Страница:
По сравнению с этим самоубийством таланта счастливее кажется - несмотря на его одиночество, бедность и безвременную смерть - судьба другого художника. Рея Лимберта в рассказе "В следующий раз". Чтобы составить себе имя и выбраться из нужды, Лимберт пытается совершить именно то, что погубило Сент-Джорджа в "Уроке мастера". После нескольких незамеченных или осмеянных шедевров он сознательно решает, что будет вульгарным, примитивным, опустится до уровня самых низкопробных вкусов, лишь бы добиться одобрения прессы и издательского успеха. Но талант и совесть художника одерживают победу над этими расчетами: Лимберт продолжает создавать великолепные книги, подлинные произведения искусства, обреченные на коммерческий провал [*Как видно из записных книжек Джеймса, обдумывая этот рассказ, он вспоминал некоторые сходные эпизоды своего литературного ученичества - в частности, сотрудничество в газете "Трибуна", для которой он тщетно старался писать как можно банальнее и примитивнее, но тем не менее в конце концов был уволен: его корреспонденции оказывались, с точки зрения редактора, все же слишком "утонченными". Некоторые автобиографические черты Джеймс вносит и в образ рассказчика новеллы, безымянного литературного критика, друга Лимберта]. Не прибегая к риторике, Джеймс передает одной-двумя фразами героический смысл этих "поражений" Лимберта, означающих торжество подлинного искусства. Это символическая картина лондонского рассвета: "Полоска летней зари над лондонскими крышами сияла трагическим багрянцем. Таков был цвет великолепного самообмана Рея Лимберта".
А бок о бок с Лимбертом его свояченица миссис Хаймор, сочинительница пошлых бульварных "боевиков", удостаивается и денег и славы, сознавая в глубине души свою бездарность и мечтая хоть раз в жизни написать такое, как Рей Лимберт. Джеймсу действительно удалось, говоря словами его предварительного наброска (в записной книжке), "сделать весь рассказ образцом последовательной и законченной иронии".
Иронией проникнута и "Смерть льва". "Весь замысел рассказа должен быть блистательно сатирическим, ироничным", - писал Джеймс в предварительном наброске этого произведения. Драматизм этой вещи заключен в трагическом противоречии между мудрым и глупо-пошлым отношением к искусству: великосветские "почитатели" потеряли уникальную рукопись последней неопубликованной вещи Параден: не то ее забыли в поезде, но то пустили на растопку камина...
Во многом автобиографические по своим настроениям, эти рассказы о художниках, не понятых или затравленных обществом, вводят читателей в атмосферу творчества Джеймса последних десятилетий. Болезненно переживавший провал своих пьес, огорченный холодным приемом, оказанным его романам конца 80-х годов, Джеймс продолжает писать, но, в отличие от своего Рея Лимберта, даже и не пытается потакать вкусам светской "черни", а, напротив, все более тщательно отделывает свои произведения, совершенствуя характерные для его стиля приемы намека, недомолвки, тончайших нюансов, словесных и эмоциональных ассоциаций. Он не прочь иногда даже и мистифицировать читателя, подвергая испытанию его воображение и догадливость. Это проявляется, в частности, во многих из его "страшных" рассказов.
Ирония, столь характерная вообще для творчества Джеймса, определяет и своеобразие большинства его произведений этого жанра. Во многом связанные с традициями американской романтической новеллы (Эдгара По и особенно Готорна), они принадлежат, однако, писателю-реалисту, для которого на первом месте разгадка рассматриваемого им психологического "казуса". Чаще всего он предлагает своим читателям многозначное решение вопроса. Одни могут ограничиться тем, что лежит на поверхности, и принять рассказанные им загадочные происшествия буквально; другие, более вдумчивые, могут найти рациональное объяснение тайны. Сам интерес к таинственному и необычайному в душевной жизни людей составлял одну из органических черт психологизма Джеймса - своего рода реакцию против плоского буржуазного позитивизма. Джеймс мог бы повторить вместе с Гамлетом: "Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам". "Ужасы", о которых он рассказывает, - это в большинстве случаев как бы проекция вовне действительных конфликтов и противоречий, скрытых в глубине человеческого сознания.
