Она помнила, как Стив преподнес ей новость: он, мол, разговаривал с медицинским социальным работником в больнице. В Тойнтон-Грэйнж, возможно, скоро появится вакансия. — Совсем рядом с морем, дорогая. Ты ведь всегда любила море. Крошечная община, не то что эти огромные безликие институты. Тип, который там заправляет, — весьма уважаемая персона, да и все в приюте поставлено на религиозной основе. Сам Энсти не католик, но пациенты регулярно ездят в Лурд. Это тебе понравится… Ты ведь всегда интересовалась религией. Это как раз единственное, в чем мы с тобой не сходились. Наверное, я проявлял к этой теме слишком мало внимания.
   Теперь Стив мог снисходительно относиться к этой маленькой слабости жены. Он напрочь забыл, что сам же и приучил ее обходиться без Господа. Вера принадлежала к разряду того, чего Стив — небрежно, не думая и не вдумываясь — лишил Урсулу. Впрочем, религиозные чувства и не были по-настоящему важны для нее — эти утешающие заменители секса и любви. Она не могла даже перед собой притворяться, будто особо сражалась за эти милые иллюзии, подхваченные в начальной школе Святого Матфея или впитанные за задернутыми териленовыми занавесками гостиной ее тети на Алма-террас, Мидлсбро, где на стенах висели картинки на библейские сюжеты, фотография папы Иоанна, а в специальной рамочке — его благословение на брак тети и дяди. Все это было составляющими сиротского, безсобытийного, хоть и не несчастного детства, которое теперь казалось таким же далеким, как какой-нибудь чужой берег, где ты и был-то всего один раз. Урсула не могла вернуться — она больше не знала пути туда.
   В конце концов, она приветствовала мысль о Тойнтон-Грэйнж как об убежище. В воображении Урсула рисовала, как греется на солнышке с группой таких же товарищей по несчастью и смотрит на море — море, постоянно меняющееся, но вечное, успокаивающее и в то же время пугающее, говорящее ей своим беспрестанным ритмичным боем, который на самом деле ничего не значит, что людские горести так мелки, что все в свое время пройдет и прекратится. И ведь это не навсегда. Стив собирался при помощи местной социальной службы переехать в новую, более удобную квартиру — так что это лишь временная разлука.
   Однако разлука тянулась вот уже восемь месяцев, восемь месяцев, на протяжении которых Урсула чувствовала себя все несчастнее и несчастнее. Она пыталась это скрывать: ведь ощущать себя несчастным в Тойнтон-Грэйнж значило грешить против Святого Духа и против Уилфреда. И по большей части Урсуле казалось, что ей удается держать себя в руках. С остальными пациентами у нее было мало общего. Грейс Уиллисон — скучная набожная тетка средних лет. Восемнадцатилетний, вопиюще вульгарный мальчишка Джорджи Аллан, — насколько же легче стало, когда болезнь уже не позволяла ему вставать с постели, Генри Каруардин — отчужденный саркастичный сноб, обращающийся с ней как с каким-то мелким служащим. Дженни Пеграм, вечно возящаяся со своими волосами и улыбающаяся глупой лукавой улыбочкой, И Виктор Холройд, этот ужасный Виктор, который ненавидел Урсулу так же сильно, как и всех остальных в Тойнтон-Грэйнж. Виктор, который не считал, что таить горе про себя — добродетель, и частенько заявлял, что коли уж люди решили посвятить себя благотворительности, так им только на руку, когда есть кого облагодетельствовать.
   Она всегда считала само собой разумеющимся, что анонимку написал именно Виктор. Письмо это в некотором смысле ранило ее также сильно, как и найденное послание от Могга. Урсула нащупала его у себя глубоко в боковом кармане юбки. Оно все еще лежало там — сложенный листок дешевой бумаги, засаленный от постоянного ощупывания. Ей и не требовалось его читать. Она знала его наизусть, даже первый абзац, который прочла только раз, а потом завернула край бумаги так, чтобы не было видно слов. Стоило ей только подумать о них, у нее начинали гореть щеки. Откуда он (наверняка же это был мужчина?) знал, как они со Стивом занимались любовью, что они делали именно это и именно так? Как вообще это стало известно? Быть может, она говорила во сне, стонала от желания и тоски? Но даже и тогда слышать могла лишь Грейс Уиллисон в соседней спальне — а как ей было понять, что происходит?
