Страница:
– А если кто-нибудь спросит, кто ваш портной, – сказал он мне как-то, – можете ответить: мистер Пул с Тэвил-роу.
И кажется, не соврал.
Позже мы поставили комедию Мэнвила Фенна. Я играл полицейского. Мы с главным героем (начальником моего персонажа) натыкались на джентльмена, лежащего в лесу. Герой желал узнать, жив ли тот или умер. Я должен был опуститься на колени и после тщательного осмотра сообщить, что жизнь покинула бренное тело и, судя по всему, уже довольно давно. Вместо этого мне на втором представлении взбрело в голову просто наклониться, принюхаться и лаконически объявить: «Мертвый!» Публика хохотала. Режиссер был в ярости, но Фенн, который смотрел спектакль из-за кулис, постановил, что можно и так, и вписал для меня в текст пьесы несколько строчек. Закончили мы сезон «Мазепой». Я играл целых три роли: солдата, пастуха и жреца, и реплики их были так похожи, что мне приходилось поглядывать на свой костюм: кто я сейчас? Мазепу играла Лайза Вебер. Она была великолепна и появлялась на лошади в таком откровенном костюме, какого еще не знала лондонская сцена. В наши дни, конечно, этим никого не удивишь. В партере поставили кресла и вместо девяти пенсов стали брать по шесть шиллингов. Деньги текли рекой. Мюррей Вуд, добрая душа, поднял мне жалованье до тридцати шиллингов в неделю.
Сезон у Эстли закончился в ноябре – пришлось уступить место «лорду» Джорджу Сангеру с его цирком. Я бросил Северо-Западную железную дорогу и поступил в гастрольную труппу. Сестры страшно за меня тревожились. На Юстонском вокзале я зарабатывал семьдесят фунтов в год, с перспективой стать управляющим. Я им возражал: зато теперь я могу стать самым известным актером Лондона и завести собственный театр. Они только плакали. Мы открыли сезон в Торки на второй день Рождества спектаклем из трех частей: фарс, драма в двух действиях и пантомима. Я взял сценический псевдоним Гарольд Крайтон, и тут оказалось, что нашего ведущего комика зовут Холдейн Крайтон – он позднее занялся арендой театров. У него была дочь, Мэдж Крайтон; кажется, она сейчас в Америке. Все думали, что мы братья. Он взялся меня опекать, учил танцам и акробатическим трюкам. Заставлял прыгать через отверстия, закрытые клапаном, – иногда с другой стороны ждал подстеленный матрас, а иногда нет. Чтобы появляться на сцене из люка, требуются присутствие духа и крепкий череп. Холдейн находил у меня задатки клоуна, однако мои амбиции были не настолько эксцентричны. После Торки мы отправились в турне по Южной Англии. Сейчас нас назвали бы репертуарным театром. Часто после вечернего спектакля нам раздавали текст завтрашней роли. Одну пьесу мы поставили после трех репетиций.
– Думают, мы им любители несчастные? – ворчал наш первый старик.
Всего я провел на сцене три года. Изредка удавалось получить лондонский ангажемент: в старом театре «Суррей» под руководством Конквестов, в «Британии» и в «Павильоне». Вест-Энд в те дни, как и теперь, оставался недоступен, если у тебя нет ни денег, ни связей. По большей части я выступал в провинциях. Нас постоянно преследовал страх нарваться на директора-жулика. Пока есть прибыль, такой директор платит какое-никакое жалованье: от фунта до пятидесяти шиллингов. А если удача переменится, директор исчезает. Чаще всего это происходило в пятницу вечером, во время представления. Артисты, оставив корзинки с багажом хозяйкам меблированных комнат вместо уплаты, добирались до дому, как придется. Случалось и бродяжничать, и милостыню просить по дороге. Никто не жаловался: дело привычное. Иногда кто-нибудь из женщин всплакнет, но и то редко. Бывало, собирали труппы на ряд выступлений по одному вечеру в ратушах, ассамблеях и так далее. Здесь плата не превышала тридцати шиллингов в неделю, если еще удастся ее получить. Нас называли «шиллинговиками». Если не найдешь ночевку за шиллинг (плата вперед), перебиваешься без крыши над головой. Летом можно найти какой-нибудь безлюдный закоулок или перелезть через ограду и устроиться спать на пороге церкви. В зимнее время мы скидывались и, подкупив привратника, ночевали в гримерках, а если гримерки в театре не было, то прямо на сцене. Временами, конечно, удавалось прибиться к хорошей труппе и жить припеваючи – спать в нормальной кровати и по субботам есть пироги с крольчатиной.
