«Моя милая, дорогая Дора!
   Не знаю, с чего начать свое письмо. С грусти по поводу твоего письма, с благодарности за поздравление по случаю моих именин, с рассказа о своей жизни. Право, не знаю. Дело в том, что твое письмо, милая Дора, очень меня тронуло и опечалило, поскольку отодвинуло на неопределенный срок надежду тебя увидеть. О, Господи! Какие равнодушные слова для выражения того, что я чувствую! Мне следует тебя утешить. Но как? Не писать же, что «все не так ужасно, Meister» (слегка переиначенные Штраусом слова, сказанные Евой Гансу Саксу. – Дж. М. ). Или что время залечит все раны. Но время действительно заживляет раны. Боже! Теперь я заговорил афоризмами. Какой ужас!!!
   Но хватит об этом. Ты думаешь, что спустя какое-то время ты приедешь со мной повидаться. Рекомендую тебе песню, еще не исполнявшуюся, написанную неким Рихардом Штраусом, под названием «Терпение», ля-бемоль-мажор. Между прочим, получила ли ты переложение для фортепиано «Итальянской фантазии»? Если тебя это немного утешит, я буду рад. Возможно, у тебя вызовет раздражение, если я сейчас напишу, что дела мои идут хорошо. Тем не менее это правда. Музыкант Рихард Штраус находится в прекрасной форме, особенно с тех пор, как перестал быть директором Мюнхенского двора, после того, как я три года дышал миазмами болота, свежий воздух идет мне на пользу. Скажу честно, мне тяжело покидать Мюнхен, расставаться с семьей и двумя такими друзьями, как Риттер и Тюлль. Ты не можешь представить, как я к ним привязался. Но уезжать надо! Все мое будущее зависит от того, сумею ли я не оказаться жертвой болотной мюнхенской лихорадки. Благодаря Риттеру я приобрел более твердые взгляды на искусство и жизнь. После долгих блужданий ощупью я сейчас почувствовал под ногами твердую почву. Сейчас я могу решиться начать борьбу против евреев и обывателей, подумай только! Я примкнул к рядам приверженцев Листа. Одним словом, трудно представить более прогрессивные взгляды, чем те, которых я сейчас придерживаюсь. Я чувствую себя великолепно. Передо мной открылась ясная перспектива. Но разве можно все это описать? Ты должна приехать и повидаться со мной. Узнаешь ли ты теперь меня?
   А сейчас я хочу ответить на твои вопросы. В Байрёйте я работал «ассистентом», проводил репетиции фортепианных партий. И т. д. Недавно познакомился с фрау Вагнер, которая проявила ко мне интерес. Мне даже была оказана честь сопровождать ее на «Вольного стрелка». Как это произошло – очень забавная история. Почтенный Леви угодил в яму, которую вырыл для меня! Ты спрашиваешь, как было в Берлине? Лучше и не придумать! Риттер, Тюлль и я проводили время под девизом: «Боже наш, какие же мы славные ребята!» (Приблизительный перевод фразы с баварского диалекта, которую Штраус положил на музыку. – Дж. М. ).
   Девятая была неописуемо прекрасна. Увертюра к «Тангейзеру» – совершенно сказочна. До сих пор весь дрожу, когда вспоминаю, как это звучало! Бюлов дирижировал как бог, хотя временами вел себя как клоун, но в основном производил сильнейшее впечатление. (Св. Иоганнес[83] тоже был там.) «В его груди живут две души». Несчастный! Боже мой, сколько же мне надо тебе рассказать! А ты все не едешь!!! Пока соберешься, я все забуду.
   Тебе, наверное, все это кажется безумием, но в этом есть своя система! О, Господи! Теперь я впадаю в «цитатизм». (Это новый термин, изобретенный Тюллем, вполне в берлинском духе. – Дж. М.)
