Страница:
– Это в самом деле возмутительно, – начал он, едва его толстая фигура появилась в дверях. – Что тут творят твои люди из бернской полиции, уважаемый Лутц?! Убивают у моего клиента Гастмана собаку редкой породы, из Южной Америки, и мешают культуре, Анатолю Краусхаар-Рафаэли, пианисту с мировым именем. Швейцарец невоспитан, лишен светскости, у него ни капли европейского мышления. Три года рекрутской школы – вот единственное средство против этого!
Лутц, которому было неприятно появление его товарища по партии и который боялся его нескончаемых тирад, предложил фон Швенди кресло.
– Мы запутаны в весьма сложном деле, – заметил он нерешительно. – Ты ведь сам знаешь это, а молодой полицейский, которому оно поручено, по швейцарским масштабам может считаться довольно способным человеком. Старый комиссар, участвовавший в этом, отслужил уже свое, это верно. Я сожалею о гибели такой редкой южноамериканской собаки, у меня у самого собака, и я люблю животных и произведу особое, строгое расследование этого инцидента.
Беда в том, что люди совершенно невежественны в области криминалистики.
Когда я думаю о Чикаго, наше положение рисуется мне прямо-таки безнадежным.
Он запнулся, смущенный тем, что фон Швенди молча уставился на него, потом начал снова, но уже совсем неуверенно, что хотел бы узнать, был ли покойный Шмид в среду гостем его клиента Гастмана, как на некотором основании считает полиция.
– Дорогой Лутц, – возразил полковник, – не будем морочить друг другу голову. Вы в полиции отлично обо всем информированы, я ведь знаю вашего брата.
– Я вас не понимаю, господин национальный советник, – смущенно воскликнул Лутц, невольно возвращаясь к обращению на «вы»; говоря фон Швенди «ты», он всегда испытывал неловкость.
Фон Швенди откинулся в кресле, сложил руки на груди и оскалил зубы – этой позе он, собственно говоря, был обязан и как полковник и как национальный советник.
– Любезный мой доктор, – произнес он, – я действительно хотел бы, наконец, узнать, почему вы так упорно навязываете этого Шмида моему славному Гастману. То, что происходит там, в Юрских горах, полиции совсем не касается, у нас ведь еще не гестапо.
Лутц был огорошен.
– Почему это мы навязываем твоему совершенно неизвестному нам клиенту убитого Шмида? – спросил он растерянно. – И почему это нас не должно касаться убийство?
– Если вы не имеете никакого представления о том, что Шмид под фамилией доктора Прантля, мюнхенского приват-доцента по истории американской культуры, присутствовал на приемах, которые Гастман давал в своем доме в Ламбуэне, то вся полиция обязана по причине своей полной криминалистической непригодности подать в отставку, – заявил фон Швенди и возбужденно забарабанил пальцами правой руки по столу Лутца.
– Об этом мы ничего не знаем, дорогой Оскар, – сказал Лутц, с облегчением вспомнив, наконец, имя национального советника. – Ты мне сообщил сейчас большую новость.
– Ага, – сухо произнес фон Швенди и замолчал, в то время как Лутца все больше охватывало сознание своей подвластности и предчувствие, что теперь ему придется шаг за шагом во всем уступать требованиям полковника. Он беспомощно оглянулся на картины Траффелета, на марширующих солдат, на развевающиеся швейцарские знамена, на сидящего на коне генерала.
Национальный советник с некоторым торжеством заметил растерянность следователя и, наконец, добавил к своему «ага», как бы поясняя его:
– Полиция, значит, узнает большую новость; полиция, значит, опять ничего не знала.
Как ни неприятно ему было и сколь невыносимым ни делала бесцеремонность фон Швенди его положение, следователь все же должен был признать, что Шмид бывал у Гастмана не по делам службы и что полиция понятия не имела о его посещениях Ламбуэна. Шмид это делал по личной инициативе, закончил Лутц свое нескладное объяснение. По какой же причине тот взял себе фальшивое имя, пока что для него загадка.
Фон Швенди наклонился вперед и взглянул на Лутца своими покрасневшими заплывшими глазами.
– Это объясняет все, – сказал он, – он шпионил в пользу одной иностранной державы.
– Что ты говоришь? – воскликнул Лутц еще более растерянно.
– Мне сдается, – сказал национальный советник, – что полиция должна теперь прежде всего выяснить, зачем Шмид бывал у Гастмана.
– Полиция должна прежде всего узнать что-нибудь о самом Гастмане, дорогой Оскар, – возразил Лутц.
– Гастман совершенно безопасен для полиции, – ответил фон Швенди, – и мне не хотелось бы, чтобы ты или кто-либо из полиции им занялся. Таково мое желание, он мой клиент, и мое дело позаботиться о том, чтобы его желания были выполнены.
Это наглое заявление настолько обескуражило Лутца, что он сперва не смог ничего возразить. Он зажег сигарету, в своем замешательстве даже не предложив закурить фон Швенди. Затем он уселся поудобней на стуле и возразил:
– Тот факт, что Шмид бывал у Гастмана, к сожалению, вынуждает полицию заняться твоим клиентом, дорогой Оскар.
Но фон Швенди не дал себя сбить с толку.
– Он вынуждает полицию прежде всего заняться мной, так как я адвокат Гастмана, – сказал он. – Ты должен радоваться, Лутц, что имеешь дело со мной: я хочу помочь не только Гастману, но и тебе. Разумеется, дело это неприятно для моего клиента, но для тебя оно еще более неприятно, ведь полиция до сих пор ничего не добилась. Я вообще сомневаюсь, прольете ли вы когда-нибудь свет на это дело.
– Полиция раскрывала почти каждое убийство, – ответил Лутц, – это доказано статистикой. Я признаю, что в деле Шмида у нас много трудностей, но мы ведь уже, – здесь он запнулся, – достигли значительных результатов. Так, мы сами докопались до Гастмана, и мы являемся также причиной того, что Гастман послал тебя к нам. Трудности связаны с Гастманом, а не с нами, и ему нужно высказаться по делу Шмида, а не нам. Шмид бывал у него, хоть и под чужой фамилией; но именно этот факт и обязывает полицию заняться Гастманом, необычное поведение убитого бросает тень прежде всего на Гастмана. Мы должны допросить Гастмана и можем отказаться от этого намерения лишь при том условии, если ты сможешь нам с полной ясностью объяснить, почему Шмид бывал у твоего клиента под чужой фамилией, и бывал неоднократно, как мы установили.