Хоть и нескромно так говорить, я думаю, что мог бы стать хорошим актером. Будь мне довольно для жизни смеха и аплодисментов, остался бы в этой профессии. Во всяком случае, опыта хватало. Я переиграл все роли в «Гамлете», за исключением Офелии. Играл в одном спектакле Сару Гэмп и Мартина Чезлвита. Не помню, как именно все это закончилось. В каком-то городке на севере я продал свой гардероб и прибыл в Лондон с тридцатью шиллингами в кармане. К счастью, погода была теплая, а я привык «спать под забором», как выражаются сельские жители. В Лондоне, правда, это сложнее – важно не привлекать внимания полиции. В дождливые ночи приходилось потратить девять пенсов на ночлежку. Самая лучшая мне попалась в Пентонвилл-Хилле, неподалеку от тюрьмы. Там даже давали два одеяла, но для этого нужно было прийти пораньше. Литераторы любят описывать жизнь «дна». Действительно, в этой среде можно найти и смешное, и трогательное, и даже своеобразную романтику, но чтобы их оценить, нужно смотреть со стороны. В этом мире существуют по законам джунглей. Ложась спать, мы прятали под подушку все свое имущество, вместе с прохудившимися ботинками. Когда готовили завтрак, стояли на страже возле сковородки, чтобы в случае чего драться не на жизнь, а на смерть за тощий ломтик ветчины или чахлую рыбину. Старых и больных в схватке не щадили. Считалось, что привратник должен смотреть за порядком, но среди отбросов общества для сильных один закон, для слабых – другой, и всегда найдется здоровенный громила, с которым лучше не ссориться. Мне повезло – я встретил знакомого, мы с ним вместе в детстве браконьерствовали по лесам. Он тоже опустился – занялся журнализмом. Писал грошовые статейки – если быть точным, по три с половиной пенса за строчку. Я стал ходить с ним по судам и коронерским дознаниям и вскоре тоже наловчился писать репортажи. Зарабатывал до десяти шиллингов в неделю и мало-помалу возвращался к жизни. У меня появилось жилье и настоящая мебель: кровать, стол и стул, вкупе с кувшином и тазом служивший также умывальником. После ночлежки это была немыслимая роскошь. Иногда какой-нибудь театр заказывал репортаж. Я помню Чарлза Мэтьюса и мадам Вестри в «Ройялти» и первое выступление Ирвинга в пьесе «Колокольчики», в старом «Лицеуме», когда им управляла миссис Бэйтман. Фелпс выступал в Сэдлерз-Уэллс. В Филармоническом зале, напротив «Ангела», единодушно освистали постановку оперетты Шарля Лекока «Дочь мадам Анго». В Ньюгейте вешали преступников – можно было полюбоваться зрелищем через тюремную стену из окон домов напротив. В одной кофейне в Олд-Бейли за полкроны позволяли подняться на крышу. Я обнаружил, что статьи лучше продаются, если их сдобрить толикой юмора. Редакторы часто отдавали моим текстам предпочтение перед более серьезными, хоть и, возможно, более правдивыми репортажами. В таверне под названием «Коджерс-Холл» на Флит-стрит мы за трубочкой и кружечкой пива обсуждали вопрос о самоуправлении Ирландии, суфражисток, социализм и надвигающуюся революцию. Гладстон поднял подоходный налог до восьми пенсов, и те из нас, кто смотрел на вещи серьезно, предрекали, что страна катится к гибели. Форстер ввел обязательное всеобщее образование, и мы опасались, как бы Англия не стала чересчур интеллектуальной. Как-то некий ирландец швырнул в меня графин с водой – я так и не понял, к чему подобный предмет в трактире. Я вовремя увернулся, и графин угодил в голову джентльмену, склонному к нигилизму. Началась общая свалка, но минут через десять все помирились и, взявшись за руки, спели «Забыть ли старую любовь». Примерно в это время я взялся изучать стенографию. Диккенс начинал парламентским репортером, и я решил пойти по его стопам. Я посещал публичные собрания, а по воскресеньям записывал проповеди. Чарлз Сперджен был хороший человек – говорил так, что каждое слово отчетливо слышно. Помню, однажды воскресным утром он начал проповедь с того, что вытер вспотевший лоб и заметил: «Чертовски жарко сегодня».
«Грошовая журналистика» постепенно мне надоела. Возможно, это занятие давалось бы мне лучше, будь я по натуре человеком экономным, способным откладывать на черный день. В одну неделю я мог заработать два-три фунта и словно по какому-то неведомому экономическому закону ровно столько и тратил. А на следующую неделю мой заработок составлял всего несколько шиллингов. Как прожить джентльмену в таких условиях? Постоянно приходилось носиться сломя голову, поспевать тут и там. У меня выработалось собственное представление о предельном богатстве, какого только можно пожелать: это если человек, устав или заскучав, может себе позволить немедленно сесть в омнибус, не задумываясь о цене билета.
Пробовал я и учительствовать. Тогда для этого не требовалось ни дипломов, ни ученых степеней. Я нашел место в школе для приходящих учеников и пансионеров на Клапем-роуд. Формально моя специальность включала английский и математику, на самом же деле учить приходилось практически всему – директор школы, пожилой джентльмен, не склонный перетруждаться, ограничивался классическими языками и богословием. Также в мои обязанности входили «общий надзор» за пансионерами, обучение плаванию и гимнастике. Я должен был следить, чтобы ученики прилично себя вели во время ежедневной прогулки по Клапем-Коммон и в церкви по воскресеньям, и должным образом бросали трехпенсовики в кружку для пожертвований. Подозреваю, впрочем, что кое-кто ухитрялся заныкать монетку. Мне полагалось носить цилиндр и перчатки, и раз в неделю давали свободный вечер. Смешливая прислуга «за все» потешалась надо мной: «Теперь вы знаете, каково нам живется! Вот женитесь, будете жене рассказывать». Говорят, с того времени порядки в школах переменились. Я продержался один семестр. От недостатка практики я подрастерял навык стенографии. Галерея прессы в палате общин маячила где-то вдали. Я стал искать работу по объявлениям. Для секретарских обязанностей навыка хватило бы. Я мог поступить секретарем к Герберту Спенсеру. Один мой лондонский знакомый, которому он поручил подыскать кого-нибудь, проверил мои возможности по части стенографии и остался доволен. Договорились, что на следующей неделе я поеду в Брайтон. Я был взволнован и полон энтузиазма. Но сестра, услышав новости, пришла в отчаяние. По ее мнению, театр – путь к гибели, а журналистика и того пуще. После Герберта Спенсера какая останется надежда на спасение моей души? В периоды особенного невезения я прятался от родных и друзей, писал им лживые письма без обратного адреса. Я знал, что причинил сестре много горя, – просто духу не хватало обрушить на нее новый удар. Я повидался с другом Герберта Спенсера (забыл, как его звали) и все ему объяснил. Он страшно смеялся, но сказал: мистер Спенсер наверняка решит, что я поступил правильно.
Итак, я поступил секретарем к застройщику в северной части Лондона. Это был потрясающий старик. Не умел ни читать, ни писать, но не задумываясь проворачивал десятитысячные контракты. Он изобрел некий иероглиф, который в банке принимали у него в качестве подписи. Рисовал он свою закорючку, крепко зажав перо в кулаке, а по окончании тяжкого труда шумно переводил дух. Память у него была невероятная. До моего появления он вообще не вел никаких записей. Все подробности обширного бизнеса держал в голове, и, говорили, никому не удалось его надуть хоть на полпенни. Я взялся его перевоспитывать. Поначалу он радовался и благодарил, но через какое-то время погрустнел. Кончилось тем, что однажды в субботу он выложил передо мной на стол жалованье за пять недель и, заверив в неизменной дружбе, попросил в виде личного одолжения выметаться из его дома.
