у сиреневой беседки. Также запомните, что сумма в тысячу пятьсот ливров, принадлежащая Анри Роже, хранится в шкафу под деревянной лестницей и что ключ от замка`, на который запираются дверцы этого шкафчика, постоянно находится в кармане у хозяина. Мне кажется, – прибавила заключенная с невероятной решимостью, – что, бросив в лицо негодяя все эти тайны, будто вырвавшиеся из его собственного рта, вам нечего будет его опасаться и нечего будет выспрашивать у меня.
   – Да поможет вам Господь, Сара! Своим откровенным признанием вы спасли жизнь невинной страдалицы! О, небесное правосудие! Теперь дядюшка Джексон не вырвется из моих рук, иначе я буду совершенным ослом. Прощайте, Сара.
   – Господин Уотерс! – испуганно вскрикнула арестантка. – Я страшусь вашего забвения, предчувствую его, ужасаюсь ему!..
   – Клянусь, что не забуду о вас.
   С этими словами я вышел, оставив ее, несмотря на все мои уверения, в сомнениях и страхе.
   Вечером того же дня, в те часы, когда Джексон должен был находиться в игорном доме, я, в сопровождении двух феругамских полицейских агентов, постучался в двери дома старого ростовщика. Нам отворила служанка Жанна. Мы вошли.
   – Голубушка! – сказал я, отведя служанку в сторону. – У меня есть приказ задержать служанку Жанну, живущую в доме господина Джексона. Жанна, правосудие обвиняет тебя в соучастии с твоим хозяином в краже серебра и драгоценностей.
   Испуганная служанка попыталась было вырваться из моих рук.
   – Не шевелись и не сопротивляйся, ты во всем доме одна, или почти одна, хозяин твой в Феругаме, в доме доктора Эдвардса, а здесь, кроме старой госпожи Джексон, никого нет. Я хочу, моя милая, да и ты сама для собственной пользы должна желать, чтобы никто не заметил, что я здесь нахожусь.
   Жанна боязливо кивнула в знак согласия, и я, разместив обоих полицейских агентов в укромных местах, вошел в приемную. Там сидела госпожа Джексон, но я не дал ей времени ни увидеть меня, ни заметить моего приближения. Я успел подойти к ней вплотную, затем связал и усадил в безопасное место.
   – Теперь, – сказал я, обращаясь к служанке, все еще объятой ужасом и, следовательно, совершенно покорной, – принеси мне сюда платье твоей госпожи, шаль, чепец – одним словом, все что нужно для того, чтобы переодеться женщиной.
   Когда все эти детали туалета оказались в моем распоряжении, я опять прошел в приемную, повторив Жанне свои приказания и дав ей надежду на милосердие судей, если она слепо мне покорится. Таким образом, она пообещала отворить Джексону дверь, не предупреждая его о том, что произошло в доме в его отсутствие, ни действиями, ни знаками, ни словом.
   В приемной было почти темно. Лунный свет, проникавший сквозь щели в ставнях, был единственным источником освещения в этой комнате. В нескольких шагах от очага стояли два кресла с высокими спинками, которые позволяли спящим находиться друг от друга на почтительном расстоянии.
   – Не забудь, – предупредил я Жанну еще раз, – не забудь, что в твоих собственных интересах соблюсти наш уговор. Ты должна хранить глубочайшее молчание. Если Джексон, ни о чем не подозревая, придет сюда, как обыкновенно бывает по вечерам, ты получишь свободу, в противном случае я беру на себя обязательство отправить тебя в ссылку в Ботани-Бей. Теперь оставь меня в одиночестве.
   Мне следовало бы задержать ее, ибо я вскоре понял, что переодевание в дамский наряд – дело не самое легкое: платье было слишком узкое, и я никак не мог застегнуть его на крючки, вдобавок рукава доходили мне только до локтей, но я исправил эти два недочета, укутавшись в большую шаль. Усевшись затем в кресло, я заметил, что одежда доброй старушки оказалась мне до того коротка, что мои ноги, обутые в сапоги, были ничем не прикрыты. Я уже начал прикидывать, как устранить это недоразумение, как вдруг у входной двери раздались удары молотка. Это был Джексон.