– Хорошо, – сказал фон Швенди, – поговорим друг с другом откровенно. И ты увидишь, что не я должен давать объяснения по поводу Гастмана, а вы должны нам объяснить, что нужно было Шмиду в Ламбуэне. Вы обвиняемые, а не мы, дорогой Лутц.
С этими словами он вытащил большой белый лист бумаги, который он развернул и положил перед следователем на стол.
– Вот список лиц, которые бывали в гостях у моего почтенного Гастмана, – сказал он. – Список полный. Я.разделил его на три раздела. Первый раздел можно сразу исключить, он неинтересен, это люди искусства. Само собой, ничего нельзя сказать против Краусхаара-Рафаэли, он иностранец; нет, я имею в виду местных, из Утценторфа и Мерлигена. Они либо пишут драмы о битве при Моргартене и Никлаусе Мануэле, или же рисуют горы, ничего другого. Второй раздел – промышленники. Ты прочтешь и увидишь, что это люди со звучными именами, люди, которых я считаю лучшими представителями швейцарского общества. Говорю это совершенно откровенно, хотя по линии бабушки со стороны матери я происхожу из крестьян.
– А третий раздел посетителей Гастмана? – спросил Лутц, так как национальный советник вдруг замолчал и его спокойствие нервировало следователя, что явно входило в намерения фон Швенди.
– Третий раздел, – продолжал, наконец, фон Швенди, – и делает дело Шмида неприятным как для тебя, так и для промышленников, должен я признаться; я вынужден теперь коснуться вещей, которые, собственно говоря, следовало бы держать в строгой тайне от полиции. Но так как вы, из бернской полиции, не преминули выследить Гастмана и так как нежелательным образом выяснилось, что Шмид бывал в Ламбуэне, промышленники вынуждены были поручить мне проинформировать полицию в той мере, в какой это необходимо для дела Шмида.
Неприятное для нас заключается в том, что мы вынуждены раскрыть перед вами политические события большой важности, а неприятное для вас – в том, что ваша власть, распространяющаяся на представителей швейцарской и нешвейцарской национальности в этой стране, не распространяется на третий раздел.
– Я ни слова не понимаю из того, что ты тут говоришь, – заявил Лутц.
– Ты никогда и не понимал ничего в политике, дорогой Луциус, – возразил фон Швенди. – В третьем разделе речь идет о сотрудниках одного иностранного посольства, которое придает большое значение тому, чтобы оно ни при каких обстоятельствах не упоминалось вместе с определенной категорией промышленников.
Теперь Лутц понял национального советника, и в комнате следователя надолго воцарилась тишина. Звонил телефон, но Лутц снимал трубку лишь для того, чтобы гаркнуть «Совещание!» и снова умолкнуть. Наконец он произнес:
– Насколько мне известно, с этой державой теперь ведутся переговоры о заключении нового торгового соглашения.
– Конечно, переговоры ведутся, – возразил полковник. – Переговоры ведутся официально, нужно же чем-то занять дипломатов. Но еще больше ведутся переговоры неофициально, а в Ламбуэне ведутся частные переговоры. В конце концов в современной промышленности бывают переговоры, в которые государству незачем вмешиваться, господин следователь.
– Конечно, – робко сказал Лутц.
– Конечно, – повторил фон Швенди. – И на этих тайных переговорах присутствовал убитый, к сожалению, лейтенант городской полиции Берна, Ульрих Шмид, и присутствовал тайно, под чужим именем.
Новое молчание следователя показало фон Швенди, что расчет его был верен.
Лутц стал таким беспомощным, что теперь национальный советник мог делать с ним, что хотел. Как то бывает с большинством несколько односторонних натур, непредвиденное течение следствия по делу убитого Ульриха Шмида так выбило чиновника из колеи, что он настолько поддался чужому влиянию и сделал такие уступки, что вряд ли можно было ожидать объективного расследования.
Он, правда, попытался еще раз выйти из затруднительного положения.
– Дорогой Оскар, – сказал он, – я не считаю все это столь уж сложным.
Разумеется, швейцарские промышленники имеют право вести частные переговоры с теми, кто в них заинтересован, и даже с той самой державой. Я не отрицаю этого, полиция в такие дела не вмешивается. Шмид был в гостях у Гастмана, повторяю, как частное лицо, и в связи с этим я приношу свои официальные извинения; конечно, он был неправ, пустив в ход фальшивое имя и фальшивую профессию, хотя как полицейский часто и наталкиваешься на всякие препятствия. Но он ведь не один бывал на этих встречах, там были также и люди искусства, дорогой национальный советник.
– Это необходимая декорация. Мы живем в культурном государстве, Лутц, и нуждаемся в рекламе. Переговоры должны были сохраняться в тайне, а люди искусства наиболее подходящие для этого. Общее празднество, жаркое, вино, сигары, женщины, беседы, художники и артисты скучают, усаживаются вместе, пьют и не замечают, что капиталисты и представители той державы сидят вместе. Они и не хотят этого замечать, потому что их это не интересует.
Люди искусства интересуются только искусством. Но полицейский, присутствующий при этом, может узнать все. Нет, Лутц, дело Шмида внушает подозрения.
– К сожалению, я могу только повторить, что посещения Гастмана Шмидом пока нам еще непонятны, – ответил Лутц.
– Если он приходил туда не по поручению полиции, то он приходил по чьему-то другому поручению, – возразил фон Швенди. – Существуют иностранные державы, дорогой Луциус, очень интересующиеся тем, что происходит в Ламбуэне. Это мировая политика.
– Шмид не был шпионом.
– А у нас есть все основания предполагать, что он был им. Для чести Швейцарии лучше, чтобы он был шпионом, чем полицейским шпиком.
– Теперь он мертв, – вздохнул следователь, который охотно отдал бы все за возможность лично расспросить сейчас Шмида.
– Это не наше дело, – констатировал полковник. – Я никого не хочу подозревать, но считаю, что только определенная иностранная держава может быть заинтересована в сохранении тайны переговоров в Ламбуэне. Для нас все дело в деньгах, а для них– в принципах партийной, политики. Будем же честными. Но именно это затруднит работу полиции.
Лутц встал и подошел к окну.
. – Мне все еще не совсем ясно, какова роль твоего клиента Гастмана, произнес он медленно.
Фон Швенди обмахал себя листом бумаги и ответил:
– Гастман предоставлял свой дом промышленникам и представителям посольства для этих переговоров.
– Но почему именно Гастман?