   Бюлов в Америке, зарабатывает деньги. Куда поеду я? Если обещаешь никому не писать и не говорить об этом, потому что пока это большой секрет, – то в Веймар. Буду работать с Лассеном, под началом Бронсарта. Прекрасная замена Мюнхену! Еду в город будущего, занять пост, на котором так долго проработал Лист! С Веймаром у меня связаны большие надежды. Бронсарт – прекрасный парень, с головы до ног человек чести (прямо как Перфаль!) и очень прогрессивный (прямо как Перфаль)1. Кроме того, Лассен уже стар, утомился и мечтает облегчить свою участь (совсем как Фишер[84]). Мой ученик Целлер с сентября принят в труппу ведущим тенором. Первая опера, которой я буду в Веймаре дирижировать, – «Ленивый Ганс» Риттера с Целлером в главной роли. Потом – его новой одноактной оперой «Кому корону?». В общем, надеюсь, все будет замечательно. Бронсарт является еще председателем Музыкального общества. Несколько дней назад он пригласил меня – в случае задержки Никита в Лейпциге, что не исключено, – продирижировать, кроме моей «Итальянской фантазии», двумя первыми концертами этого сезона в Висбадене, 27 и 28 июня, включая «Детство Христа» Берлиоза. Неплохо, правда? Да, музыкант Штраус делает успехи. Но может ли счастье быть когда-либо полным?
   Возвращаясь из Берлина, я остановился в Мейнингене и попросил четыре раза проиграть для меня моего «Макбета». Стейнбах его уже разучил. Звучит мрачновато, но на глубокие натуры, мне кажется, он произведет впечатление. Сейчас я занят его аранжировкой для фортепиано в четыре руки и к весне надеюсь его издать. Что касается либретто моей оперы, вчерне готовы уже первый акт и частично второй – до конца любовной сцены. (Я должен их еще раз просмотреть.) Риттеру либретто очень нравится.
   Кроме того, я сделал набросок новой симфонической поэмы. Наверное, назову ее «Смерть и просветление».
   Планирую начать работу над партитурой сразу после Пасхи.
   Да, кстати! Если ты прочла статьи Вагнера, которые я тебе послал, будь добра, пришли мне их обратно. Я хочу сделать для них общий переплет. И книги Достоевского, пожалуйста.
   И еще об одном. Если бы ты знала, с какой жадностью я читаю твои письма, ты бы не говорила о «заинтересованности какой-то графиней». Она, между прочим, – очаровательное существо, без ума от музыки будущего и одна из поклонниц твоего Рихарда. В этой связи я вспоминаю очаровательное высказывание Вагнера. В письме к Улигу он восторгается сестрой Риттера Эмилией, считая ее образцом женщины, и добавляет: «Женщины – наше утешение. Каждая женщина – прирожденная личность. Каждый мужчина – обыватель. Требуется много времени, чтобы он стал, если это вообще возможно, личностью». Так почему бы мне не заинтересоваться графиней? Я приобретаю для «нашего» искусства преданного сторонника. А наше искусство, надо признать, далеко от того, что сейчас называют музыкой.
   Сердечное спасибо, мой дорогой и верный друг, за твои добрые пожелания. Со всей искренностью надеюсь, что у меня никогда не будет желаний, которые не соответствовали бы твоим. Ты не должна оставлять так надолго меня одного. Я живу этой надеждой уже два года. А сейчас вынужден оставить эту надежду со словами: «Этого не может быть». Но не хочу впадать в сентиментальность.
   Не сердись, если в моем новом сочинении окажется больше диссонансов, чем могут выдержать твои ушки!
   Прощай! Не переставай меня любить. И на этот раз не заставляй меня долго ждать твоего письма.
   Твой старый преданный Р.
Мюнхен, 4/9/1889».

Глава 5
Свободный полет

   Каждый художник – член своего общества. Каждый художник – частица мира. Он может восставать против него, как делал Вагнер, может изолироваться от него, наподобие Сезара Франка, или быть таким беспечным, как сын солнечной страны Россини, но он все равно причастен к общественной жизни и не может укрыться от господствующих ветров, несущих семена распространенных идей. Но Штраус, пожалуй, больше, чем кто-либо из крупных композиторов, интересовался окружающим его миром. И хотя домашняя атмосфера и воспитание вырастили из него бюргера среднего класса, он был интеллигентным бюргером, более тонким и чувствительным, чем самодовольный гражданин, в уста которого Гете в «Фаусте» вложил следующие слова:
 
По праздникам нет лучше развлеченья,
Чем толки за стаканчиком вина,
Как в Турции далекой, где война,
Сражаются друг с другом ополченья.[85]
 
   Штраус был достойным немецким гражданином и художником и постоянно находился в курсе происходящего в искусстве и в политике. Его волновали как земные, так и высокие материи. Он читал и Ницше, и ежедневные газеты.