   Голова моя, обвязанная шелковым платком, призванным закрыть мои бакенбарды, покоилась на спинке кресла. Джексон вошел, и поскольку я чутко прислушивался к происходящему, то убедился, что Жанна ни словом не проговорилась своему господину. Обойдя горничную, он ключом отпер дверь, вошел в приемную и, ни слова не говоря, опустился в кресло.
   – Говорят, что ее повесят! – произнес он, будто обращаясь к своей жене. – Повесят! Слышишь ли ты, что я говорю? Как же! Где ей слышать, день ото дня глухота все сильнее! А я ведь во все горло кричу, так что, небось, по всей округе слышно. Нечего сказать… счастливым станет для меня тот день, когда пропоют молитву за упокой этой старухе.
   Сказав это, Джексон встал, на ощупь прошел несколько шагов в противоположную от меня сторону, и я услышал позвякивание бутылки о стакан. Я уловил, что Джексон проглотил налитое и поставил стакан и бутылку на стол, находившийся у него под рукой.
   Прежде чем заснуть, Джексон произнес еще несколько слов, но так тихо и невнятно, что ничего нельзя было разобрать. Сон постепенно овладевал им, но это было тяжелое, неспокойное, тревожное забытье.
   Вскоре я по его движениям понял, что он видит какое то сновидение, и с еще большим вниманием продолжил наблюдать за ним, будучи предупрежден, что во сне мошенник говорит вслух, хоть и недостаточно внятно, чтобы как следует расслышать его бормотание.
   – А! – вскрикнул он сдавленным голосом. – …Вы сделаете, чтобы сию минуту… если я спрячу то, кото… в кухне, и если я скажу, что мыла нет? Ха! Попался, голубчик!.. Достал!.. стал колупать стену! Ну, кому пришло бы это в голову? Кто бы догадался, что известка – противоядие!.. Ох уж этот проклятый Гаррис…
   Вдруг он умолк. Потом, несколько минут спустя, продолжил:
   – Что ты на меня так пристально смотришь, трижды проклятый синий кафтан? Ты от меня ничего не узнаешь, я ничего тебе не скажу!
   Слова эти как то слились в горле Джексона, и речь его, до того момента внятная, вдруг сделалась совершенно неразличимой. Около полуночи он проснулся, зевнул и сказал своей мнимой жене:
   – Ну, делать нечего, пора спать. Экий холод в этом доме!
   Старуха, разумеется, ничего не ответила, и Джексон снова принялся пить.
   – Жена, – проговорил он, понизив голос, словно забыв, что она ничего не слышит, даже когда он говорит громко, – я запасся огарком в кофейне, с нас довольно будет, чтобы раздеться.
   Вслед за этими словами раздался треск фосфорной спички, и приемная осветилась слабым дрожащим светом. Но я уже поднялся на ноги и протянул к нему руку.
   – Ну-ну, – в это время говорил скряга, зажигая украденный огарок, – ты небось уже спишь, как сурок, погоди, вот я разбужу тебя.
   Он повернулся и оказался лицом к лицу со мной. Я был дюймов на десять выше его жены, к тому же сбросил с себя шаль и кинул ее на стул. Джексон недоуменно вскинул брови, однако не сразу узнал меня и, вероятно, принял за преступника.
   – Караул! – закричал он. – Караул! Грабят, разбойники! Помогите!..
   Я опустил руку ему на плечо – у меня совершенно не было необходимости давать ему какие либо разъяснения. Благодаря горящей свече, которую он держал в руках, но потом от растерянности выронил, он узнал меня и теперь глядел на незванного гостя затуманенным от ужаса взором, который во мраке горел огнем, как глаза дикого зверя.
   – Дайте ка мне ключ от шкафа, что стоит под лестницей, – сказал я повелительно. – Во сне вы проговорились обо всех своих тайнах, обо всех совершенных вами преступлениях.
   Сначала Джексон ни слова не произнес: один лишь дикий крик вырвался из его рта. Наконец, он прерывающимся голосом проговорил:
   – Что я сказал?! Боже мой! Что я такое сказал?