Его высокоуважаемый клиент, проворчал полковник, обладает нужными для такого дела качествами. Как многолетний посол Аргентины в Китае, он пользуется доверием иностранной державы, а как бывший президент правления жестяного треста – доверием промышленников. Кроме того, он живет в Ламбуэне.
– Что ты имеешь в виду, Оскар? Фон Швенди иронически улыбнулся:
– Слышал ли ты когда-нибудь до убийства Шмида название Ламбуэна?
– Нет.
– То-то и оно, – заявил национальный советник. – Потому что никто не знает о Ламбуэне. Нам нужно было неизвестное место для наших встреч. Так что можешь оставить Гастмана в покое. Он не жаждет соприкосновений с полицией. Ты должен это понять, так же как не любит он ваших допросов, вынюхивания, ваших вечных выпытываний-это все годится для наших Лугинбюлей и фон Гунтенов, если у них снова рыльце окажется в пушку, но не для человека, который отказался быть избранным во Французскую академию. Кроме того, твоя бернская полиция действительно вела себя неуклюже, нельзя же стрелять в собаку, когда играют Баха. Не в том дело, что Гастман оскорблен, ему скорее все это безразлично, твоя полиция может взорвать его дом, он и бровью не поведет; но нет никакого смысла дальше докучать Гастману, ибо за этим убийством стоят силы, ничего общего не имеющие ни с нашими достопочтенными швейцарскими промышленниками, ни с Гастманом.
Следователь ходил взад и вперед перед окном.
– Нам придется заняться изучением жизни Шмида, – заявил он, – что же касается иностранной державы, то мы поставим в известность федерального поверенного.
Каково будет его участие в деле, я не могу сказать, но основные работы он поручит нам. Твое требование не трогать Гастмана я выполню; само собой разумеется, от обыска мы откажемся. Если все же возникнет необходимость поговорить с ним, я попрошу тебя свести меня с ним и присутствовать при беседе. Тогда я легко улажу все формальности с Гастманом. Речь в данном случае идет не о следствии, а о формальности, необходимой для следствия, которому в зависимости от обстоятельств может потребоваться и опрос Гастмана, даже если он и не имеет смысла; но расследование должно быть полным. Мы будем беседовать об искусстве, чтобы допрос носил как можно более безобидный характер, я не буду задавать вопросов. Если мне все же понадобится задать вопрос-ради чистой формальности, – я предварительно сообщу тебе о нем.
Национальный советник тоже поднялся, и теперь они стояли друг против друга.
Национальный советник притронулся к плечу следователя.
– Значит, решено, – сказал он. – Ты оставишь Гастмана в покое, Луциусик, ловлю тебя на слове. Папку я оставляю здесь; список составлен тщательно, и он полный. Я всю ночь звонил по телефону, и многие очень взволнованы. Еще неизвестно, захочет ли иностранная держава продолжать переговоры, когда она узнает о деле Шмида. На карту поставлены миллионы, милый доктор, миллионы!
Желаю тебе удачи в твоих розысках. Она тебе очень понадобится.
С этими словами фон Швенди, тяжело ступая, вышел из комнаты.
Лутц только успел просмотреть список, оставленный ему национальным советником, и, стоная при виде этих знаменитых имен, убрать его – в какое злосчастное дело я тут впутался, подумал он, – как вошел Берлах, разумеется не постучав. Старик сказал, что ему нужно официальное правомочие для визита к Гастману в Ламбуэн, но Лутц велел ему приходить после обеда. Теперь пора отправляться на похороны, сказал он, и встал.
Берлах не стал возражать и покинул кабинет вместе с Лутцем, которому обещание оставить Гастмана в покое стало казаться все более необдуманным и который опасался резкого протеста со стороны Берлаха.
Они стояли на улице не разговаривая, оба в черных пальто с поднятыми воротниками. Шел дождь, но они не стали раскрывать зонтов ради нескольких шагов до машины. Машину вел Блаттер. Теперь дождь полил как из ведра, косо ударяя в стекла. Каждый сидел неподвижно в своем углу. Сейчас я должен ему сказать, подумал Лутц и взглянул на спокойный профиль Берлаха, который, как он это часто делал, приложил руку к желудку.
– У вас боли? – спросил Лутц.
– Всегда, – ответил Берлах.
Они опять замолчали, и Лутц подумал: я скажу ему после обеда. Блаттер ехал медленно. Все скрылось за белой завесой, такой лил дождь. Трамваи, автомобили плавали где-то в этих огромных падающих морях. Лутц не знал, где они находятся, струящаяся по стеклам вода не позволяла ничего разглядеть. В машине становилось все темней. Лутц закурил сигарету, выпустил струю дыма и решил, что по делу Гастмана он не пустится со стариком ни в какие объяснения, и сказал:
– Газеты напечатают сообщения об убийстве, его нельзя больше скрывать.
– Это теперь уже и не имеет смысла, – ответил Берлах, – мы ведь напали на след. Лутц погасил сигарету.
– Это никогда не имело смысла.
Берлах молчал, а Лутц, который охотно поспорил бы, стал всматриваться в окно. Дождь немного утих. Они уже ехали по аллее. Шлоссгальденское кладбище виднелось за дымящимися деревьями – серая, залитая дождем каменная стена.
Блаттер въехал во двор и остановился. Они вылезли из машины, раскрыли зонты и зашагали вдоль могильных рядов. Искать им пришлось недолго. Надгробные камни и кресты остались позади, казалось, они вступили на строительную площадку. Земля была испещрена свежевырытыми могилами, покрытыми досками.
Влага мокрой травы проникала в ботинки, на которые налипали комья глины. В середине этой площадки, между еще не заселенными могилами, на дне которых дождь собирался грязными лужами, между временными деревянными крестами и земляными холмиками, густо засыпанными быстро гниющими цветами и венками, стояли вокруг могилы люди. Гроб еще не был опущен, пастор читал библию, рядом с ним, держа над собой и пастором зонт, стоял могильщик в смешном фракоподобном рабочем костюме, от холода переступая с ноги на ногу. Берлах и Лутц остановились возле могилы. Старик услышал плач. Плакала фрау Шенлер, бесформенная и толстая под этим беспрерывным дождем, рядом с ней стоял Чанц, без зонтика, с поднятым воротником плаща и болтающимся поясом, в твердой черной шляпе. Рядом с ним девушка, бледная, без шляпы, со светлыми волосами, ниспадавшими мокрыми прядями. «Анна», – невольно подумал Берлах.