   Что происходило в этот период в Германии? Два десятилетия – с 1890-го по 1910 год, – за которые Штраус создал наиболее значительные свои произведения, были временем надежд и бурного роста благосостояния среднего класса. Германия стала мировой державой, развиваясь быстрее, чем другие европейские государства. Эти два десятилетия пришлись на долгий мирный период. До Европы только изредка докатывались отзвуки малых войн, происходивших в «далекой Турции» и не тревоживших граждан. Европа сорок лет жила в мире – после окончания Франко-прусской войны и до начала Первой мировой.
   На исходе века впервые за долгие годы Европа вздохнула свободно. В Германии люди обрели новую уверенность, сначала при Бисмарке, а потом при Вильгельме П. Правда, бедные слои время от времени поднимали ощутимый ропот. Порой ропот становился настолько громким, что законодатели не могли дольше его игнорировать. Социалистская партия подняла восстание, недовольство привело к отмене драконовского закона против социалистов, введенного Бисмарком. Это произошло в 1890 году – том же году, когда лоцман имперского корабля, Бисмарк, был снят Вильгельмом со своего поста. В 1894 году Маркс частично опубликовал свое кредо, но читали его немногие, и в годы роста национального самосознания рабочие вновь сошлись с капиталистами. Разногласия потонули в патриотических криках «Гип-гип ура!».
   Сплочению немцев способствовала вера в Германию и кайзера, тайно вынашивавшего циничные имперские планы. Жернова Господни мелят чрезвычайно медленно, и прошло много лет, прежде чем для политики Вильгельма наступил судный день. На протяжении жизни целого поколения Вильгельму было дозволено обманывать, хитрить и все больше и больше денег тратить на военную машину, провозглашая себя при этом сторонником мира.
   Этот бездарный актер с увечной рукой, этот тщеславный правитель, который менял мундиры чаще, чем кокетка платья, этот истеричный болтун, любивший жонглировать высокими словами, был, по существу, трусом. Но никто не разоблачил его заговоры и контрзаговоры, целью которых было столкнуть Англию с Францией, Францию с Россией, все европейские страны друг с другом, чтобы укрепить положение Германии. Попустительство других европейских государств позволяло кайзеру разглагольствовать о «месте под солнцем», строить огромный флот, соперничая с Англией, и жаловаться на то, что Германия «взята в кольцо», в то время как на самом деле немецкие остроконечные каски уже высовывались за линию границ, поглядывая на восток и запад.
   Виргиния Каулз писала в книге «Кайзер»: «Лицо Германии как государства почти полностью соответствовало личности кайзера как человека. Германия то угрожала и запугивала, то обижалась и разражалась упреками. Сильная, взбудораженная, Германия вела себя неразумно, держалась агрессивно, испытывая жажду авторитета и признания, впадала в мрачное уныние, которое на следующий день оборачивалось воинственной заносчивостью».
   Какие бы ни вспыхивали в мире конфликты, как, например, Англо-бурская война, в которой Германия играла второстепенную роль, они происходили на чужой земле. Отечество они не затрагивали. В этой сильной, беспокойной и неразумной стране царил мир – мир, облаченный в мундир, но тем не менее настолько прочный, что молодежь росла здоровой, наслаждалась радостями жизни, тянулась к новому искусству и прогрессивным художникам, становилась все свободнее в своих чувствах и мыслях. Да, даже в Германии, в условиях императорской цензуры, процветала небывалая свобода творческого выражения.
   Новые писатели придерживались двух тенденций, которые, хотя и казались противоречивыми, часто объединялись, порой даже в одной и той же голове. Одна требовала уделять больше внимания социальным и экономическим проблемам, рассматривать их без розовых очков, протестовать против бедности и нищеты рабочих. В условиях, когда государство богатело и средний класс и люди среднего возраста относили деньги в сбербанки, новое поколение художников поднимало голос совести в защиту бедных и обиженных, бичуя лицемерие общества. На передовые рубежи вышли социальная драма и социальный роман. Но наряду с этой трезвой тенденцией намечалась и другая – уход в царство грез и взгляд на жизнь не только сквозь розовые, но и голубые, и лиловые очки. Расцветала фантазия и поэзия настроения. Мимолетное впечатление, неожиданный порыв и лишенный логики импульс нашли отражение как в поэзии, так и в прозе. Писатели грезили с полуопущенными ресницами. Эти словесные мечты строились на вычурной образности и обыгрывали тему любви, любви мимолетной и неглубокой. Откровенная эротика, освобожденная от тугих пут стыдливости, радость естества – все изливалось на бумаге, иногда с изрядной долей сознательного эпатажа. Поразительно, как часто в литературе того периода встречается слово «сон», и это было еще до 1900 года, когда Фрейд опубликовал свой труд «Толкование сновидений».