Затем я работал в торгово-посреднической фирме. Мы получали заказы с приложенными к ним чеками от людей, живущих в Индии – не важно, белых или цветных, – закупали требуемое, упаковывали в жестяные ящики и отправляли заказчикам. В рекламе фирмы говорилось, что у нас трудятся опытные закупщики, на самом же деле покупками занимался в основном я. Приобретал для незнакомых дам из далекой страны платья, туфли и нижнее белье по мерке, стараясь подбирать расцветки, подходящие к цвету волос, и находил подарки на день рождения для их мужей – надеюсь, что речь шла в самом деле о мужьях. Я выбирал вина и сигары для сварливых старых полковников – то есть это я так предполагаю, что они были сварливыми. Я решал, какое ружье лучше подойдет для охоты на тигров и гиппопотамов, и заказывал седла «на глазок». Работы была интересная. Я ощущал себя чем-то вроде всеобщего дядюшки и честно старался изо всех сил. Я очень огорчился, когда мой работодатель неожиданно уехал в Южную Америку.
Затем я поступил в адвокатскую контору. Мы работали с парламентом. Дивно и ужасающе устроено общество! Подсчитано, что от каждого яблока по пути от яблони до едока получают свою долю одиннадцать человек. Построить новую железную дорогу, проложить новый трамвайный маршрут или оборудовать новую верфь можно только с санкции парламента, как тому и следует быть. По идее, получение такой санкции должно быть совсем простым делом. Учредители представляют свой проект на рассмотрение трем-четырем разумным членам палаты лордов и немедленно приступают к работе. Но тогда никто с этого не получит никакой выгоды, за исключением непосредственных исполнителей и всех тех людей, кому осуществление проекта пойдет на пользу. Возмутительно! А паразиты как же? Нужно развести гору бумаг, всевозможных инструкций и записок по делу, чтобы полдюжины королевских адвокатов получили по тысяче гиней. Года два должны тянуться прения, оплачиваться услуги юридических фирм, специалистов-консультантов, инженеров, землемеров и газетчиков. Когда все насытятся и высмотрят новую жертву, внезапно обнаружится, что по существу никаких возражений против проекта нет – да и не было никогда. Ну вырастет общая сумма затрат на сотню тысяч фунтов. Дело заканчивается официальным обедом, где все выражают благодарность друг другу и возносят хвалу Господу за британскую конституцию.
Затем судьба забросила меня в другую адвокатскую контору. Интересно было бы почитать воспоминания старого семейного поверенного. Чуть ли не в каждой пыльной черной жестяной коробке таится захватывающая история. Время от времени я открывал такую коробку и перебирал содержимое: связки пожелтевших писем, засиженные мухами миниатюры и фотографии. Покупка Харлоу-Мэнор с прилегающими землями, апрель 1832 г. Черновик закладной. Приложение к сему от 11.8.69. Косгроув против Косгроув и Темплтона, с замечаниями по поводу того, кому достанется опека над детьми. Элленби, усопший – отдельным пунктом в завещании оговорена некая сумма в пользу Лоры и двоих детей. Корона против Маннингема, приложена вырезка из «Морнинг пост» с описанием слушания в суде. К завещанию приложено объявление о розыске некоего Мунро Джорджа Харгрейвза, и поперек листка надпись красными чернилами: «Не найден». И так далее. Я медленно закрываю крышку. Потревоженные тени тихонько возвращаются в свою обитель.
Среди наших клиентов была Уида[7]. Раз в год она покидала свою любимую Флоренцию и проводила несколько недель в Лондоне. Книги доставляли ей хороший доход, но меры деньгам она не знала совершенно. Могла по настроению во время утренней прогулки набрать покупок на тысячу фунтов, с тем чтобы их доставили ей в отель «Лангем». Как ребенок, она желала получить все, что привлечет ее взгляд, не спрашивая о цене. К счастью, она всегда ссылалась на нас. Я отправлялся к продавцам и объяснял, как обстоят дела. Одну-две не слишком дорогих покупки мы ей позволяли, об остальных она забывала.
Помню, к нам обратились с вопросом, будет ли Альфред Хармсворт хорошим жильцом и можно ли сдать ему комнату на Чансери-лейн за тридцать фунтов в год. Мне велели ответить «с осторожностью». Впрочем, закончилось все хорошо. Именно там он основал газету «Ответы».
Был у нас один клиент, мировой судья из Уэльса. Однажды в Пемброке он увидел маленькую девочку, дочку рыбака. Посадил ее на плечо и отнес домой. Договорился с родителями, что отправит ее в школу за границу, а когда девочке исполнится восемнадцать, женится на ней. План был приведен в исполнение, но брак оказался несчастливым. Джентльмен был уже немолод (около пятидесяти) и, как можно догадаться, несколько эксцентричен. Вскоре он умер и оставил жене две тысячи в год при условии, что она больше не выйдет замуж. Молодая красивая вдова нашла выход – уехала в Америку с кузеном-моряком. Просто он взял ее фамилию, а не наоборот.
Помню еще одно дело о завещании, из которого могла бы выйти хорошая пьеса. Персонажи: пожилой священник, внезапно получивший наследство, и, выражаясь современным жаргоном, «женщина-вамп». Она и есть самое примечательное в этой драме. Женщина за сорок, преданная жена и мать. Насколько я понял, ею двигала любовь к детям. Старший мальчик учился в Оксфорде, младший – в Сандхерсте, но ее давно тревожило, где найти средства на дальнейшее обучение. Они со священником познакомились у нас в приемной, разговорились… О том, как развивался роман, можно только догадываться, хотя я заметил, что в дальнейшем их визиты к нам как бы случайно назначались на одно и то же время, с разницей не больше как в полчаса, а уходили они всегда вместе. Так продолжалось год, и вдруг однажды утром неряшливо одетая служанка принесла в контору записку, кое-как нацарапанную карандашом. Начальства еще не было, и я вскрыл письмо. Старый джентльмен умолял именем Господа, чтобы кто-нибудь пришел к нему по такому-то адресу на Юстон-роуд. В постскриптуме он предупреждал, что там его знают под именем Уилсон. Я вскочил в кеб и скоро был на месте. Старик лежал в постели в очень мило обставленной комнате на втором этаже. Он явно был сильно болен и говорил с трудом.
– Вчера она меня заставила подписать завещание. Двоих свидетелей припасла, ждали за дверью. По завещанию все остается ей. Я, наверное, был не в себе. Утром проснулся, а ее нет. И документ унесла.