Чанц поклонился, Лутц кивнул, комиссар не повел бровью. Он смотрел на остальных, стоявших вокруг могилы, – сплошь полицейские, все в штатском, все в одинаковых плащах, в одинаковых твердых черных шляпах, зонты, как сабли, в руках, – фантастические стражи, возникшие из неизвестности, нереальные в своей телесности. А позади них убывающими рядами выстроились городские музыканты, собранные в спешке, в черно-красных униформах, отчаянно старавшиеся укрыть свои медные инструменты под плащами. Так все они стояли вокруг гроба, стоявшего здесь, этого ящика из дерева, без венка, без цветов, и все же единственно сухого места, защищенного в этом беспрерывном дожде, падающем с однообразным плеском, все сильней, все бесконечней. Пастор давно уже кончил чтение. Никто не замечал этого. Только дождь был здесь, только дождь был слышен. Пастор кашлянул. Раз. Потом несколько раз. Завыли басы, тромбоны, валторны, корнеты, фаготы, гордо и торжественно, желтые вспышки в потоках дождя; но потом сникли и они, развеялись, исчезли. Все попрятались под зонтами, под плащами. Дождь лил все сильней. Ноги вязли в грязи, вода ручьями лилась в открытую могилу.
Лутц поклонился и вышел вперед. Он посмотрел на мокрый гроб и еще раз поклонился.
– Господа, – донесся его голос откуда-то из-за дождя, почти не слышный сквозь водную пелену. – Господа, нашего товарища Шмида нет больше среди нас.
Его прервало дикое, разнузданное пение:
– Черт бродит кругом, черт бродит кругом, перебьет он всех вас кнутом!
Два человека в черных фраках, качаясь, брели по кладбищу. Без зонтов и пальто, они полностью были отданы во власть дождя. Одежда прилипла к их телу. На голове у каждого был цилиндр, с которого вода стекала на лицо. Они несли огромный зеленый лавровый венок, лента его волочилась по земле. Это были два огромных грубых парня, мясники во фраках, совершенно пьяные, все время готовые упасть, но поскольку они спотыкались вразнобой, то им удавалось удерживаться за лавровый венок, качающийся между ними, как корабль в бурю. Они затянули новую песню:
У мельничихи мать померла, а мельничиха жива, жива.
Мельничиха батрака перенесла, а мельничиха жива, жива.
Они наскочили на траурное сборище, врезались в него между фрау Шенлер и Чанцем, не встретив никаких помех, ибо все словно окаменели, и вот они, качаясь, побрели дальше по мокрой траве, поддерживая и обхватывая друг друга, падая на могилы, опрокидывая кресты. Их голоса поглотил дождь, и снова наступила тишина.
Все проходит, все исчезает! – донеслось еще раз издалека. Остался лишь венок, брошенный на гроб, и грязная лента с расплывающейся черной надписью:
«Нашему дорогому доктору Прантлю». Но как только люди, стоящие вокруг гроба, опомнились и вознамерились возмутиться этим происшествием и городской оркестр, дабы восстановить торжественность, отчаянно задул в свои трубы, дождь обратился в такую бурю, так захлестал по деревьям, что все ринулись прочь от могилы, у которой остались одни могильщики, черные чучела, в завывании ветра, в грохоте низвергающихся водяных потоков пытавшиеся опустить, наконец, гроб в могилу.
Когда Берлах с Лутцем снова сидели в машине и Блаттер, обгоняя бегущих полицейских и музыкантов, въехал в аллею, доктор, наконец, дал волю своему раздражению.
– Этот Гастман просто возмутителен! – воскликнул он.
– Я не понимаю, – ответил старик.
– Шмид бывал в доме Гастмана под фамилией Прантль.
– В таком случае это предостережение, – ответил Берлах, но ни о чем не стал спрашивать. Они ехали в сторону Муристальдена, где жил. Лутц. Собственно, сейчас самый подходящий момент поговорить со стариком о Гастмане и о том, что его следует оставить в покое, подумал Лутц, но продолжал молчать. В Бургэрнциле он вышел, Берлах остался один.
– Отвезти вас в город, господин комиссар? – спросил полицейский, сидевший у руля.
– Нет, отвези меня домой, Блаттер.
Теперь Блаттер поехал быстрей. Дождь немного утих, и вдруг у самого Муристальдена Берлаха ослепил яркий свет: солнце прорвалось сквозь тучи, опять скрылось, снова показалось в вихревой игре тумана и громоздящихся облаков – чудовищ, несшихся с запада, скапливавшихся у гор, бросающих причудливые тени на город, лежащий у реки, безвольное тело, распростертое между холмами и лесами. Усталая рука Берлаха скользнула по мокрому пальто, щелки его глаз блестели, он жадно впитывал в себя эту картину: земля была прекрасна. Блаттер остановился. Берлах поблагодарил его и вышел из служебной машины. Дождь перестал, был только ветер, мокрый, холодный ветер.
Старик стоял, ожидая, пока Блаттер повернет большую тяжелую машину, еще раз приветствовал его на прощание. Он подошел к Ааре. Она вздулась грязно-коричневой водой; на волнах качались старая ржавая коляска, ветки, маленькая елка, за ней подпрыгивал бумажный кораблик. Берлах долго смотрел на реку, он любил ее. Потом он через сад направился к дому.
Прежде чем войти в холл, Берлах переменил обувь. На пороге он остановился.
За письменным столом сидел человек и листал папку Шмида. Правой рукой он играл турецким кинжалом Берлаха.
– Значит, это ты, – сказал старик.
– Да, я, – ответил тот.
Берлах прикрыл дверь и сел в свое кресло напротив письменного стола. Он молча смотрел на человека, спокойно продолжавшего листать папку Шмида, человека с почти крестьянским обликом, спокойным и замкнутым, с глубоко сидящими глазами на костлявом, но круглом лице, с короткими волосами.
– Ты именуешь себя теперь Гастманом, – произнес, наконец, старик.
Человек вытащил трубку, набил ее, не спуская с Берлаха глаз, закурил и ответил, постучав пальцем по папке Шмида:
– Это тебе уже с некоторых пор хорошо известно. Ты натравил на меня парня, эти данные у него от тебя.
Он закрыл папку. Берлах посмотрел на письменный стол, на котором лежал его револьвер, рукояткой в его сторону, – стоило только протянуть руку; он сказал:
– Я никогда не перестану преследовать тебя. Однажды мне удастся доказать твои преступления.
– Ты должен торопиться, Берлах, – ответил тот. – У тебя осталось мало времени. Врачи дают тебе еще год жизни, если тебе сейчас сделать операцию.