   Мощное влияние на немецких писателей натуралистического направления оказал Ибсен. Его новые произведения «Кукольный дом», «Столп общества», «Враг народа» были не просто пьесами, а социальными манифестами. Точно так же, как и «Привидения», и «Гедда Габлер» (1890). Все они были прочитаны и осмыслены немецким писателем Гергартом Гауптманом, ставшим вскоре ведущим драматургом Германии, объединившим в своем творчестве обе тенденции. В течение двух лет он опубликовал социальную пьесу «Ткачи» (1892) и драму-сказку «Вознесение Ганнеле» (1893).[86] Штраус всю жизнь восхищался Гауптманом, который дожил до глубокой старости (до восьмидесяти четырех лет), хотя несколько попыток привлечь его к сотрудничеству над операми и не увенчались успехом.
   Поэты, всячески расцвечивавшие свои произведения, черпали вдохновение у французов. Эти «символисты», «декаденты» и «импрессионисты», или как бы они ни назывались, превратили порок в добродетель. Порок зачастую был бумажным под бумажной луной. Но молодежью девяностых он воспринимался всерьез, а людей постарше ужасал. Ужаснул бы и кайзера Вильгельма, прочитай он хоть строчку из современной поэзии. Старшим из этих французских поэтов, наделенным блестящим талантом, был Шарль Бодлер, чей единственный том стихов «Цветы зла» появился сначала в 1857 году, а потом был дополнен. Другим крупным поэтом был Стефан Малларме («Послеполуденный отдых фавна»), считавший, что поэзия должна учиться у музыки, особенно у музыки Вагнера. Артюр Рембо писал о фантасмагорическом мире. На творчество этих французских поэтов повлияли взгляды известного немецкого поэта Стефана Георге, создателя теории «чистого искусства». Менее талантливым, но довольно популярным в то время был также поэт и прозаик Отто Юлиус Бирбаум,[87] чья эротическая поэма «Принц Кукук» принесла ему скандальную славу. В родном городе Фрейда, впрочем как и по всей Германии, расцветали все новые таланты. Менее чем через четыре года после появления «Дон Жуана» Штрауса Артур Шницлер осуществил постановку своей работы «Анатоль» – серии сцен, главным героем которых был венский Дон Жуан. Шницлер считал, что отношения между мужчиной и женщиной – это тайна, которая лежит в основе мироздания. Эта тайна всегда будет интересовать людей, но никогда не будет разгадана. «Страна без границ» – вот что такое влюбленное сердце, независимо от того, мимолетно или длительно его биение.
   Музыка тоже претерпевала изменения. Еще сохранял свои позиции классический романтизм. «Пиковая дама» Чайковского (1890), симфония «Из Нового Света» Двор-(1893) и «Фальстаф» Верди (1893) при всей своей новизне сохранили верность традициям. Но Первая симфония Малера (1888), Песни Бодлера, положенные Дебюсси на музыку (1890), и его «Прелюдия к «Послеполуденному отдыху фавна» (1892) уже говорили новым, послевагнеровским языком.
   Все эти новшества, стремление к экспериментированию, желание достичь недоступной до тех пор цели, погружение в подсознательные пласты разума, пристрастие к красочности, уход в мир грез, попытки использовать в искусстве секс – все это оказало влияние на Рихарда Штрауса и отразилось на трех его симфонических поэмах, которые принесли ему славу еще до того, как ему исполнилось тридцать лет. Работу над «Дон Жуаном» Штраус начал в Мюнхене и теперь проигрывал партитуру для своих новых друзей Бронсарта и Лассена. Они уговорили его исполнить ее на концерте в этом же сезоне. Лассен «был вне себя от восхищения».[88] «Оркестранты во время репетиций роптали и пыхтели, но выполняли свою работу превосходно».[89] Один из валторнистов, с которого пот лил ручьем, спросил Штрауса, в чем они, музыканты, грешны, что Бог послал им такое наказание. Однако все они с энтузиазмом нырнули в пучину партитуры, а «валторнисты особенно рьяно дули в свои трубы».[90]
   Премьера состоялась 11 ноября 1889 года и вошла в историю. Можно только представить, в каком волнении сидели, выпрямившись в своих креслах, слушатели, когда раздались первые такты и струнные отважно взмыли вверх, будто герой одним прыжком оказался на середине сцены. Можно представить их восторг, когда впервые прозвучала пропетая гобоем обольстительная тема любви, а вслед за ней – гордая жизнеутверждающая тема самого Дон Жуана. Едва замерли последние звуки, как публика разразилась восторженными криками. Слушатели настойчиво требовали повтора, но композитор ловко уклонился.