Я стал его уверять, что подобное завещание легко оспорить, да она и не решится представить его к исполнению.
– Вы ее не знаете, – ответил он. – К тому же моя жена скорее пожертвует собой, лишь бы мое имя не изваляли в грязи. На то и рассчитано.
– Что у вас со здоровьем? – спросил я.
– Сердце, – прошептал старик. – Она меня нарочно разволновала. Я умираю.
Я просил его в первую очередь сохранять спокойствие – в этом был его единственный шанс. В те дни двухколесный кеб был самым быстрым средством передвижения в Лондоне, но мне казалось, что путь до конторы длился несколько часов. Мой начальник быстро набросал завещание из четырех строк, по которому все имущество отходило жене старика и явным образом отменялось предыдущее завещание. Когда мы вернулись, беднягу мучили сильные боли, но кое-как он все же сумел поставить подпись. Я помчался за доктором. К вечеру старик умер. Леди ушла к другим поверенным. Я встретил ее много лет спустя на приеме в министерстве иностранных дел. Она меня вспомнила и была очень любезна. Осталась очень красивой женщиной, хоть и поседела.
Все это время я постоянно сочинял рассказы, пьесы, эссе, но прошли годы, прежде чем из этого что-нибудь вышло.
Глава IV
И кажется, не соврал.
Позже мы поставили комедию Мэнвила Фенна. Я играл полицейского. Мы с главным героем (начальником моего персонажа) натыкались на джентльмена, лежащего в лесу. Герой желал узнать, жив ли тот или умер. Я должен был опуститься на колени и после тщательного осмотра сообщить, что жизнь покинула бренное тело и, судя по всему, уже довольно давно. Вместо этого мне на втором представлении взбрело в голову просто наклониться, принюхаться и лаконически объявить: «Мертвый!» Публика хохотала. Режиссер был в ярости, но Фенн, который смотрел спектакль из-за кулис, постановил, что можно и так, и вписал для меня в текст пьесы несколько строчек. Закончили мы сезон «Мазепой». Я играл целых три роли: солдата, пастуха и жреца, и реплики их были так похожи, что мне приходилось поглядывать на свой костюм: кто я сейчас? Мазепу играла Лайза Вебер. Она была великолепна и появлялась на лошади в таком откровенном костюме, какого еще не знала лондонская сцена. В наши дни, конечно, этим никого не удивишь. В партере поставили кресла и вместо девяти пенсов стали брать по шесть шиллингов. Деньги текли рекой. Мюррей Вуд, добрая душа, поднял мне жалованье до тридцати шиллингов в неделю.
Сезон у Эстли закончился в ноябре – пришлось уступить место «лорду» Джорджу Сангеру с его цирком. Я бросил Северо-Западную железную дорогу и поступил в гастрольную труппу. Сестры страшно за меня тревожились. На Юстонском вокзале я зарабатывал семьдесят фунтов в год, с перспективой стать управляющим. Я им возражал: зато теперь я могу стать самым известным актером Лондона и завести собственный театр. Они только плакали. Мы открыли сезон в Торки на второй день Рождества спектаклем из трех частей: фарс, драма в двух действиях и пантомима. Я взял сценический псевдоним Гарольд Крайтон, и тут оказалось, что нашего ведущего комика зовут Холдейн Крайтон – он позднее занялся арендой театров. У него была дочь, Мэдж Крайтон; кажется, она сейчас в Америке. Все думали, что мы братья. Он взялся меня опекать, учил танцам и акробатическим трюкам. Заставлял прыгать через отверстия, закрытые клапаном, – иногда с другой стороны ждал подстеленный матрас, а иногда нет. Чтобы появляться на сцене из люка, требуются присутствие духа и крепкий череп. Холдейн находил у меня задатки клоуна, однако мои амбиции были не настолько эксцентричны. После Торки мы отправились в турне по Южной Англии. Сейчас нас назвали бы репертуарным театром. Часто после вечернего спектакля нам раздавали текст завтрашней роли. Одну пьесу мы поставили после трех репетиций.
– Думают, мы им любители несчастные? – ворчал наш первый старик.
Всего я провел на сцене три года. Изредка удавалось получить лондонский ангажемент: в старом театре «Суррей» под руководством Конквестов, в «Британии» и в «Павильоне». Вест-Энд в те дни, как и теперь, оставался недоступен, если у тебя нет ни денег, ни связей. По большей части я выступал в провинциях. Нас постоянно преследовал страх нарваться на директора-жулика. Пока есть прибыль, такой директор платит какое-никакое жалованье: от фунта до пятидесяти шиллингов. А если удача переменится, директор исчезает. Чаще всего это происходило в пятницу вечером, во время представления. Артисты, оставив корзинки с багажом хозяйкам меблированных комнат вместо уплаты, добирались до дому, как придется. Случалось и бродяжничать, и милостыню просить по дороге. Никто не жаловался: дело привычное. Иногда кто-нибудь из женщин всплакнет, но и то редко. Бывало, собирали труппы на ряд выступлений по одному вечеру в ратушах, ассамблеях и так далее. Здесь плата не превышала тридцати шиллингов в неделю, если еще удастся ее получить. Нас называли «шиллинговиками». Если не найдешь ночевку за шиллинг (плата вперед), перебиваешься без крыши над головой. Летом можно найти какой-нибудь безлюдный закоулок или перелезть через ограду и устроиться спать на пороге церкви. В зимнее время мы скидывались и, подкупив привратника, ночевали в гримерках, а если гримерки в театре не было, то прямо на сцене. Временами, конечно, удавалось прибиться к хорошей труппе и жить припеваючи – спать в нормальной кровати и по субботам есть пироги с крольчатиной.