– Ты прав, – сказал старик. – Один год. Но я не могу сейчас лечь на операцию, я должен накрыть тебя. Это моя последняя возможность.
Лутц, которому было неприятно появление его товарища по партии и который боялся его нескончаемых тирад, предложил фон Швенди кресло.
– Мы запутаны в весьма сложном деле, – заметил он нерешительно. – Ты ведь сам знаешь это, а молодой полицейский, которому оно поручено, по швейцарским масштабам может считаться довольно способным человеком. Старый комиссар, участвовавший в этом, отслужил уже свое, это верно. Я сожалею о гибели такой редкой южноамериканской собаки, у меня у самого собака, и я люблю животных и произведу особое, строгое расследование этого инцидента.
Беда в том, что люди совершенно невежественны в области криминалистики.
Когда я думаю о Чикаго, наше положение рисуется мне прямо-таки безнадежным.
Он запнулся, смущенный тем, что фон Швенди молча уставился на него, потом начал снова, но уже совсем неуверенно, что хотел бы узнать, был ли покойный Шмид в среду гостем его клиента Гастмана, как на некотором основании считает полиция.
– Дорогой Лутц, – возразил полковник, – не будем морочить друг другу голову. Вы в полиции отлично обо всем информированы, я ведь знаю вашего брата.
– Я вас не понимаю, господин национальный советник, – смущенно воскликнул Лутц, невольно возвращаясь к обращению на «вы»; говоря фон Швенди «ты», он всегда испытывал неловкость.
Фон Швенди откинулся в кресле, сложил руки на груди и оскалил зубы – этой позе он, собственно говоря, был обязан и как полковник и как национальный советник.
– Любезный мой доктор, – произнес он, – я действительно хотел бы, наконец, узнать, почему вы так упорно навязываете этого Шмида моему славному Гастману. То, что происходит там, в Юрских горах, полиции совсем не касается, у нас ведь еще не гестапо.
Лутц был огорошен.
– Почему это мы навязываем твоему совершенно неизвестному нам клиенту убитого Шмида? – спросил он растерянно. – И почему это нас не должно касаться убийство?
– Если вы не имеете никакого представления о том, что Шмид под фамилией доктора Прантля, мюнхенского приват-доцента по истории американской культуры, присутствовал на приемах, которые Гастман давал в своем доме в Ламбуэне, то вся полиция обязана по причине своей полной криминалистической непригодности подать в отставку, – заявил фон Швенди и возбужденно забарабанил пальцами правой руки по столу Лутца.
– Об этом мы ничего не знаем, дорогой Оскар, – сказал Лутц, с облегчением вспомнив, наконец, имя национального советника. – Ты мне сообщил сейчас большую новость.
– Ага, – сухо произнес фон Швенди и замолчал, в то время как Лутца все больше охватывало сознание своей подвластности и предчувствие, что теперь ему придется шаг за шагом во всем уступать требованиям полковника. Он беспомощно оглянулся на картины Траффелета, на марширующих солдат, на развевающиеся швейцарские знамена, на сидящего на коне генерала.
Национальный советник с некоторым торжеством заметил растерянность следователя и, наконец, добавил к своему «ага», как бы поясняя его:
– Полиция, значит, узнает большую новость; полиция, значит, опять ничего не знала.
Как ни неприятно ему было и сколь невыносимым ни делала бесцеремонность фон Швенди его положение, следователь все же должен был признать, что Шмид бывал у Гастмана не по делам службы и что полиция понятия не имела о его посещениях Ламбуэна. Шмид это делал по личной инициативе, закончил Лутц свое нескладное объяснение. По какой же причине тот взял себе фальшивое имя, пока что для него загадка.
Фон Швенди наклонился вперед и взглянул на Лутца своими покрасневшими заплывшими глазами.
– Это объясняет все, – сказал он, – он шпионил в пользу одной иностранной державы.
– Что ты говоришь? – воскликнул Лутц еще более растерянно.
– Мне сдается, – сказал национальный советник, – что полиция должна теперь прежде всего выяснить, зачем Шмид бывал у Гастмана.
– Полиция должна прежде всего узнать что-нибудь о самом Гастмане, дорогой Оскар, – возразил Лутц.
– Гастман совершенно безопасен для полиции, – ответил фон Швенди, – и мне не хотелось бы, чтобы ты или кто-либо из полиции им занялся. Таково мое желание, он мой клиент, и мое дело позаботиться о том, чтобы его желания были выполнены.
Это наглое заявление настолько обескуражило Лутца, что он сперва не смог ничего возразить. Он зажег сигарету, в своем замешательстве даже не предложив закурить фон Швенди. Затем он уселся поудобней на стуле и возразил:
– Тот факт, что Шмид бывал у Гастмана, к сожалению, вынуждает полицию заняться твоим клиентом, дорогой Оскар.
Но фон Швенди не дал себя сбить с толку.
– Он вынуждает полицию прежде всего заняться мной, так как я адвокат Гастмана, – сказал он. – Ты должен радоваться, Лутц, что имеешь дело со мной: я хочу помочь не только Гастману, но и тебе. Разумеется, дело это неприятно для моего клиента, но для тебя оно еще более неприятно, ведь полиция до сих пор ничего не добилась. Я вообще сомневаюсь, прольете ли вы когда-нибудь свет на это дело.
– Полиция раскрывала почти каждое убийство, – ответил Лутц, – это доказано статистикой. Я признаю, что в деле Шмида у нас много трудностей, но мы ведь уже, – здесь он запнулся, – достигли значительных результатов. Так, мы сами докопались до Гастмана, и мы являемся также причиной того, что Гастман послал тебя к нам. Трудности связаны с Гастманом, а не с нами, и ему нужно высказаться по делу Шмида, а не нам. Шмид бывал у него, хоть и под чужой фамилией; но именно этот факт и обязывает полицию заняться Гастманом, необычное поведение убитого бросает тень прежде всего на Гастмана. Мы должны допросить Гастмана и можем отказаться от этого намерения лишь при том условии, если ты сможешь нам с полной ясностью объяснить, почему Шмид бывал у твоего клиента под чужой фамилией, и бывал неоднократно, как мы установили.
– Хорошо, – сказал фон Швенди, – поговорим друг с другом откровенно. И ты увидишь, что не я должен давать объяснения по поводу Гастмана, а вы должны нам объяснить, что нужно было Шмиду в Ламбуэне. Вы обвиняемые, а не мы, дорогой Лутц.