"Страшные" ситуации в лучших его рассказах этого рода зачастую усиливают проблемное значение произведения, которое, сохраняя свою реальную жизненность, приобретает вместе с тем характер обобщенной, символической "притчи" (жанра, получившего в дальнейшем столь широкое распространение в литературе XX века). Так обстоит дело, например, в "Веселом уголке". От внимательного читателя этого рассказа не ускользнет целый ряд беглых, но многозначительных намеков па то, что, вернувшись в Америку после тридцатитрехлетнего отсутствия, Брайдон задумывается над тем, не упустил ли он каких-то возможностей, ему открывшихся. Он польщен, неожиданно обнаружив в себе при перестройке дома незаурядные способности строителя и конструктора, о которых и не подозревал ранее. Перестройка сулит ему большие доходы: он вправе считать себя хорошим дельцом. Чего доброго, он мог бы тоже строить небоскребы и приобщиться к большому бизнесу?! Эти мотивы беспорядочно мелькают то в диалогах Брайдона с Алисой, то в его одиноких раздумьях; но они достаточно весомы, чтобы составить психологическое обоснование тому поединку Брайдона с его "американским" двойником, который образует сюжетную вершину рассказа. В такой психологической интерпретации этот поединок означает - в конечном счете - нравственную победу Брайдоиа над тревожившими его коммерческими соблазнами и поздними сожалениями о другой, несостоявшейся "деловой" жизни.
Своеобразным психологическим этюдом может считаться и другая широко известная "страшная" вещь Джеймса - повесть "Поворот винта" (1898).
В основу повести легла, как видно из наброска в записной книжке Джеймса от 12 января 1895 года, "история о привидениях", услышанная им от архиепископа Кентерберийского, но пересказанная этим последним из вторых рук, "очень неясно и сбивчиво". Речь шла о злодеях-слугах, развративших находившихся па их попечении детей и после своей смерти являющихся за ними, чтобы увлечь их на путь гибели. "Все это темно и недосказано, - писал в заключение краткого конспекта этой истории Джеймс. - Но здесь есть намек на возможность странного, зловещего эффекта. История должна быть рассказана, очевидно, сторонним очевидцем, наблюдателем".
"Зловещий эффект" действительно был достигнут Джеймсом. Но автор отступил от последнего пункта своего плана: рассказчица, безымянная гувернантка, записки которой составляют основное содержание повести, никак не может считаться "сторонней наблюдательницей". Она сама принимает деятельное, быть может, даже слишком деятельное участие в происшествиях, о которых рассказывает. И это обстоятельство, вносящее в повесть новый, не предусмотренный первоначальным конспектом, субъективный психологический фактор (сознание самой рассказчицы) придает повести Джеймса характерную ироническую многозначность. Интерпретация "Поворота винта" во многом зависит от того, станет ли читатель на точку зрения рассказчицы или же подвергнет скептическому сомнению достоверность ее "показаний".
Рассказчица хочет заверить нас, что видела собственными глазами призраки своей умершей предшественницы, гувернантки мисс Джессел, и ее совратителя, тоже уже умершего лакея Питера Квинта, на попечении которых одно время находились маленькие Майлс и Флора. Она убеждена, что эти зловещие привидения являлись ее питомцам и днем и ночью, чтобы увлечь их за собой - погубить их. Но это лишь одно из возможных прочтений повести, притом самое поверхностное. Джеймс недаром дает читателю возможность сверить "показания" рассказчицы (особы экзальтированной, болезненно самолюбивой и истеричной) с впечатлениями уравновешенной, здравомыслящей и спокойной экономки миссис Гроуз. Эта почтенная женщина знает о темных делах, которые были на совести умерших, допускает, что они могли иметь дурное влияние на детей, но не только не видит тех призраков, которые являются рассказчице, но даже приходит на помощь маленькой Флоре, спасая ее от исступленных обвинений новой гувернантки. Что касается Майлса, то его смерть также допускает различные истолкования. В ней можно видеть и следствие слишком напряженной борьбы между силами добра и зла, которой не выдержало его маленькое сердечко. Ее можно, однако, истолковать и как гибель больного ребенка, истерзанного инквизиторскими допросами благонамеренной, но неуравновешенной наставницы.
Относительность свидетельских показаний, роль самообмана и иллюзий в оценке своего и чужого поведения, опасность принять видимость за реальность - эти психологические мотивы выступают на первый план в "Повороте винта".