Хоть и нескромно так говорить, я думаю, что мог бы стать хорошим актером. Будь мне довольно для жизни смеха и аплодисментов, остался бы в этой профессии. Во всяком случае, опыта хватало. Я переиграл все роли в «Гамлете», за исключением Офелии. Играл в одном спектакле Сару Гэмп и Мартина Чезлвита. Не помню, как именно все это закончилось. В каком-то городке на севере я продал свой гардероб и прибыл в Лондон с тридцатью шиллингами в кармане. К счастью, погода была теплая, а я привык «спать под забором», как выражаются сельские жители. В Лондоне, правда, это сложнее – важно не привлекать внимания полиции. В дождливые ночи приходилось потратить девять пенсов на ночлежку. Самая лучшая мне попалась в Пентонвилл-Хилле, неподалеку от тюрьмы. Там даже давали два одеяла, но для этого нужно было прийти пораньше. Литераторы любят описывать жизнь «дна». Действительно, в этой среде можно найти и смешное, и трогательное, и даже своеобразную романтику, но чтобы их оценить, нужно смотреть со стороны. В этом мире существуют по законам джунглей. Ложась спать, мы прятали под подушку все свое имущество, вместе с прохудившимися ботинками. Когда готовили завтрак, стояли на страже возле сковородки, чтобы в случае чего драться не на жизнь, а на смерть за тощий ломтик ветчины или чахлую рыбину. Старых и больных в схватке не щадили. Считалось, что привратник должен смотреть за порядком, но среди отбросов общества для сильных один закон, для слабых – другой, и всегда найдется здоровенный громила, с которым лучше не ссориться. Мне повезло – я встретил знакомого, мы с ним вместе в детстве браконьерствовали по лесам. Он тоже опустился – занялся журнализмом. Писал грошовые статейки – если быть точным, по три с половиной пенса за строчку. Я стал ходить с ним по судам и коронерским дознаниям и вскоре тоже наловчился писать репортажи. Зарабатывал до десяти шиллингов в неделю и мало-помалу возвращался к жизни. У меня появилось жилье и настоящая мебель: кровать, стол и стул, вкупе с кувшином и тазом служивший также умывальником. После ночлежки это была немыслимая роскошь. Иногда какой-нибудь театр заказывал репортаж. Я помню Чарлза Мэтьюса и мадам Вестри в «Ройялти» и первое выступление Ирвинга в пьесе «Колокольчики», в старом «Лицеуме», когда им управляла миссис Бэйтман. Фелпс выступал в Сэдлерз-Уэллс. В Филармоническом зале, напротив «Ангела», единодушно освистали постановку оперетты Шарля Лекока «Дочь мадам Анго». В Ньюгейте вешали преступников – можно было полюбоваться зрелищем через тюремную стену из окон домов напротив. В одной кофейне в Олд-Бейли за полкроны позволяли подняться на крышу. Я обнаружил, что статьи лучше продаются, если их сдобрить толикой юмора. Редакторы часто отдавали моим текстам предпочтение перед более серьезными, хоть и, возможно, более правдивыми репортажами. В таверне под названием «Коджерс-Холл» на Флит-стрит мы за трубочкой и кружечкой пива обсуждали вопрос о самоуправлении Ирландии, суфражисток, социализм и надвигающуюся революцию. Гладстон поднял подоходный налог до восьми пенсов, и те из нас, кто смотрел на вещи серьезно, предрекали, что страна катится к гибели. Форстер ввел обязательное всеобщее образование, и мы опасались, как бы Англия не стала чересчур интеллектуальной. Как-то некий ирландец швырнул в меня графин с водой – я так и не понял, к чему подобный предмет в трактире. Я вовремя увернулся, и графин угодил в голову джентльмену, склонному к нигилизму. Началась общая свалка, но минут через десять все помирились и, взявшись за руки, спели «Забыть ли старую любовь». Примерно в это время я взялся изучать стенографию. Диккенс начинал парламентским репортером, и я решил пойти по его стопам. Я посещал публичные собрания, а по воскресеньям записывал проповеди. Чарлз Сперджен был хороший человек – говорил так, что каждое слово отчетливо слышно. Помню, однажды воскресным утром он начал проповедь с того, что вытер вспотевший лоб и заметил: «Чертовски жарко сегодня».
«Грошовая журналистика» постепенно мне надоела. Возможно, это занятие давалось бы мне лучше, будь я по натуре человеком экономным, способным откладывать на черный день. В одну неделю я мог заработать два-три фунта и словно по какому-то неведомому экономическому закону ровно столько и тратил. А на следующую неделю мой заработок составлял всего несколько шиллингов. Как прожить джентльмену в таких условиях? Постоянно приходилось носиться сломя голову, поспевать тут и там. У меня выработалось собственное представление о предельном богатстве, какого только можно пожелать: это если человек, устав или заскучав, может себе позволить немедленно сесть в омнибус, не задумываясь о цене билета.
Пробовал я и учительствовать. Тогда для этого не требовалось ни дипломов, ни ученых степеней. Я нашел место в школе для приходящих учеников и пансионеров на Клапем-роуд. Формально моя специальность включала английский и математику, на самом же деле учить приходилось практически всему – директор школы, пожилой джентльмен, не склонный перетруждаться, ограничивался классическими языками и богословием. Также в мои обязанности входили «общий надзор» за пансионерами, обучение плаванию и гимнастике. Я должен был следить, чтобы ученики прилично себя вели во время ежедневной прогулки по Клапем-Коммон и в церкви по воскресеньям, и должным образом бросали трехпенсовики в кружку для пожертвований. Подозреваю, впрочем, что кое-кто ухитрялся заныкать монетку. Мне полагалось носить цилиндр и перчатки, и раз в неделю давали свободный вечер. Смешливая прислуга «за все» потешалась надо мной: «Теперь вы знаете, каково нам живется! Вот женитесь, будете жене рассказывать». Говорят, с того времени порядки в школах переменились. Я продержался один семестр. От недостатка практики я подрастерял навык стенографии. Галерея прессы в палате общин маячила где-то вдали. Я стал искать работу по объявлениям. Для секретарских обязанностей навыка хватило бы. Я мог поступить секретарем к Герберту Спенсеру. Один мой лондонский знакомый, которому он поручил подыскать кого-нибудь, проверил мои возможности по части стенографии и остался доволен. Договорились, что на следующей неделе я поеду в Брайтон. Я был взволнован и полон энтузиазма. Но сестра, услышав новости, пришла в отчаяние. По ее мнению, театр – путь к гибели, а журналистика и того пуще. После Герберта Спенсера какая останется надежда на спасение моей души? В периоды особенного невезения я прятался от родных и друзей, писал им лживые письма без обратного адреса. Я знал, что причинил сестре много горя, – просто духу не хватало обрушить на нее новый удар. Я повидался с другом Герберта Спенсера (забыл, как его звали) и все ему объяснил. Он страшно смеялся, но сказал: мистер Спенсер наверняка решит, что я поступил правильно.
Итак, я поступил секретарем к застройщику в северной части Лондона. Это был потрясающий старик. Не умел ни читать, ни писать, но не задумываясь проворачивал десятитысячные контракты. Он изобрел некий иероглиф, который в банке принимали у него в качестве подписи. Рисовал он свою закорючку, крепко зажав перо в кулаке, а по окончании тяжкого труда шумно переводил дух. Память у него была невероятная. До моего появления он вообще не вел никаких записей. Все подробности обширного бизнеса держал в голове, и, говорили, никому не удалось его надуть хоть на полпенни. Я взялся его перевоспитывать. Поначалу он радовался и благодарил, но через какое-то время погрустнел. Кончилось тем, что однажды в субботу он выложил передо мной на стол жалованье за пять недель и, заверив в неизменной дружбе, попросил в виде личного одолжения выметаться из его дома.
Затем я работал в торгово-посреднической фирме. Мы получали заказы с приложенными к ним чеками от людей, живущих в Индии – не важно, белых или цветных, – закупали требуемое, упаковывали в жестяные ящики и отправляли заказчикам. В рекламе фирмы говорилось, что у нас трудятся опытные закупщики, на самом же деле покупками занимался в основном я. Приобретал для незнакомых дам из далекой страны платья, туфли и нижнее белье по мерке, стараясь подбирать расцветки, подходящие к цвету волос, и находил подарки на день рождения для их мужей – надеюсь, что речь шла в самом деле о мужьях. Я выбирал вина и сигары для сварливых старых полковников – то есть это я так предполагаю, что они были сварливыми. Я решал, какое ружье лучше подойдет для охоты на тигров и гиппопотамов, и заказывал седла «на глазок». Работы была интересная. Я ощущал себя чем-то вроде всеобщего дядюшки и честно старался изо всех сил. Я очень огорчился, когда мой работодатель неожиданно уехал в Южную Америку.
Затем я поступил в адвокатскую контору. Мы работали с парламентом. Дивно и ужасающе устроено общество! Подсчитано, что от каждого яблока по пути от яблони до едока получают свою долю одиннадцать человек. Построить новую железную дорогу, проложить новый трамвайный маршрут или оборудовать новую верфь можно только с санкции парламента, как тому и следует быть. По идее, получение такой санкции должно быть совсем простым делом. Учредители представляют свой проект на рассмотрение трем-четырем разумным членам палаты лордов и немедленно приступают к работе. Но тогда никто с этого не получит никакой выгоды, за исключением непосредственных исполнителей и всех тех людей, кому осуществление проекта пойдет на пользу. Возмутительно! А паразиты как же? Нужно развести гору бумаг, всевозможных инструкций и записок по делу, чтобы полдюжины королевских адвокатов получили по тысяче гиней. Года два должны тянуться прения, оплачиваться услуги юридических фирм, специалистов-консультантов, инженеров, землемеров и газетчиков. Когда все насытятся и высмотрят новую жертву, внезапно обнаружится, что по существу никаких возражений против проекта нет – да и не было никогда. Ну вырастет общая сумма затрат на сотню тысяч фунтов. Дело заканчивается официальным обедом, где все выражают благодарность друг другу и возносят хвалу Господу за британскую конституцию.
Затем судьба забросила меня в другую адвокатскую контору. Интересно было бы почитать воспоминания старого семейного поверенного. Чуть ли не в каждой пыльной черной жестяной коробке таится захватывающая история. Время от времени я открывал такую коробку и перебирал содержимое: связки пожелтевших писем, засиженные мухами миниатюры и фотографии. Покупка Харлоу-Мэнор с прилегающими землями, апрель 1832 г. Черновик закладной. Приложение к сему от 11.8.69. Косгроув против Косгроув и Темплтона, с замечаниями по поводу того, кому достанется опека над детьми. Элленби, усопший – отдельным пунктом в завещании оговорена некая сумма в пользу Лоры и двоих детей. Корона против Маннингема, приложена вырезка из «Морнинг пост» с описанием слушания в суде. К завещанию приложено объявление о розыске некоего Мунро Джорджа Харгрейвза, и поперек листка надпись красными чернилами: «Не найден». И так далее. Я медленно закрываю крышку. Потревоженные тени тихонько возвращаются в свою обитель.
Среди наших клиентов была Уида[7]. Раз в год она покидала свою любимую Флоренцию и проводила несколько недель в Лондоне. Книги доставляли ей хороший доход, но меры деньгам она не знала совершенно. Могла по настроению во время утренней прогулки набрать покупок на тысячу фунтов, с тем чтобы их доставили ей в отель «Лангем». Как ребенок, она желала получить все, что привлечет ее взгляд, не спрашивая о цене. К счастью, она всегда ссылалась на нас. Я отправлялся к продавцам и объяснял, как обстоят дела. Одну-две не слишком дорогих покупки мы ей позволяли, об остальных она забывала.
Помню, к нам обратились с вопросом, будет ли Альфред Хармсворт хорошим жильцом и можно ли сдать ему комнату на Чансери-лейн за тридцать фунтов в год. Мне велели ответить «с осторожностью». Впрочем, закончилось все хорошо. Именно там он основал газету «Ответы».
Был у нас один клиент, мировой судья из Уэльса. Однажды в Пемброке он увидел маленькую девочку, дочку рыбака. Посадил ее на плечо и отнес домой. Договорился с родителями, что отправит ее в школу за границу, а когда девочке исполнится восемнадцать, женится на ней. План был приведен в исполнение, но брак оказался несчастливым. Джентльмен был уже немолод (около пятидесяти) и, как можно догадаться, несколько эксцентричен. Вскоре он умер и оставил жене две тысячи в год при условии, что она больше не выйдет замуж. Молодая красивая вдова нашла выход – уехала в Америку с кузеном-моряком. Просто он взял ее фамилию, а не наоборот.