С этими словами он вытащил большой белый лист бумаги, который он развернул и положил перед следователем на стол.
– Вот список лиц, которые бывали в гостях у моего почтенного Гастмана, – сказал он. – Список полный. Я.разделил его на три раздела. Первый раздел можно сразу исключить, он неинтересен, это люди искусства. Само собой, ничего нельзя сказать против Краусхаара-Рафаэли, он иностранец; нет, я имею в виду местных, из Утценторфа и Мерлигена. Они либо пишут драмы о битве при Моргартене и Никлаусе Мануэле, или же рисуют горы, ничего другого. Второй раздел – промышленники. Ты прочтешь и увидишь, что это люди со звучными именами, люди, которых я считаю лучшими представителями швейцарского общества. Говорю это совершенно откровенно, хотя по линии бабушки со стороны матери я происхожу из крестьян.
– А третий раздел посетителей Гастмана? – спросил Лутц, так как национальный советник вдруг замолчал и его спокойствие нервировало следователя, что явно входило в намерения фон Швенди.
– Третий раздел, – продолжал, наконец, фон Швенди, – и делает дело Шмида неприятным как для тебя, так и для промышленников, должен я признаться; я вынужден теперь коснуться вещей, которые, собственно говоря, следовало бы держать в строгой тайне от полиции. Но так как вы, из бернской полиции, не преминули выследить Гастмана и так как нежелательным образом выяснилось, что Шмид бывал в Ламбуэне, промышленники вынуждены были поручить мне проинформировать полицию в той мере, в какой это необходимо для дела Шмида.
Неприятное для нас заключается в том, что мы вынуждены раскрыть перед вами политические события большой важности, а неприятное для вас – в том, что ваша власть, распространяющаяся на представителей швейцарской и нешвейцарской национальности в этой стране, не распространяется на третий раздел.
– Я ни слова не понимаю из того, что ты тут говоришь, – заявил Лутц.
– Ты никогда и не понимал ничего в политике, дорогой Луциус, – возразил фон Швенди. – В третьем разделе речь идет о сотрудниках одного иностранного посольства, которое придает большое значение тому, чтобы оно ни при каких обстоятельствах не упоминалось вместе с определенной категорией промышленников.
* * *
Теперь Лутц понял национального советника, и в комнате следователя надолго воцарилась тишина. Звонил телефон, но Лутц снимал трубку лишь для того, чтобы гаркнуть «Совещание!» и снова умолкнуть. Наконец он произнес:
– Насколько мне известно, с этой державой теперь ведутся переговоры о заключении нового торгового соглашения.
– Конечно, переговоры ведутся, – возразил полковник. – Переговоры ведутся официально, нужно же чем-то занять дипломатов. Но еще больше ведутся переговоры неофициально, а в Ламбуэне ведутся частные переговоры. В конце концов в современной промышленности бывают переговоры, в которые государству незачем вмешиваться, господин следователь.
– Конечно, – робко сказал Лутц.
– Конечно, – повторил фон Швенди. – И на этих тайных переговорах присутствовал убитый, к сожалению, лейтенант городской полиции Берна, Ульрих Шмид, и присутствовал тайно, под чужим именем.
Новое молчание следователя показало фон Швенди, что расчет его был верен.
Лутц стал таким беспомощным, что теперь национальный советник мог делать с ним, что хотел. Как то бывает с большинством несколько односторонних натур, непредвиденное течение следствия по делу убитого Ульриха Шмида так выбило чиновника из колеи, что он настолько поддался чужому влиянию и сделал такие уступки, что вряд ли можно было ожидать объективного расследования.
Он, правда, попытался еще раз выйти из затруднительного положения.
– Дорогой Оскар, – сказал он, – я не считаю все это столь уж сложным.
Разумеется, швейцарские промышленники имеют право вести частные переговоры с теми, кто в них заинтересован, и даже с той самой державой. Я не отрицаю этого, полиция в такие дела не вмешивается. Шмид был в гостях у Гастмана, повторяю, как частное лицо, и в связи с этим я приношу свои официальные извинения; конечно, он был неправ, пустив в ход фальшивое имя и фальшивую профессию, хотя как полицейский часто и наталкиваешься на всякие препятствия. Но он ведь не один бывал на этих встречах, там были также и люди искусства, дорогой национальный советник.
– Это необходимая декорация. Мы живем в культурном государстве, Лутц, и нуждаемся в рекламе. Переговоры должны были сохраняться в тайне, а люди искусства наиболее подходящие для этого. Общее празднество, жаркое, вино, сигары, женщины, беседы, художники и артисты скучают, усаживаются вместе, пьют и не замечают, что капиталисты и представители той державы сидят вместе. Они и не хотят этого замечать, потому что их это не интересует.
Люди искусства интересуются только искусством. Но полицейский, присутствующий при этом, может узнать все. Нет, Лутц, дело Шмида внушает подозрения.
– К сожалению, я могу только повторить, что посещения Гастмана Шмидом пока нам еще непонятны, – ответил Лутц.
– Если он приходил туда не по поручению полиции, то он приходил по чьему-то другому поручению, – возразил фон Швенди. – Существуют иностранные державы, дорогой Луциус, очень интересующиеся тем, что происходит в Ламбуэне. Это мировая политика.
– Шмид не был шпионом.
– А у нас есть все основания предполагать, что он был им. Для чести Швейцарии лучше, чтобы он был шпионом, чем полицейским шпиком.
– Теперь он мертв, – вздохнул следователь, который охотно отдал бы все за возможность лично расспросить сейчас Шмида.
– Это не наше дело, – констатировал полковник. – Я никого не хочу подозревать, но считаю, что только определенная иностранная держава может быть заинтересована в сохранении тайны переговоров в Ламбуэне. Для нас все дело в деньгах, а для них– в принципах партийной, политики. Будем же честными. Но именно это затруднит работу полиции.
Лутц встал и подошел к окну.
. – Мне все еще не совсем ясно, какова роль твоего клиента Гастмана, произнес он медленно.
Фон Швенди обмахал себя листом бумаги и ответил:
– Гастман предоставлял свой дом промышленникам и представителям посольства для этих переговоров.
– Но почему именно Гастман?
Его высокоуважаемый клиент, проворчал полковник, обладает нужными для такого дела качествами. Как многолетний посол Аргентины в Китае, он пользуется доверием иностранной державы, а как бывший президент правления жестяного треста – доверием промышленников. Кроме того, он живет в Ламбуэне.
– Что ты имеешь в виду, Оскар? Фон Швенди иронически улыбнулся:
– Слышал ли ты когда-нибудь до убийства Шмида название Ламбуэна?
– Нет.
– То-то и оно, – заявил национальный советник. – Потому что никто не знает о Ламбуэне. Нам нужно было неизвестное место для наших встреч. Так что можешь оставить Гастмана в покое. Он не жаждет соприкосновений с полицией. Ты должен это понять, так же как не любит он ваших допросов, вынюхивания, ваших вечных выпытываний-это все годится для наших Лугинбюлей и фон Гунтенов, если у них снова рыльце окажется в пушку, но не для человека, который отказался быть избранным во Французскую академию. Кроме того, твоя бернская полиция действительно вела себя неуклюже, нельзя же стрелять в собаку, когда играют Баха. Не в том дело, что Гастман оскорблен, ему скорее все это безразлично, твоя полиция может взорвать его дом, он и бровью не поведет; но нет никакого смысла дальше докучать Гастману, ибо за этим убийством стоят силы, ничего общего не имеющие ни с нашими достопочтенными швейцарскими промышленниками, ни с Гастманом.
Следователь ходил взад и вперед перед окном.
– Нам придется заняться изучением жизни Шмида, – заявил он, – что же касается иностранной державы, то мы поставим в известность федерального поверенного.
Каково будет его участие в деле, я не могу сказать, но основные работы он поручит нам. Твое требование не трогать Гастмана я выполню; само собой разумеется, от обыска мы откажемся. Если все же возникнет необходимость поговорить с ним, я попрошу тебя свести меня с ним и присутствовать при беседе. Тогда я легко улажу все формальности с Гастманом. Речь в данном случае идет не о следствии, а о формальности, необходимой для следствия, которому в зависимости от обстоятельств может потребоваться и опрос Гастмана, даже если он и не имеет смысла; но расследование должно быть полным. Мы будем беседовать об искусстве, чтобы допрос носил как можно более безобидный характер, я не буду задавать вопросов. Если мне все же понадобится задать вопрос-ради чистой формальности, – я предварительно сообщу тебе о нем.
Национальный советник тоже поднялся, и теперь они стояли друг против друга.
Национальный советник притронулся к плечу следователя.
– Значит, решено, – сказал он. – Ты оставишь Гастмана в покое, Луциусик, ловлю тебя на слове. Папку я оставляю здесь; список составлен тщательно, и он полный. Я всю ночь звонил по телефону, и многие очень взволнованы. Еще неизвестно, захочет ли иностранная держава продолжать переговоры, когда она узнает о деле Шмида. На карту поставлены миллионы, милый доктор, миллионы!
Желаю тебе удачи в твоих розысках. Она тебе очень понадобится.
С этими словами фон Швенди, тяжело ступая, вышел из комнаты.
* * *
Лутц только успел просмотреть список, оставленный ему национальным советником, и, стоная при виде этих знаменитых имен, убрать его – в какое злосчастное дело я тут впутался, подумал он, – как вошел Берлах, разумеется не постучав. Старик сказал, что ему нужно официальное правомочие для визита к Гастману в Ламбуэн, но Лутц велел ему приходить после обеда. Теперь пора отправляться на похороны, сказал он, и встал.
Берлах не стал возражать и покинул кабинет вместе с Лутцем, которому обещание оставить Гастмана в покое стало казаться все более необдуманным и который опасался резкого протеста со стороны Берлаха.
Они стояли на улице не разговаривая, оба в черных пальто с поднятыми воротниками. Шел дождь, но они не стали раскрывать зонтов ради нескольких шагов до машины. Машину вел Блаттер. Теперь дождь полил как из ведра, косо ударяя в стекла. Каждый сидел неподвижно в своем углу. Сейчас я должен ему сказать, подумал Лутц и взглянул на спокойный профиль Берлаха, который, как он это часто делал, приложил руку к желудку.
– У вас боли? – спросил Лутц.
– Всегда, – ответил Берлах.
Они опять замолчали, и Лутц подумал: я скажу ему после обеда. Блаттер ехал медленно. Все скрылось за белой завесой, такой лил дождь. Трамваи, автомобили плавали где-то в этих огромных падающих морях. Лутц не знал, где они находятся, струящаяся по стеклам вода не позволяла ничего разглядеть. В машине становилось все темней. Лутц закурил сигарету, выпустил струю дыма и решил, что по делу Гастмана он не пустится со стариком ни в какие объяснения, и сказал:
– Газеты напечатают сообщения об убийстве, его нельзя больше скрывать.
– Это теперь уже и не имеет смысла, – ответил Берлах, – мы ведь напали на след. Лутц погасил сигарету.
– Это никогда не имело смысла.
Берлах молчал, а Лутц, который охотно поспорил бы, стал всматриваться в окно. Дождь немного утих. Они уже ехали по аллее. Шлоссгальденское кладбище виднелось за дымящимися деревьями – серая, залитая дождем каменная стена.
Блаттер въехал во двор и остановился. Они вылезли из машины, раскрыли зонты и зашагали вдоль могильных рядов. Искать им пришлось недолго. Надгробные камни и кресты остались позади, казалось, они вступили на строительную площадку. Земля была испещрена свежевырытыми могилами, покрытыми досками.
Влага мокрой травы проникала в ботинки, на которые налипали комья глины. В середине этой площадки, между еще не заселенными могилами, на дне которых дождь собирался грязными лужами, между временными деревянными крестами и земляными холмиками, густо засыпанными быстро гниющими цветами и венками, стояли вокруг могилы люди. Гроб еще не был опущен, пастор читал библию, рядом с ним, держа над собой и пастором зонт, стоял могильщик в смешном фракоподобном рабочем костюме, от холода переступая с ноги на ногу. Берлах и Лутц остановились возле могилы. Старик услышал плач. Плакала фрау Шенлер, бесформенная и толстая под этим беспрерывным дождем, рядом с ней стоял Чанц, без зонтика, с поднятым воротником плаща и болтающимся поясом, в твердой черной шляпе. Рядом с ним девушка, бледная, без шляпы, со светлыми волосами, ниспадавшими мокрыми прядями. «Анна», – невольно подумал Берлах.