Джеймс-художник выступает противником облегченных, заранее предустановленных решений. Он ждет, что читатель проявит сам и необходимую вдумчивость, и силу воображения, чтобы осмыслить ситуацию и характеры, намеченные автором. В предисловии к тому рассказов, куда вошел "Поворот винта", Джеймс не без лукавства пишет о "холодном расчете художника", которым он руководствовался, чтобы заинтриговать наиболее искушенных знатоков, "тех, кого нелегко поймать, -...пресыщенных, скептических, разборчивых". Его определения жанра "Поворота винта" нарочито двусмысленны: то он называет этот рассказ французским словом "амузетте" (забавной побасенкой), то пишет о "тоне трагической, но тончайшей мистификации", в котором выдержана вся эта вещь. Он даже прямо заявляет, что "Питер Квинт и мисс Джессел вовсе не "привидения" в том смысле, в каком мы теперь говорим о привидениях"; они скорее сродни "домовым, эльфам, дьяволятам, демонам..., о которых, бывало, шла речь во время судебных дел о ведовстве; а то и легендарным феям (образ более приятный), танцующим при лунном свете и завлекающим жертв в свой хоровод".
Он считает своей особой заслугой, что не уточнил существа тех порочных склонностей, которые могли внушить детям их преследователи. Если бы он не ограничился темными недомолвками, впечатление зловещей таинственности было бы грубо нарушено, общий эффект был бы банальным и пошлым.
Образы детей в "Повороте винта" представляют в связи с этим особый интерес: в них раскрываются особенности психологизма Джеймса. Майлс и Флора - не бесплотные ангелочки. Они могут и лукавить, и лгать, и ненавидеть. Писатель не исключает того, что эти очаровательные, грациозные, трогательные существа, может быть, уже осквернены грязью "взрослого" мира [*Этой томе посвящен написанный незадолго до "Поворота винта" роман Джеймса "Что знала Мейзи" (1897), где показано, как отражаются в сознании девочки-подростка пошлые любовные интриги ее разведенных родителей]. Но ригористический деспотизм "добродетельной" рассказчицы-гувернантки, убежденной в своем праве грубо вмешиваться в их душевную жизнь, выглядит в его ироническом изображении, пожалуй, не менее отталкивающим, чем темное влияние "призраков".
Рассказы и повести Джеймса будят и воображение и мысль читателя. И это соответствует творческой программе их создателя. Прославленный мастер стиля, Джеймс, однако, резко осуждал "искусственный глянец" в искусстве и даже (в статье о Мопассане) возмущался "отвратительным выражением "стилист". "В искусстве или литературе нельзя создать ничего ценного, не имея общих идей", - писал он. В 1889 году, отвечая на приглашение организаторов летней школы в Массачусетсе, которые просили его принять участие в дискуссии по вопросам романа, Джеймс просил передать слушателям школы, что его литературные взгляды могут быть выражены в двух кратких словах: "одно - это жизнь, а другое - свобода". Поясняя этот лозунг, он продолжал: "Скажите вашим леди и джентльменам..., чтобы они всматривались в жизнь пристально и в упор, чтобы они были в этом добросовестны и не поддавались на низкий и ребяческий обман. Она бесконечно велика, разнообразна и богата. Каждый ум найдет в ней то, что ищет..."
Рассказы и повести Джеймса, предлагаемые вниманию советских читателей, позволяют судить о том, как претворились эти взгляды в его сочинениях.
А бок о бок с Лимбертом его свояченица миссис Хаймор, сочинительница пошлых бульварных "боевиков", удостаивается и денег и славы, сознавая в глубине души свою бездарность и мечтая хоть раз в жизни написать такое, как Рей Лимберт. Джеймсу действительно удалось, говоря словами его предварительного наброска (в записной книжке), "сделать весь рассказ образцом последовательной и законченной иронии".
Иронией проникнута и "Смерть льва". "Весь замысел рассказа должен быть блистательно сатирическим, ироничным", - писал Джеймс в предварительном наброске этого произведения. Драматизм этой вещи заключен в трагическом противоречии между мудрым и глупо-пошлым отношением к искусству: великосветские "почитатели" потеряли уникальную рукопись последней неопубликованной вещи Параден: не то ее забыли в поезде, но то пустили на растопку камина...
Во многом автобиографические по своим настроениям, эти рассказы о художниках, не понятых или затравленных обществом, вводят читателей в атмосферу творчества Джеймса последних десятилетий. Болезненно переживавший провал своих пьес, огорченный холодным приемом, оказанным его романам конца 80-х годов, Джеймс продолжает писать, но, в отличие от своего Рея Лимберта, даже и не пытается потакать вкусам светской "черни", а, напротив, все более тщательно отделывает свои произведения, совершенствуя характерные для его стиля приемы намека, недомолвки, тончайших нюансов, словесных и эмоциональных ассоциаций. Он не прочь иногда даже и мистифицировать читателя, подвергая испытанию его воображение и догадливость. Это проявляется, в частности, во многих из его "страшных" рассказов.