Помню еще одно дело о завещании, из которого могла бы выйти хорошая пьеса. Персонажи: пожилой священник, внезапно получивший наследство, и, выражаясь современным жаргоном, «женщина-вамп». Она и есть самое примечательное в этой драме. Женщина за сорок, преданная жена и мать. Насколько я понял, ею двигала любовь к детям. Старший мальчик учился в Оксфорде, младший – в Сандхерсте, но ее давно тревожило, где найти средства на дальнейшее обучение. Они со священником познакомились у нас в приемной, разговорились… О том, как развивался роман, можно только догадываться, хотя я заметил, что в дальнейшем их визиты к нам как бы случайно назначались на одно и то же время, с разницей не больше как в полчаса, а уходили они всегда вместе. Так продолжалось год, и вдруг однажды утром неряшливо одетая служанка принесла в контору записку, кое-как нацарапанную карандашом. Начальства еще не было, и я вскрыл письмо. Старый джентльмен умолял именем Господа, чтобы кто-нибудь пришел к нему по такому-то адресу на Юстон-роуд. В постскриптуме он предупреждал, что там его знают под именем Уилсон. Я вскочил в кеб и скоро был на месте. Старик лежал в постели в очень мило обставленной комнате на втором этаже. Он явно был сильно болен и говорил с трудом.
– Вчера она меня заставила подписать завещание. Двоих свидетелей припасла, ждали за дверью. По завещанию все остается ей. Я, наверное, был не в себе. Утром проснулся, а ее нет. И документ унесла.
Я стал его уверять, что подобное завещание легко оспорить, да она и не решится представить его к исполнению.
– Вы ее не знаете, – ответил он. – К тому же моя жена скорее пожертвует собой, лишь бы мое имя не изваляли в грязи. На то и рассчитано.
– Что у вас со здоровьем? – спросил я.
– Сердце, – прошептал старик. – Она меня нарочно разволновала. Я умираю.
Я просил его в первую очередь сохранять спокойствие – в этом был его единственный шанс. В те дни двухколесный кеб был самым быстрым средством передвижения в Лондоне, но мне казалось, что путь до конторы длился несколько часов. Мой начальник быстро набросал завещание из четырех строк, по которому все имущество отходило жене старика и явным образом отменялось предыдущее завещание. Когда мы вернулись, беднягу мучили сильные боли, но кое-как он все же сумел поставить подпись. Я помчался за доктором. К вечеру старик умер. Леди ушла к другим поверенным. Я встретил ее много лет спустя на приеме в министерстве иностранных дел. Она меня вспомнила и была очень любезна. Осталась очень красивой женщиной, хоть и поседела.
Все это время я постоянно сочинял рассказы, пьесы, эссе, но прошли годы, прежде чем из этого что-нибудь вышло.
Глава IV
Моя первая книга и другие
Моя первая книга! Вот она стоит передо мной, в светло-розовой бумажной суперобложке, словно краснея за все свои грехи. «Джером К. Джером. На сцене – и за сценой» (прописная буква «К» очень большая, а за ней строчная «д», так что многие читатели решили, будто автора зовут Джером Кджером). «Краткое жизнеописание начинающего актера. Цена 1 шиллинг. “Леденхолл пресс”. Лондон, 1885».
Она появилась на свет на Уитфилд-стрит, Тоттнем-Корт-роуд, в задней комнате третьего этажа, окнами на кладбище. Сейчас там часовня Уитфилда. Предыдущий жилец – должно быть, молодой клерк вроде меня – был влюблен в девушку по имени Анни. Лежа в кровати, он выводил на покрытых копотью обоях посвященные ей стихи – если можно их так назвать. Строчки вились меж китайских пагод, воинов и склоненных над водою ив. Одна строфа мне запомнилась:
Я пробовал писать короткие рассказы, эссе, сатирические заметки. Один рассказ – всего один! – приняли в газете под названием «Лампада». История была невероятно печальная, о девушке, которая отдала жизнь ради любимого и превратилась в водопад. Газета вскоре скончалась. Все остальные рассказы возвращались ко мне с удручающей неизменностью. Иногда их сопровождали несколько любезных слов от редактора, иногда – нет. Иные присылали с неприличной поспешностью, буквально следующей почтой, иные хранили в редакции месяцами – судя по виду рукописи, в мусорной корзинке. Сердце у меня застывало свинцовым комом в груди каждый раз, как маленькая домашняя раба, стукнув в дверь, появлялась на пороге с конвертом в руках. Она протягивала мне рукопись, прихватив ее фартуком, чтобы не замарать, и если при этом улыбалась, мне мерещилось, что она надо мной насмехается. Чаще бедная, затюканная служанка смотрела невесело, и тогда я воображал, что она меня жалеет. На улице я шарахался от почтальона – мне казалось, он знает о моем позоре. Бойкие журналисты в юмористических журналах любят изощряться в остроумии по поводу авторов, чьи произведения не принимают, – любопытно, сами они прошли когда-нибудь через эту пытку?
К счастью, моим любимым поэтом в то время был Лонгфелло. Сейчас принято над ним потешаться. Возможно, у него не все стихи выдерживают уровень, скажем, «Постройки корабля», но слабые стихотворения есть и у Вордсворта. Для начинающего, кому предстоит тягаться с гигантами, он еще долго будет верным помощником. Года за два до времени, о котором идет речь, я написал ему длинное бессвязное письмо, изливая все свои беды, и адресовал его просто: «Америка, Генри Уодсворту Лонгфелло». Он мне ответил так, словно прекрасно знал мою жизнь и вполне меня понимал. Я всегда обращался к нему за утешением, когда приходилось особенно плохо, а однажды, скрючившись у еле тлеющего огня в камине, прочел его поэму, начинавшуюся так:
«У огня сидел художник, неудачей огорчен».
Мне показалось, что сочиняя ее, Лонгфелло думал обо мне. А когда я прочел последние строчки: «Для творений дерзновенных годно все, что пред тобой», – я понял, что Лонгфелло советует мне поменьше думать о страданиях воображаемых девушек, превращенных в водопады, и тому подобных красивостях, а писать о том, что пережил сам. Я расскажу миру историю персонажа по имени Джером – как он убежал из дома и поступил в театр, и обо всех удивительных и трогательных событиях, что с ним приключились. В тот же вечер я приступил к работе, и через три месяца книга была закончена. Я разыскал актера по имени Джонсон – старейшего на подмостках, по его собственным словам, и как посмотришь на него, сразу в это поверишь. Он играл с Эдмундом Кином, Макреди, Фелпсом и Бутом, не говоря уже обо мне. Мы вместе выступали у Эстли в «Мазепе». В третьем акте нам была доверена задача отвязать Лайзу Вебер от измученной долгой скачкой лошади и пронести через всю сцену. Я поддерживал голову, а Джонсон – ноги. Актриса была, как сказал бы мистер Манталини[8], чертовски статная женщина, и весила никак не меньше четырнадцати стоунов. Пока мы ее тащили, она сыпала леденящими душу угрозами, подробно описывая, что с нами сделает, если мы ее уроним. Однажды старина Джонсон вышел из себя. «Слышь, парень, – обратился он ко мне громким шепотом. – Давай кинем ее в оркестровую яму!» И начал раскачивать ношу. Больше ругани мы от нее не слышали. Когда я снова его отыскал, Джонсон играл в труппе Уилсона Баррета в старом театре Принцессы. Я встречал его у служебного выхода, и мы отправлялись в маленькую таверну на Оксфордском рынке. В те дни там действительно был рынок, с деревянными ларьками по краю и прилавками в центре – там, где сейчас доходный дом Оксфорд-Мэншнс. Джонсон просматривал мою рукопись, вылавливая ошибки, а из тех историй, что он мне рассказывал, можно было бы составить отдельную замечательную книгу. Я собирался ее написать, но закончить мы не успели – Джонсон умер.
Она появилась на свет на Уитфилд-стрит, Тоттнем-Корт-роуд, в задней комнате третьего этажа, окнами на кладбище. Сейчас там часовня Уитфилда. Предыдущий жилец – должно быть, молодой клерк вроде меня – был влюблен в девушку по имени Анни. Лежа в кровати, он выводил на покрытых копотью обоях посвященные ей стихи – если можно их так назвать. Строчки вились меж китайских пагод, воинов и склоненных над водою ив. Одна строфа мне запомнилась:
Эта надпись, прямо против подушки, – первое, что я видел утром, проснувшись. К моей жизни она тоже отлично подходила и оттого навевала грусть.
Анни, Анни, всех прекрасней.
Пред тобой стою безгласный.
О, злая доля бедняка!
Не для меня твоя рука.
Я пробовал писать короткие рассказы, эссе, сатирические заметки. Один рассказ – всего один! – приняли в газете под названием «Лампада». История была невероятно печальная, о девушке, которая отдала жизнь ради любимого и превратилась в водопад. Газета вскоре скончалась. Все остальные рассказы возвращались ко мне с удручающей неизменностью. Иногда их сопровождали несколько любезных слов от редактора, иногда – нет. Иные присылали с неприличной поспешностью, буквально следующей почтой, иные хранили в редакции месяцами – судя по виду рукописи, в мусорной корзинке. Сердце у меня застывало свинцовым комом в груди каждый раз, как маленькая домашняя раба, стукнув в дверь, появлялась на пороге с конвертом в руках. Она протягивала мне рукопись, прихватив ее фартуком, чтобы не замарать, и если при этом улыбалась, мне мерещилось, что она надо мной насмехается. Чаще бедная, затюканная служанка смотрела невесело, и тогда я воображал, что она меня жалеет. На улице я шарахался от почтальона – мне казалось, он знает о моем позоре. Бойкие журналисты в юмористических журналах любят изощряться в остроумии по поводу авторов, чьи произведения не принимают, – любопытно, сами они прошли когда-нибудь через эту пытку?
К счастью, моим любимым поэтом в то время был Лонгфелло. Сейчас принято над ним потешаться. Возможно, у него не все стихи выдерживают уровень, скажем, «Постройки корабля», но слабые стихотворения есть и у Вордсворта. Для начинающего, кому предстоит тягаться с гигантами, он еще долго будет верным помощником. Года за два до времени, о котором идет речь, я написал ему длинное бессвязное письмо, изливая все свои беды, и адресовал его просто: «Америка, Генри Уодсворту Лонгфелло». Он мне ответил так, словно прекрасно знал мою жизнь и вполне меня понимал. Я всегда обращался к нему за утешением, когда приходилось особенно плохо, а однажды, скрючившись у еле тлеющего огня в камине, прочел его поэму, начинавшуюся так:
«У огня сидел художник, неудачей огорчен».
Мне показалось, что сочиняя ее, Лонгфелло думал обо мне. А когда я прочел последние строчки: «Для творений дерзновенных годно все, что пред тобой», – я понял, что Лонгфелло советует мне поменьше думать о страданиях воображаемых девушек, превращенных в водопады, и тому подобных красивостях, а писать о том, что пережил сам. Я расскажу миру историю персонажа по имени Джером – как он убежал из дома и поступил в театр, и обо всех удивительных и трогательных событиях, что с ним приключились. В тот же вечер я приступил к работе, и через три месяца книга была закончена. Я разыскал актера по имени Джонсон – старейшего на подмостках, по его собственным словам, и как посмотришь на него, сразу в это поверишь. Он играл с Эдмундом Кином, Макреди, Фелпсом и Бутом, не говоря уже обо мне. Мы вместе выступали у Эстли в «Мазепе». В третьем акте нам была доверена задача отвязать Лайзу Вебер от измученной долгой скачкой лошади и пронести через всю сцену. Я поддерживал голову, а Джонсон – ноги. Актриса была, как сказал бы мистер Манталини[8], чертовски статная женщина, и весила никак не меньше четырнадцати стоунов. Пока мы ее тащили, она сыпала леденящими душу угрозами, подробно описывая, что с нами сделает, если мы ее уроним. Однажды старина Джонсон вышел из себя. «Слышь, парень, – обратился он ко мне громким шепотом. – Давай кинем ее в оркестровую яму!» И начал раскачивать ношу. Больше ругани мы от нее не слышали. Когда я снова его отыскал, Джонсон играл в труппе Уилсона Баррета в старом театре Принцессы. Я встречал его у служебного выхода, и мы отправлялись в маленькую таверну на Оксфордском рынке. В те дни там действительно был рынок, с деревянными ларьками по краю и прилавками в центре – там, где сейчас доходный дом Оксфорд-Мэншнс. Джонсон просматривал мою рукопись, вылавливая ошибки, а из тех историй, что он мне рассказывал, можно было бы составить отдельную замечательную книгу. Я собирался ее написать, но закончить мы не успели – Джонсон умер.