   Урсула вспомнила, что где-то читала, будто непристойные письма обычно пишут женщины, особенно старые девы. Наверное, все же это не Виктор Холройд. Грейс Уиллисон — скучная, подавленная, набожная Грейс. Только как она догадалась о том, в чем Урсула не признавалась даже самой себе?
   «Да ты же понимала, что больна, когда выходила замуж. Как насчет дрожи, слабости в ногах, неуклюжести по утрам? Ведь ты понимала все, верно? Ты обманула его. Неудивительно, что он так редко пишет и никогда не навещает тебя. Знаешь, он ведь живет не один. Ты ведь не ждала, что он станет хранить тебе верность, правда?»
   На этом письмо обрывалось. Почему-то Урсула чувствовала, что его не дописали, что под конец задумывалось еще какое-нибудь драматическое разоблачение. Но похоже, автору — ему или ей — помешали: кто-то неожиданно вошел в офис. Напечатано оно было на тойнтон-грэйнжской бумаге, дешевой и впитывающей, как промокашка, на стареньком «Ремингтоне». Почти все пациенты и члены персонала время от времени что-нибудь печатали. Напрягая память, Урсула вспоминала, что видела практически каждого за «Ремингтоном». Разумеется, на самом деле машинка принадлежала Грейс и изначально считалась ее собственностью; мисс Уиллисон, бывало, печатала там письма для ежеквартальной рассылки и частенько работала в офисе одна, когда остальные пациенты считали, что рабочий день закончился. И было так нетрудно принять меры, чтобы послание достигло конкретного адресата.
   Сунуть в библиотечную книгу — самый надежный способ. Все здесь знали, что именно читают остальные, — а как иначе? Книги лежали на столах, на креслах, и взять их мог кто угодно. Весь персонал и пациенты, наверное, видели, что Урсула читает Айрис Мердок. И самое странное: анонимка была заложена ровно на той странице, до которой она добралась.
   Сначала Урсула не сомневалась в том, что это просто очередной пример умения Виктора причинять другим людям боль, унижать их. Только после его гибели она начала сомневаться и подозрительно вглядываться в лица товарищей по несчастью, гадать и бояться. Ну разве не глупо? Она терзает себя понапрасну. Наверняка это Виктор, а раз это он, никаких писем больше не будет. Только откуда ему было известно про нее и Стива — если не считать того, что Виктор вообще таинственным образом знал то, чего знать никак не мог. Ей вспомнился один эпизод. Она и Грейс Уиллисон сидели с Виктором во дворике для пациентов. Грейс подняла лицо к солнцу и, нацепив свою дурацкую улыбочку, принялась толковать о том, как счастлива, и о следующем паломничестве в Лурд. Виктор грубо прервал ее:
   — Вы так радуетесь, потому что у вас эйфория. Это характерный признак вашего заболевания, многие больные со склерозом отличаются этим ни на чем не основанным ощущением счастья и надежды. Почитайте учебники. Хорошо известный и описанный симптом. С вашей стороны это никакая не добродетель, а нас всех такие штучки чертовски раздражают. Урсула вспомнила, что голос Грейс задрожал от обиды.
   — Я и не претендую на то, что счастье — это добродетель. И даже если это всего лишь симптом, я благодарна ему — это своеобразная милость Господня.
   — Если не ждете, что все остальные к вам присоединятся, благодарите сколько угодно. Славьте Господа за то, что не нужны никому, даже себе самой. И коли на то пошло, возблагодарите его и за остальные «милости» — за миллионы людей, что тяжким трудом зарабатывают себе на жизнь, пытаясь выжить на голой, лишь кровью орошенной земле; за всех несчастных, унесенных потопом или сгоревших заживо; за распухших от голода детей; за пытаемых пленников; за всю эту гнусную, кровавую и никчемную суету.
   Грейс Уиллисон тихонько запротестовала сквозь подступившие слезы:
   — Виктор, как вы можете говорить такие вещи? Страдание — это еще не вся жизнь; не можете же вы всерьез верить, будто Господу все равно. И вы же едете с нами в Лурд!
   — Ну разумеется, еду! Это единственный шанс хоть ненадолго вырваться из нашей постылой психушки строгого режима. Я люблю движение, люблю путешествовать, люблю видеть солнце над Пиренеями, наслаждаться игрой красок. Я даже получаю некоторое удовлетворение от нескрываемой коммерциализации этого предприятия, от зрелища тысяч таких же, как я, но еще тешащих себя какими-то иллюзиями.
   — Это богохульство!