Ирония, столь характерная вообще для творчества Джеймса, определяет и своеобразие большинства его произведений этого жанра. Во многом связанные с традициями американской романтической новеллы (Эдгара По и особенно Готорна), они принадлежат, однако, писателю-реалисту, для которого на первом месте разгадка рассматриваемого им психологического "казуса". Чаще всего он предлагает своим читателям многозначное решение вопроса. Одни могут ограничиться тем, что лежит на поверхности, и принять рассказанные им загадочные происшествия буквально; другие, более вдумчивые, могут найти рациональное объяснение тайны. Сам интерес к таинственному и необычайному в душевной жизни людей составлял одну из органических черт психологизма Джеймса - своего рода реакцию против плоского буржуазного позитивизма. Джеймс мог бы повторить вместе с Гамлетом: "Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам". "Ужасы", о которых он рассказывает, - это в большинстве случаев как бы проекция вовне действительных конфликтов и противоречий, скрытых в глубине человеческого сознания.
"Страшные" ситуации в лучших его рассказах этого рода зачастую усиливают проблемное значение произведения, которое, сохраняя свою реальную жизненность, приобретает вместе с тем характер обобщенной, символической "притчи" (жанра, получившего в дальнейшем столь широкое распространение в литературе XX века). Так обстоит дело, например, в "Веселом уголке". От внимательного читателя этого рассказа не ускользнет целый ряд беглых, но многозначительных намеков па то, что, вернувшись в Америку после тридцатитрехлетнего отсутствия, Брайдон задумывается над тем, не упустил ли он каких-то возможностей, ему открывшихся. Он польщен, неожиданно обнаружив в себе при перестройке дома незаурядные способности строителя и конструктора, о которых и не подозревал ранее. Перестройка сулит ему большие доходы: он вправе считать себя хорошим дельцом. Чего доброго, он мог бы тоже строить небоскребы и приобщиться к большому бизнесу?! Эти мотивы беспорядочно мелькают то в диалогах Брайдона с Алисой, то в его одиноких раздумьях; но они достаточно весомы, чтобы составить психологическое обоснование тому поединку Брайдона с его "американским" двойником, который образует сюжетную вершину рассказа. В такой психологической интерпретации этот поединок означает - в конечном счете - нравственную победу Брайдоиа над тревожившими его коммерческими соблазнами и поздними сожалениями о другой, несостоявшейся "деловой" жизни.
Своеобразным психологическим этюдом может считаться и другая широко известная "страшная" вещь Джеймса - повесть "Поворот винта" (1898).
В основу повести легла, как видно из наброска в записной книжке Джеймса от 12 января 1895 года, "история о привидениях", услышанная им от архиепископа Кентерберийского, но пересказанная этим последним из вторых рук, "очень неясно и сбивчиво". Речь шла о злодеях-слугах, развративших находившихся па их попечении детей и после своей смерти являющихся за ними, чтобы увлечь их на путь гибели. "Все это темно и недосказано, - писал в заключение краткого конспекта этой истории Джеймс. - Но здесь есть намек на возможность странного, зловещего эффекта. История должна быть рассказана, очевидно, сторонним очевидцем, наблюдателем".
"Зловещий эффект" действительно был достигнут Джеймсом. Но автор отступил от последнего пункта своего плана: рассказчица, безымянная гувернантка, записки которой составляют основное содержание повести, никак не может считаться "сторонней наблюдательницей". Она сама принимает деятельное, быть может, даже слишком деятельное участие в происшествиях, о которых рассказывает. И это обстоятельство, вносящее в повесть новый, не предусмотренный первоначальным конспектом, субъективный психологический фактор (сознание самой рассказчицы) придает повести Джеймса характерную ироническую многозначность. Интерпретация "Поворота винта" во многом зависит от того, станет ли читатель на точку зрения рассказчицы или же подвергнет скептическому сомнению достоверность ее "показаний".
Рассказчица хочет заверить нас, что видела собственными глазами призраки своей умершей предшественницы, гувернантки мисс Джессел, и ее совратителя, тоже уже умершего лакея Питера Квинта, на попечении которых одно время находились маленькие Майлс и Флора. Она убеждена, что эти зловещие привидения являлись ее питомцам и днем и ночью, чтобы увлечь их за собой - погубить их. Но это лишь одно из возможных прочтений повести, притом самое поверхностное. Джеймс недаром дает читателю возможность сверить "показания" рассказчицы (особы экзальтированной, болезненно самолюбивой и истеричной) с впечатлениями уравновешенной, здравомыслящей и спокойной экономки миссис Гроуз. Эта почтенная женщина знает о темных делах, которые были на совести умерших, допускает, что они могли иметь дурное влияние на детей, но не только не видит тех призраков, которые являются рассказчице, но даже приходит на помощь маленькой Флоре, спасая ее от исступленных обвинений новой гувернантки. Что касается Майлса, то его смерть также допускает различные истолкования. В ней можно видеть и следствие слишком напряженной борьбы между силами добра и зла, которой не выдержало его маленькое сердечко. Ее можно, однако, истолковать и как гибель больного ребенка, истерзанного инквизиторскими допросами благонамеренной, но неуравновешенной наставницы.
Относительность свидетельских показаний, роль самообмана и иллюзий в оценке своего и чужого поведения, опасность принять видимость за реальность - эти психологические мотивы выступают на первый план в "Повороте винта".
Джеймс-художник выступает противником облегченных, заранее предустановленных решений. Он ждет, что читатель проявит сам и необходимую вдумчивость, и силу воображения, чтобы осмыслить ситуацию и характеры, намеченные автором. В предисловии к тому рассказов, куда вошел "Поворот винта", Джеймс не без лукавства пишет о "холодном расчете художника", которым он руководствовался, чтобы заинтриговать наиболее искушенных знатоков, "тех, кого нелегко поймать, -...пресыщенных, скептических, разборчивых". Его определения жанра "Поворота винта" нарочито двусмысленны: то он называет этот рассказ французским словом "амузетте" (забавной побасенкой), то пишет о "тоне трагической, но тончайшей мистификации", в котором выдержана вся эта вещь. Он даже прямо заявляет, что "Питер Квинт и мисс Джессел вовсе не "привидения" в том смысле, в каком мы теперь говорим о привидениях"; они скорее сродни "домовым, эльфам, дьяволятам, демонам..., о которых, бывало, шла речь во время судебных дел о ведовстве; а то и легендарным феям (образ более приятный), танцующим при лунном свете и завлекающим жертв в свой хоровод".
Он считает своей особой заслугой, что не уточнил существа тех порочных склонностей, которые могли внушить детям их преследователи. Если бы он не ограничился темными недомолвками, впечатление зловещей таинственности было бы грубо нарушено, общий эффект был бы банальным и пошлым.
Образы детей в "Повороте винта" представляют в связи с этим особый интерес: в них раскрываются особенности психологизма Джеймса. Майлс и Флора - не бесплотные ангелочки. Они могут и лукавить, и лгать, и ненавидеть. Писатель не исключает того, что эти очаровательные, грациозные, трогательные существа, может быть, уже осквернены грязью "взрослого" мира [*Этой томе посвящен написанный незадолго до "Поворота винта" роман Джеймса "Что знала Мейзи" (1897), где показано, как отражаются в сознании девочки-подростка пошлые любовные интриги ее разведенных родителей]. Но ригористический деспотизм "добродетельной" рассказчицы-гувернантки, убежденной в своем праве грубо вмешиваться в их душевную жизнь, выглядит в его ироническом изображении, пожалуй, не менее отталкивающим, чем темное влияние "призраков".
Рассказы и повести Джеймса будят и воображение и мысль читателя. И это соответствует творческой программе их создателя. Прославленный мастер стиля, Джеймс, однако, резко осуждал "искусственный глянец" в искусстве и даже (в статье о Мопассане) возмущался "отвратительным выражением "стилист". "В искусстве или литературе нельзя создать ничего ценного, не имея общих идей", - писал он. В 1889 году, отвечая на приглашение организаторов летней школы в Массачусетсе, которые просили его принять участие в дискуссии по вопросам романа, Джеймс просил передать слушателям школы, что его литературные взгляды могут быть выражены в двух кратких словах: "одно - это жизнь, а другое - свобода". Поясняя этот лозунг, он продолжал: "Скажите вашим леди и джентльменам..., чтобы они всматривались в жизнь пристально и в упор, чтобы они были в этом добросовестны и не поддавались на низкий и ребяческий обман. Она бесконечно велика, разнообразна и богата. Каждый ум найдет в ней то, что ищет..."
Рассказы и повести Джеймса, предлагаемые вниманию советских читателей, позволяют судить о том, как претворились эти взгляды в его сочинениях.