   – Вы сказали, что часть похищенного Сарой и Доукинсом серебра и драгоценностей спрятана в саду, в сиреневых кустах; вы сказали, что в шкафчике, ключ от которого я прошу мне отдать, лежат полторы тысячи ливров, принадлежащих тому, кого вы пытались отравить, подлив ему серной кислоты в чай.
   Джексон, испустив жуткий крик, стал было вырываться из моих рук, потом, бросив попытки и дрожа всем телом, сказал:
   – Это правда! Истинная правда! Я виноват. Бессмысленно и глупо отпираться, если я сам все рассказал. Но вы здесь один, вы человек небогатый, быть может, даже бедняк… я, пожалуй, дам вам тысячу фунтов…
   И, поскольку я ни слова на это не ответил, он, немного воодушевившись, продолжил:
   – Мало вам, что ли? Вам бы хотелось получить больше? Ну хорошо, дам вам две тысячи, если вы позволите мне скрыться, я дам вам много золота, и никто не будет знать, откуда у вас эти деньги, только отпустите меня, я хочу убежать, пока не поздно!
   – Куда вы спрятали мыло в тот день, когда отравили несчастного Анри?
   – В тот шкаф, под лестницей. Да что вам за дело до этого, если господин Роже остался жив! Подумайте ка хорошенько, две тысячи фунтов золотом! Все золотом!
   Я схватил злодея за обе руки, и лязг кандалов послужил ответом на его предложение. Тогда из уст Джексона вырвался такой пронзительный вопль отчаяния, что оба полицейских агента выбежали из своих укрытий, мы втроем связали его, и спустя полчаса трое арестованных – Джексон, его жена и служанка Жанна – были заключены в феругамскую тюрьму.
   На другой же день несчастной Клэр было объявлено об освобождении, и я впоследствии узнал, к своей искренней радости, что молодая чета, чуждая ссор, в чем оклеветал их Джексон, жила мирно и счастливо, благоразумно пользуясь тем состоянием, которого их хотел лишить закоренелый злодей-ростовщик.
   Джексон был осужден на вечную ссылку, ибо в деле значилась только кража. Отравление не упоминалось, потому что это преступление невозможно было доказать: существовали только устные показания. Признание Джексона, которое он сделал под влиянием страха, могло быть истолковано по разному.
   Жена Джексона и его служанка Жанна были наказаны не строго. Наконец, Сара благодаря настоятельным просьбам многих благотворителей и знатных особ получила позволение отправиться в Канаду. Там проживали несколько ее родственников, и, как я впоследствии узнавал из писем Сары, в которых содержались выражения глубочайшей признательности, она сумела устроить себе честное и независимое существование.
   Успешное расследование этого дела произвело много шума, и жители графства Сюррей до сих пор прославляют искусство и ловкость следователя лондонской полиции.

Мономания

   По приезде в Лондон я cнял квартиру у некоего господина Ренсгрэйва на Мэйл-энд-роуд, недалеко от Окстройтских ворот.
   Я выбрал эту квартиру, потому что знал дядю господина Ренсгрэйва – господина Оксли, оба они – и дядя, и племянник – были родом из графства Йоркшир, где я, до приезда в Лондон, прожил лет десять или двенадцать.
   Я был лично знаком с господином Оксли. Что касается племянника, господина Генри Ренсгрэйва, то я никогда его не встречал, но был о нем наслышан. Мне рассказывали об одном трагическом происшествии, бросившем мрачную тень на его прошлое. Оно стало следствием его любовных похождений, в результате чего Генри несколько месяцев содержался в доме для умалишенных. Хотя он покинул его с медицинским заключением, многие думали, что рассудок его никогда больше не вернется в прежнее состояние, и через некоторое время после того, как я со своей супругой принял решение поселиться в доме Генри Ренсгрэйва, я пришел к такому же убеждению. Однако мне было бы очень сложно объяснить, на чем именно основывалось это мнение. Генри Ренсгрэйв был кроток и добр до простодушия, под словом «простодушие» мы понимаем то качество души, которое злые языки называют слабоумием, но речь его была вполне нормальной, а поведение безукоризненным, только было заметно, что он постоянно охвачен хандрой. Когда речи тех людей, которых он любил, случайно пробуждали улыбку на его устах, то становилось очевидно, что это оживление – не что иное, как вынужденная покорность. И хотя герой нашего повествования уже некоторое время жил в кругу семьи, даже самые нечуткие, наверно, могли заметить, что если его душевная рана, какова бы она ни была, и затянулась, то причина ее возникновения осталась неустраненной.
   Что же такое произошло, чего даже милосердное время не в силах было излечить? Кто знает, может быть, всему виной были угрызения совести. Впрочем, в его гостиной висел портрет, выполненный смело и мастерски неизвестным нам художником, будто намекая, к какого рода приключениям была причастна изображенная на нем особа. Это был портрет юной женщины лет семнадцати-восемнадцати, прекрасной собой, с нежным взглядом дивных светлых глаз, но черты ее лица выражали задумчивость, даже грусть, как это обыкновенно бывает у тех, кто обречен умереть в юные годы.
   На портрете, во внутреннем углу рамы, помещалась дощечка, на которой в нескольких словах была изложена вся история этого милого создания. Вот эта надпись: «Лаура Гаргравес, род. в 1804 г. – утонула в 1831 году».
   Впрочем, этот портрет, немой свидетель минувших времен, говорил со своим владельцем на языке, понятном лишь ему одному, но мы не имели представления о происшествии, о котором напоминала подпись, и в наших ежедневных беседах, хотя они и длились довольно долго, не прозвучало ни единого намека на этот эпизод. Обычно мы обсуждали события и явления того или иного времени, очевидцами которых были в графстве Йоркшир. Во время этих бесед я порой замечал отстраненность Генри, это ускользало от остальных, но для меня имело огромное значение, ведь эта отрешенность служила доказательством того, что огонь безумия не погас в его душе, но тайно зрел и теплился под ненадежным покровом рассудка, скрывавшего его от стороннего наблюдателя. К несчастью, возникли – и произошло это вскоре после того, как мы поселились в столице, – некоторые обстоятельства, которые оживили эти почти угасшие искры и превратили их во всепожирающее пламя.
   Генри Ренсгрэйв жил в благополучии, поскольку обладал приличным состоянием: его годовой доход с одних только земельных угодий достигал четырехсот фунтов стерлингов или около того, чего было более чем достаточно для него одного. Жизнь он вел незатейливую, был бережлив, даже скуповат. Матушка его, опрятная пожилая дама, одевалась довольно пышно, но при всем том Генри не держал прислуги – горничная была приходящей и ежедневно убирала его комнаты и выполняла прочие домашние работы. Обедал он обычно весьма скромно – то в трактире, то в таверне. Дом его, за исключением небольшой гостиной и спален, которые Ренсгрэйв оставил для себя и матушки, сдавался внаем жильцам, среди которых было одно семейство, заслуживающее отдельного описания.
   Это семейство состояло из мужа, жены и их сына, мальчика лет четырех или пяти. Муж был молодым человеком двадцати шести лет, бледным и со слабым здоровьем; его звали Ирвинг. Этот молодой еще мужчина медленно увядал от чахотки.
   Болезнь, как говорили, началась из за его пренебрежения к самому себе – из за того, что он не поменял одежду, которую намочил, участвуя в тушении одного пожара, уничтожившего с год тому назад огромную фабрику. Занимался он изготовлением и торговлей золотым и серебряным позументом и такими же шнурами для эполет и аксельбантов. Он делал значительные поставки в лучшие вест-индские компании, и у него работало до двадцати мастеров обоих полов. Господин Ирвинг жил в отдельном домике в конце сада; домик этот состоял из жилых комнат на верхнем этаже и мастерской на нижнем.
   Жена его, очаровательное создание лет двадцати двух – двадцати трех, была дочерью священника. Нельзя было не заметить, что ее воспитывали с величайшей заботой и нежностью и дали ей очень хорошее образование.
   Мы уже упоминали, что у супругов был сын, мальчик лет четырех-пяти, прелестный во всех отношениях. Это было истинное дитя Англии, очаровательный малыш с ясными голубыми, как небесная лазурь, глазками, с длинными золотистыми локонами, живописно обрамлявшими личико со свежими, розовыми, как луч восходящего солнца, бархатистыми щечками. В нем была эта неудержимая подвижность, которая свидетельствует об отменном здоровье. Не было ни малейшего сомнения, что родители его обожали.