   — В самом деле? Что ж, тогда мне это особенно нравится.
   — Если бы вы только поговорили с отцом Бэддли, Виктор! — стояла на своем Грейс. — Уверена, он мог бы помочь вам. Или с Уилфредом. Правда, почему бы вам не поговорить с Уилфредом?
   Виктор разразился пронзительным хохотом, в котором насмешка странным и пугающим образом смешалась с искренним весельем.
   — Поговорить с Уилфредом! Боже праведный, я бы мог вам рассказать про нашего святого Уилфреда кое-что очень забавное. И в один прекрасный день, когда он разозлит меня, обязательно расскажу. Поговорить с Уилфредом!
   Урсуле казалось, будто.она еще слышит далекое эхо того надрывного хохота.
   «Я бы мог рассказать вам про нашего Уилфреда кое-что забавное!» Да только он не рассказал — а теперь уж и не расскажет. Она подумала о смерти Виктора. Что за внезапный порыв заставил его свести счеты с судьбой именно тогда? Ну конечно же, это был внезапный порыв — обычно по средам Виктор не выезжал к морю, и Деннис не хотел его везти. Она ясно помнила сцену во дворике. Виктор, настойчивый, упрямый, пускающий в ход все средства, лишь бы добиться своего. Деннис, красный, надутый, как строптивое дитя, — он хоть и уступил, но продолжал дуться. И так они отправились вместе на ту роковую прогулку, и она никогда больше не видела Виктора. Что он думал, когда снял кресло с тормоза и заскользил навстречу гибели? Нет, наверняка это был внезапный порыв. Никто по доброй воле не выбрал бы такую жуткую смерть, когда вполне доступны средства помягче. А ведь средства есть — подчас Урсула ловила себя на мыслях о них, вспоминая про эти две недавние смерти — Виктора и отца Бэддли. Отец Бэддли, кроткий неудачник, ушел, будто его никогда и не было, его имя теперь почти не упоминалось. А вот горький, беспокойный дух Виктора задержался в Тойнтон-Грэйнж. Иногда, особенно в сумерках, Урсула боялась смотреть на соседей — вдруг она увидит тяжелую фигуру Виктора, кутающегося в теплый клетчатый плащ, с натянутой, закоченелой улыбкой на смуглом сардоническом лице. Внезапно, несмотря на теплое послеполуденное солнце, Урсула вздрогнула. И, сняв кресло с тормоза, повернулась и поехала к дому.

IV

   Парадная дверь Тойнтон-Грэйнж была открыта, и Джулиус Корт провел гостя в просторный холл с высоким потолком, дубовыми панелями на стенах и мраморным полом в черно-белую клетку. В доме оказалось на удивление тепло — входящий словно прорывался сквозь незримую завесу горячего воздуха. А вот пахло как-то странно: не обычным для медицинских заведений запахом людских тел, еды, полировки для мебели, заглушаемой резкой вонью антисептиков, а как-то иначе, сладко и экзотично, точно здесь кто-то жег ароматические благовония. В холле царил полумрак, словно в церкви. Это впечатление усиливали два витража в стиле прерафаэлитов по обеим сторонам от двери. На левом изображалось изгнание из рая, на правом — жертвоприношение Исаака. Дэлглиш подивился эксцентричной фантазии, породившей изображение женоподобного ангела с копной златых кудрей под увенчанным плюмажем шлемом. Или создавшей ангельский меч, разукрашенный ромбами рубинового, ярко-синего и оранжевого цветов. Этим оружием херувим не слишком эффективно отгораживал двух преступников от яблоневых садов Эдема. Алам и Ева — розовые тела тактично, хотя и неправдоподобно обвиты лавром, на лицах выражение напускной одухотворенности и упрямого раскаяния. Справа тот же самый ангел этаким Бэтменом завис над распростертым Исааком. За ними из чащи наблюдал чрезмерно кудрявый агнец, морда которого отражала вполне понятные в данных обстоятельствах опасения.
   В холле стояло три кресла — нестандартные и грубые изделия из крашеного дерева с виниловыми сиденьями, ужасно уродливые сами по себе: одно необычно высокое, два других, напротив, крайне низкие. У дальней стены приютилось сложенное инвалидное кресло; в стенах на уровне пояса был вделан деревянный поручень. Справа, сквозь открытую дверь, виднелась не то контора, не то раздевалка. Дэлглиш разглядел складки висящего клетчатого плаща, доску с ключами и краешек массивного стола. Слева от двери расположился резной столик для писем и визиток с медным подносом и огромным пожарным колоколом.
   Джулиус прошел через дверь в противоположном конце холла и оказался в центральном вестибюле, откуда поднималась тяжелая лестница. Добрую половину лестничных перил пришлось убрать, чтобы освободить место для металлической клетки большого современного лифта. Наконец посетители оказались перед третьей дверью. Джулиус театрально распахнул ее и объявил:
   — Гость, прибывший по приглашению покойного. Адам Дэлглиш.
   Все трое вошли в комнату. Дэлглиш, идущий посередине, вдруг почувствовал себя непривычно и как-то неуютно: точно под конвоем. После полумрака холла и центрального вестибюля в столовой было так светло, что коммандер зажмурился. Узкие стрельчатые окна пропускали не так уж много света, однако комнату заливало яркое, режущее глаз сияние от двух длинных флуоресцентных ламп, которые казались особенно неуместными под высоким сводчатым потолком. В глазах у Адама все расплылось, потом раздвоилось, и только потом он сумел разглядеть обитателей Тойнтон-Грэйнж, словно изобразивших вокруг длинного монастырского стола застывшую «живую картинку».
   Похоже, появление нежданного гостя поразило всех до полного онемения. Четверо из присутствующих сидели в инвалидных креслах — три женщины и один мужчина. Еще две женщины явно принадлежали к числу персонала. Одна была одета как старшая медицинская сестра, разве что без обязательной шапочки, символа этого положения, поэтому казалось, будто ей чего-то не хватает. Вторая, светловолосая молодая женщина, носила черные брюки и строгую белую блузу. Но даже в столь ортодоксальном костюме служительница умудрялась производить самое что ни на есть внушительное, даже слегка устрашающее впечатление. Трое здоровых мужчин были в темно-коричневых сутанах. После секундного замешательства человек, сидевший во главе стола, поднялся и с церемонной медлительностью направился навстречу вошедшим, простирая руки:
   — Добро пожаловать в Тойнтон-Грэйнж, Адам Дэлглиш. Меня зовут Уилфред Энсти.
   Первой мыслью Дэлглиша было: ну до чего же он смахивает на актера, который заезженно играет роль аскетичного епископа. Коричневое облачение так шло Уилфреду, что казалось немыслимым представить его в любой другой одежде. Он был высок и худ, а торчащие из-под спадающих рукавов смуглые запястья казались хрупкими и ломкими, как сухие ветки осенью. Коротко стриженные, седые, хотя и густые еще волосы повторяли очертания черепа. Длинное худое лицо Энсти было испещрено пятнышками, точно от неровно сошедшего летнего загара; два ярко-белых пятна на левом виске имели нездоровый вид. Возраст Уилфреда определить было трудно — должно быть, около пятидесяти. Кроткие вопрошающие глаза, словно привыкшие кротко сносить чужие страдания, выглядели молодо — с ярко-голубой радужкой и молочно-белыми белками. Улыбался Энсти чуть кривобокой, зато подчеркнуто сладкой улыбкой, которую слегка портили неровные потемневшие зубы. Дэлглиш подивился: и почему это филантропы так часто пренебрегают регулярными визитами к дантисту?
   Адам протянул руку и почувствовал, как она попала в плен обеих ладоней Энсти. Ему потребовалось немалое усилие воли, чтобы не содрогнуться при соприкосновении с влажной липкой кожей.
   — Я надеялся несколько дней погостить у отца Бэддли. Мы с ним старые друзья. Я и не знал, что он мертв.
   — Мертв и кремирован. В прошлую среду его прах был похоронен на церковном дворе тойнтонской церкви Святого Михаила. Мы знали, что он хотел бы упокоиться на этой освященной земле. Мы не давали объявления о его смерти в газетах, потому что не думали, что у преподобного есть друзья.
   — Кроме нас.
   Это прибавила кротко, но решительно одна из пациенток. Она была старше остальных, седая и вся какая-то угловатая, как деревянная кукла. Сидя в инвалидном кресле, женщина неотрывно и с искренним интересом разглядывала Дэлглиша.
   — Ну разумеется, — согласился Уилфред Энсти. — Кроме нас. Полагаю, Грейс была отцу Майклу ближе всех — и именно она находилась с ним в тот вечер, когда он скончался.
   — А по словам миссис Хьюсон, он умер один, — удивился Дэлглиш.