   Новость распространилась мгновенно. Бюлов был в Веймаре и писал жене, что «Дон Жуан» имел «необыкновенный успех».[91]
   Штрауса приглашали во Франкфурт, Дрезден, а позже – и в Берлин. Из знаменитости местного значения композитор превратился в фигуру национальной гордости. И сам молодой, он стал одним из выразителей чаяний молодого поколения. Он затронул самые животрепещущие вопросы – выразил в музыке то, что писатели передавали словами, открыл тот новый язык, которым можно было откровенно говорить об эротическом желании, о сладострастии, о неповиновении. В произведении отражены мужское и женское начала, а в конце – усталость, пресыщенность и смерть в бессмысленном поединке. Как созвучно это было духу времени! Но и сейчас «Дон Жуан» все еще способен восхищать нас своей гордой красотой. Анализируя эту музыку, которая числится под Опусом 20, становится очевидно, что она «невероятно далека от музыки тех опусов, которую сочинял в консерватории прилежный мальчик».[92]
   Как уже известно читателю, «Дон Жуан» – не первая, а вторая симфоническая поэма, написанная «прилежным мальчиком». Ей предшествовал «Макбет», более слабое сочинение, которым Штраус не был вполне доволен, особенно после того, как его раскритиковал Бюлов. Наибольшие возражения у него вызывал финал, который в первой версии был триумфальным маршем Макдуфа. Штраус переделал поэму, работая над ней время от времени в течение четырех лет. Обновленная версия была исполнена через год после «Дон Жуана». Позднее Бюлов включил ее в программу концерта в Берлине. «Макбет» был встречен неистовыми аплодисментами. К этому времени почва для успеха Штрауса уже была подготовлена.
   Примечательно, что на создание поэмы «Дон Жуан» Штрауса вдохновила стихотворная версия легенды, сделанная поэтом, которому, Несмотря на то, что он жил в первой половине XIX века, были близки современные тенденции в искусстве и которого можно считать предшественником Стефана Георге и Рембо. Этим странным поэтом был Николаус Ленау, мрачный, склонный к помпезности и метафизике человек. Он писал: «Я не строю храмов на руинах. Всегда на страсти… и только свежей страсти… и если она осознает свою силу, она не знает сожаления». Ленау умер в безумии. Его драма «Дон Жуан» осталась неоконченной. Но и того текста, что он успел написать, Штраусу оказалось достаточно. Его «Дон Жуан» не имеет определенной программы, хотя Штраус использовал отрывки из поэмы, предварив ими партитуру. Произведение послужило лишь общим ориентиром для создания образа героя, который отрицает возможность пресыщения удовольствиями и прожигает жизнь в огне желаний, чтобы в итоге печально признать: «Огонь угас, очаг холоден и мрачен». Музыка не следует сюжету, в ней не появляется Каменный гость, не описываются конкретные жертвы, хотя раздел, известный как сцена карнавала, соответствует описанию Ленау, а в конце отчетливо ощущается смерть Дон Жуана в поединке, когда он, обессиленный, роняет рапиру в момент, казалось бы, победы над соперником.
   Новаторская музыка неизбежно должна была вызвать критику. Например, почтенный Хэнслик, ретроград до мозга костей, не научившийся на многочисленных ошибках своей несдержанности, считал, что «Дон Жуан» – не что иное, как «нагромождение ослепляющих красочных мазков, невразумительный тоновый бред», и выражал пожелание, чтобы создавалось побольше таких симфонических поэм, ибо они ускоряют «возвращение к здоровой мелодичной музыке».[93] Но подобная критика только упрочила славу Штрауса.