Чанц поклонился, Лутц кивнул, комиссар не повел бровью. Он смотрел на остальных, стоявших вокруг могилы, – сплошь полицейские, все в штатском, все в одинаковых плащах, в одинаковых твердых черных шляпах, зонты, как сабли, в руках, – фантастические стражи, возникшие из неизвестности, нереальные в своей телесности. А позади них убывающими рядами выстроились городские музыканты, собранные в спешке, в черно-красных униформах, отчаянно старавшиеся укрыть свои медные инструменты под плащами. Так все они стояли вокруг гроба, стоявшего здесь, этого ящика из дерева, без венка, без цветов, и все же единственно сухого места, защищенного в этом беспрерывном дожде, падающем с однообразным плеском, все сильней, все бесконечней. Пастор давно уже кончил чтение. Никто не замечал этого. Только дождь был здесь, только дождь был слышен. Пастор кашлянул. Раз. Потом несколько раз. Завыли басы, тромбоны, валторны, корнеты, фаготы, гордо и торжественно, желтые вспышки в потоках дождя; но потом сникли и они, развеялись, исчезли. Все попрятались под зонтами, под плащами. Дождь лил все сильней. Ноги вязли в грязи, вода ручьями лилась в открытую могилу.
Лутц поклонился и вышел вперед. Он посмотрел на мокрый гроб и еще раз поклонился.
– Господа, – донесся его голос откуда-то из-за дождя, почти не слышный сквозь водную пелену. – Господа, нашего товарища Шмида нет больше среди нас.
Его прервало дикое, разнузданное пение:
– Черт бродит кругом, черт бродит кругом, перебьет он всех вас кнутом!
Два человека в черных фраках, качаясь, брели по кладбищу. Без зонтов и пальто, они полностью были отданы во власть дождя. Одежда прилипла к их телу. На голове у каждого был цилиндр, с которого вода стекала на лицо. Они несли огромный зеленый лавровый венок, лента его волочилась по земле. Это были два огромных грубых парня, мясники во фраках, совершенно пьяные, все время готовые упасть, но поскольку они спотыкались вразнобой, то им удавалось удерживаться за лавровый венок, качающийся между ними, как корабль в бурю. Они затянули новую песню:
У мельничихи мать померла, а мельничиха жива, жива.
Мельничиха батрака перенесла, а мельничиха жива, жива.
Они наскочили на траурное сборище, врезались в него между фрау Шенлер и Чанцем, не встретив никаких помех, ибо все словно окаменели, и вот они, качаясь, побрели дальше по мокрой траве, поддерживая и обхватывая друг друга, падая на могилы, опрокидывая кресты. Их голоса поглотил дождь, и снова наступила тишина.
Все проходит, все исчезает! – донеслось еще раз издалека. Остался лишь венок, брошенный на гроб, и грязная лента с расплывающейся черной надписью:
«Нашему дорогому доктору Прантлю». Но как только люди, стоящие вокруг гроба, опомнились и вознамерились возмутиться этим происшествием и городской оркестр, дабы восстановить торжественность, отчаянно задул в свои трубы, дождь обратился в такую бурю, так захлестал по деревьям, что все ринулись прочь от могилы, у которой остались одни могильщики, черные чучела, в завывании ветра, в грохоте низвергающихся водяных потоков пытавшиеся опустить, наконец, гроб в могилу.
* * *
Когда Берлах с Лутцем снова сидели в машине и Блаттер, обгоняя бегущих полицейских и музыкантов, въехал в аллею, доктор, наконец, дал волю своему раздражению.
– Этот Гастман просто возмутителен! – воскликнул он.
– Я не понимаю, – ответил старик.
– Шмид бывал в доме Гастмана под фамилией Прантль.
– В таком случае это предостережение, – ответил Берлах, но ни о чем не стал спрашивать. Они ехали в сторону Муристальдена, где жил. Лутц. Собственно, сейчас самый подходящий момент поговорить со стариком о Гастмане и о том, что его следует оставить в покое, подумал Лутц, но продолжал молчать. В Бургэрнциле он вышел, Берлах остался один.
– Отвезти вас в город, господин комиссар? – спросил полицейский, сидевший у руля.
– Нет, отвези меня домой, Блаттер.
Теперь Блаттер поехал быстрей. Дождь немного утих, и вдруг у самого Муристальдена Берлаха ослепил яркий свет: солнце прорвалось сквозь тучи, опять скрылось, снова показалось в вихревой игре тумана и громоздящихся облаков – чудовищ, несшихся с запада, скапливавшихся у гор, бросающих причудливые тени на город, лежащий у реки, безвольное тело, распростертое между холмами и лесами. Усталая рука Берлаха скользнула по мокрому пальто, щелки его глаз блестели, он жадно впитывал в себя эту картину: земля была прекрасна. Блаттер остановился. Берлах поблагодарил его и вышел из служебной машины. Дождь перестал, был только ветер, мокрый, холодный ветер.
Старик стоял, ожидая, пока Блаттер повернет большую тяжелую машину, еще раз приветствовал его на прощание. Он подошел к Ааре. Она вздулась грязно-коричневой водой; на волнах качались старая ржавая коляска, ветки, маленькая елка, за ней подпрыгивал бумажный кораблик. Берлах долго смотрел на реку, он любил ее. Потом он через сад направился к дому.
Прежде чем войти в холл, Берлах переменил обувь. На пороге он остановился.
За письменным столом сидел человек и листал папку Шмида. Правой рукой он играл турецким кинжалом Берлаха.
– Значит, это ты, – сказал старик.
– Да, я, – ответил тот.
Берлах прикрыл дверь и сел в свое кресло напротив письменного стола. Он молча смотрел на человека, спокойно продолжавшего листать папку Шмида, человека с почти крестьянским обликом, спокойным и замкнутым, с глубоко сидящими глазами на костлявом, но круглом лице, с короткими волосами.
– Ты именуешь себя теперь Гастманом, – произнес, наконец, старик.
Человек вытащил трубку, набил ее, не спуская с Берлаха глаз, закурил и ответил, постучав пальцем по папке Шмида:
– Это тебе уже с некоторых пор хорошо известно. Ты натравил на меня парня, эти данные у него от тебя.
Он закрыл папку. Берлах посмотрел на письменный стол, на котором лежал его револьвер, рукояткой в его сторону, – стоило только протянуть руку; он сказал:
– Я никогда не перестану преследовать тебя. Однажды мне удастся доказать твои преступления.
– Ты должен торопиться, Берлах, – ответил тот. – У тебя осталось мало времени. Врачи дают тебе еще год жизни, если тебе сейчас сделать операцию.
– Ты прав, – сказал старик. – Один год. Но я не могу сейчас лечь на операцию, я должен накрыть тебя. Это моя последняя возможность.