   — К сожалению, да. И ведь именно так в конечном итоге умираем мы все. Надеюсь, вы выпьете с нами чаю? Джулиус, и вы с Мэгги, разумеется, тоже. Так вы сказали, что надеялись погостить у Майкла? В таком случае вы должны переночевать здесь. — Энсти повернулся к экономке: — Думаю, в комнате Виктора, Дот. Будьте добры после чая приготовить ее для нашего гостя.
   — Весьма любезно с вашей стороны, — возразил Дэлглиш, — но, право же, я бы не хотел никого стеснять. А не могу ли я, если у вас нет возражений, провести несколько дней в коттедже отца Бэддли? Миссис Хьюсон сказала, будто он завещал мне свою библиотеку. Хотелось бы разобрать и упаковать книги, раз уж я здесь.
   Показалось ли ему, что это предложение не слишком обрадовало хозяина имения? Однако Энсти колебался лишь несколько секунд.
   — Ну разумеется, если вам так удобнее. Только сперва позвольте представить вас нашей семье.
   Дэлглиш вежливо позволил Энсти провести маловразумительную церемонию официального представления и пожал вереницу протянутых рук — холодных, сухих, влажных, вялых или твердо пожимающих его ладонь. Грейс Уиллисон — пожилая старая дева, этюд в серых тонах: серая кожа, седые волосы, серое платье, серые чулки, причем все какое-то тускловатое, а сама она походила на старомодную куклу, заброшенную за ненадобностью в пыльный чулан. Урсула Холлис, высокая прыщеватая девушка в длинной индийской хлопчатобумажной юбке, удостоила Адама робкой улыбкой и быстрым, неохотным рукопожатием. Левая ее рука неподвижно лежала на коленях, словно придавленная к ним тяжестью толстого обручального кольца. Нечто в ее внешности сразу показалось Дэлглишу странным, однако, уже отвернувшись, он понял, что именно: разные глаза — один голубой, а другой карий. Дженни Пеграм — самая молодая из пациентов, но, должно быть, старше, чем выглядит: бледное острое личико и кроткие лемурьи глаза. Шея у нее была такая короткая, что казалось, будто девушка втянула ее в плечи, скрючившись в инвалидном кресле. Расчесанные на прямой пробор золотистые волосы волнистым покрывалом висели вокруг карликового тельца. Она словно сжалась от прикосновения гостя и, улыбнувшись слабой, болезненной улыбочкой, прошелестела «здравствуйте». Генри Каруардин: красивое властное лицо прорезано глубокими морщинами, крючковатый нос и длинный рот. Недуг скрючил ему шею так, что голова была склонена набок, как у надменной хищной птицы. Протянутую Дэлглишем руку он не удостоил вниманием, произнеся обычные слова приветствия с равнодушием на грани невежливости. Дороти Моксон, экономка: мрачная, крепко сбитая особа с угрюмыми глазами под черной челкой. Хелен Рейнер: огромные, чуть навыкате, глаза под тонкими, как виноградная кожица, веками; соблазнительная фигурка, которую не в силах скрыть даже свободная блуза. Она могла бы, подумал Дэлглиш, даже показаться красивой, если бы не дряблые, чуть обвисшие щеки. Медсестра обменялась с гостем твердым рукопожатием и бросила на него слегка угрожающий взгляд — точно знакомилась с новым пациентом, от которого ждала неприятностей. Доктор Эрик Хьюсон: светловолосый привлекательный молодой человек с по-мальчишечьи ранимым лицом и карими глазами в обрамлении потрясающе длинных ресниц. Деннис Лернер: тощее, вялое лицо, нервно помаргивающие глаза за толстыми стеклами очков в стальной оправе, рука влажная. Энсти, словно чувствуя, что присутствие Денниса надо специально объяснить, заметил, что Лернер — брат милосердия.
   — С двумя оставшимися членами нашей небольшой семьи, Албертом Филби, рабочим, и моей сестрой Миллисентой Хэммит, вы, надеюсь, успеете познакомиться чуть позже. И разумеется, нельзя забывать о Джеффри.
   При звуках своего имени кот, до того момента спавший на подоконнике, встал, увесисто шмякнулся на пол и, задрав хвост, направился к столу.
   — Его назвали в честь кота из стихотворения Кристофера Смарта, — пояснил Энсти. — Полагаю, вы его помните:
 
   Ибо рассмотрим кота моего Джеффри.
   Ибо он слуга Бога живого, служащий ему
   верно и неустанно.
   Ибо он противостоит силам тьмы своей
   электрической шкуркой и сверкающими глазами.
   Ибо он противостоит Дьяволу, сирсчь смерти,
   своей живостью и проворствомnote[1].
   Дэлглиш сказал, что да, он знает это стихотворение. А еще коммандер мог бы добавить, что ежели Энсти пожелал назначить кота на жреческую роль, то ошибся в выборе кандидата. Судя по виду, Джеффри, обычный полосатый котище с пушистым лисьим хвостом, посвятил жизнь не столько службе Создателю, сколько мирским радостям плоти. На Энсти кот бросил недовольный взгляд, исполненный муки и отвращения, после чего легко запрыгнул на колени Каруардина. Там, впрочем, котяра не получил теплого приема, но тем не менее замурлыкал, улегся и довольно зажмурился.
   Джулиус Корт и Мэгги Хьюсон устроились на дальнем краю стола. Неожиданно Джулиус во всеуслышание объявил:
   — Кстати, когда будете разговаривать с мистером Дэлглишем, поаккуратнее выбирайте слова. Все, что бы вы ни сказали, может быть использовано против вас. Он предпочел путешествовать инкогнито, однако на самом деле это коммандер Адам Дэлглиш из Нью-Скотланд-Ярда. Ловит убийц.
   Чашка Генри Каруардина взволнованно задребезжала по блюдечку. Он попытался левой рукой придержать ее, но без особого успеха. Никто даже не посмотрел в его сторону. Дженни Пеграм ахнула, а потом самодовольно оглядела присутствующих, как будто сказала что-то очень умное. Хелен Рейнер резко спросила:
   — Откуда вы знаете?
   — Дорогая моя, я живу в этом мире и время от времени читаю газеты. В прошлом году был один шумный процесс, во время которого коммандер привлек к себе внимание общественности.
   Корт повернулся к Дэлглишу:
   — После ужина мы с Генри будем пить вино и слушать музыку. Если пожелаете, присоединяйтесь к нам. Кстати, поможете прикатить Генри ко мне. Уверен, Уилфред вас простит.
   Приглашение звучало не слишком-то учтиво — ведь оно касалось лишь двоих из всех присутствующих. Корт словно претендовал на то, чтобы целиком и полностью завладеть гостем практически без спросу хозяина. Впрочем, кажется, никто не обиделся. Должно быть, Генри с Джулиусом часто пили вместе, когда Корт приезжал в имение. В конце-то концов, пациенты вовсе не обязаны дружить с одними и теми же людьми, а друзья не обязаны приглашать сразу всех. Кроме того, Дэлглиша, по всей очевидности, позвали, чтобы он помог Каруардину. Адам коротко поблагодарил и занял место между Урсулой Холлис и Генри Каруардином.
   Угощение было простым и незамысловатым, как в школе. На неровном, щербатом дубовом столе, не покрытом даже скатертью, стояли два больших чайника, которыми заведовала Дороти Моксон; две тарелки с толстыми ломтями ржаного хлеба, тонко-тонко намазанными чем-то, что весьма напоминало Дэлглишу маргарин; вазочка с медом; вазочка с «Мармайтом» и блюдо домашних булочек, из которых торчали закаменевшие ягодки черной смородины. Еще здесь была миска с яблоками, судя по виду — паданцами. Все пили из коричневых глиняных кружек. Хелен Рейнер вынула из вделанного под подоконник буфета еще три таких же кружки и блюдца для гостей.
   Странное вышло чаепитие. Каруардин подвинул гостю тарелку с бутербродами, после чего полностью его игнорировал, да и с Урсулой Холлис спервоначалу беседа никак не налаживалась. Бледное напряженное личико девушки было постоянно обращено к Дэлглишу, два разных глаза молча ловили его взор. У коммандера возникло неуютное ощущение, будто Урсула чего-то ждет, отчаянно пытается пробудить в нем интерес, а быть может, даже дружеское расположение. Понять эту просьбу Адам не мог, а уж удовлетворить и подавно. Однако потом, по какой-то счастливой случайности, гость упомянул Лондон. Лицо молодой женщины тут же прояснилось, и она спросшта, знает ли он «Марилебон» и рынок на Белл-стрит. Дэлглиш оказался втянут в живое и страстное обсуждение уличных рынков Лондона. Урсула раскраснелась, сделалась почти хорошенькой, и, как ни странно, этот разговор вроде бы принес ей некоторое облегчение.