   Уже перед премьерой «Дон Жуана» Штраус закончил свою вторую крупную симфоническую поэму «Смерть и просветление». Но прежде чем перейти к ее обсуждению, необходимо вернуться к истории жизни Штрауса и взглянуть на менее привлекательные стороны его поведения.
   Вполне естественно, что он обрел большую уверенность в себе, уверенность, которую черпал в своих успехах в Веймарской опере. К сезону 1889/90 года он пересмотрел и обновил постановку «Лоэнгрина», предполагая сделать из оперы образцовый спектакль. Он работал с неугасимым рвением, горя желанием показать публике усовершенствованную версию знакомого произведения. Паулина пела партию Эльзы, и это было для Штрауса дополнительным стимулом. Успех был столь велик, что Козима осыпала его комплиментами. Но жизнь все же была не свободна от стрессов и неприятностей. Бюлов, появившийся в Веймаре, был в раздраженном состоянии. Он не желал иметь никаких контактов с Францем Штраусом, который гостил в это время в Веймаре. Играл Бюлов великолепно – по признанию Штрауса, «никто из молодых исполнителей не может с ним сравниться»[94] – и дирижировал концертом Брамса. Во время репетиции он вдруг «разговорился и предложил оркестру «поаплодировать Брамсу».[95] Штраус, который в то время был под влиянием Риттера и Козимы, отказался присоединиться. Это произошло несколько дней спустя после того, как Бюлов и Штраус были вместе в Берлине, где Бюлов дирижировал «Дон Жуаном» перед солидной публикой филармонии. Несмотря на то, что сочинение вновь имело огромный успех и столичная критика посвятила ему пространные хвалебные отзывы, Штраусу не понравилась интерпретация Бюлова. Он совершенно не понял духа поэмы, но слушать советов композитора по ее исполнению не желал. Возможно, Штраус втайне обиделся на пренебрежительные замечания Бюлова, возможно, вмешавшийся Риттер раздул обиду, а может быть, Штраусу передалась нервозность Бюлова или успех вскружил ему голову – как бы то ни было, Штраус набросился на своего друга с обвинениями, хотя обязан был ему всем.
   Кто же, по мнению Штрауса, был виноват в том, что Бюлов плохо исполнил поэму? Прежде всего евреи! Бюлов сдружился с «отвратительной еврейской компанией». Они сделали его тщеславным, развратили его художническую неподкупность, требуя от него вычурности и напыщенности. Штраус признавал, что Бюлов работал над «Дон Жуаном» самоотверженно, однако «до публики донес всего лишь интересную музыку, но не моего «Дон Жуана». Бюлов больше не понимает поэтичной музыки. Он потерял чутье. А то, что Бюлов вообще взялся за эту работу, так это просто деловой трюк Вульфа (импресарио, еврея по национальности), который хотел доказать, что Бюлов способен справиться с совершенно новыми симфоническими произведениями и тем самым нанести удар по вагнеровскому обществу».[96] Нужны были доказательства, что «компания Вульфа имеет дело не только со стандартным, но и новейшим товаром».[97] Далее Штраус пытается оправдать свой гнев, говоря, что ему «не нужна слава, если его понимают неправильно», что он «хочет служить своему искусству честно и не страшится неудач», при условии, что его мысли будут донесены до публики правильно и точно.[98]
   Даже допуская, что музыкальное чутье изменило Бюлову и он оказался глух к новым произведениям Штрауса и неудачно исполнил «Дон Жуана» (что сомнительно), выпад Штрауса, мягко говоря, был капризом. При всем своем чувстве юмора, Штраус порой его утрачивал, при всей скромности мог быть заносчив. Эти противоречия в его характере проявились рано и не раз заявляли о себе в дальнейшем. Открытого разрыва между Штраусом и Бюловом не произошло, но на связующих их нитях дружбы появился узелок, который так и не удалось развязать. Прошло почти два года, прежде чем Штраус извинился. Бюлов объявил, что намерен исполнить «Макбета». Штраус написал ему, что в восторге от такой приятной новости. Он боялся, что «из-за своих изменившихся взглядов на искусство» Бюлов «больше не испытывает к нему прежних дружеских чувств».[99] Штраус заверял Бюлова, что, невзирая на интриги вокруг них, «ничто, ничто на свете не погасит и даже не уменьшит моей безграничной любви, восхищения и глубокой благодарности к вам».[100]
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента