Страница:
И так действительно могло бы быть, если бы Джамал был похож на партийных номенклатурщиков времен распада СССР. Но он был совсем другим человеком – суровый партиец, инженер, бывший красноармеец, – он был строг и к себе, и к другим. И хотя его племянник конечно же получал все самое лучшее, это вовсе не означает, что он купался в деньгах, носил фирменные тряпки и всюду разъезжал на личном автомобиле с охраной. Самое лучшее в понимании Джамала Магомаева – это элитарная музыкальная школа, куда принимали только самых одаренных, репетиторы и хорошие музыкальные инструменты. Он знал, что у племянника талант к музыке, и сделал все, чтобы помочь ему этот талант развить.
Во времена нашего детства деньги не возводились в культ. Это сейчас у нас и по телевидению, и по радио, и в прессе постоянные разговоры о деньгах. И ты с ужасом понимаешь, что это становится нормой жизни. В нашем тогдашнем, пусть и далеком от совершенства обществе говорить с утра до вечера о презренном металле считалось дурным тоном. Точно так же мы считали неприличным прилюдно ткнуть, скажем, в плохо одетого мальчишку и брезгливо фыркнуть: «Фу, оборванец»… И дело было не в том, что все мы были тогда беднее, а значит, как бы равны, и тот, кто бедным не был, старался скрыть этот свой «недостаток», – нет, просто все мы были тогда приучены к другому. В том, что говорилось и делалось нами, было больше души…
Хотя все мы, мальчишки и девчонки, дети высших руководителей республики, понимали, кто наши родители, но в своем поведении мы ничем не отличались от детей из обычных семей. У нас не было никаких претензий на исключительность, не было разговоров о том, что чей-то отец самый главный, самый важный. Нет, мы играли, бегали, купались в море, озорничали, как все дети во все времена…
Мне никогда не давали лишних денег, о карманных деньгах я читал только в книжках. Если у меня оставалось что-то от школьного завтрака, я спрашивал разрешения истратить эти копейки на мороженое. Одевали меня так, чтобы было не модно, а чисто, прилично и скромно. Если был костюм, то только один – выходной. Про школьную форму нечего говорить – она была у всех. Были у всех и красные галстуки, и единственное различие, да и то не слишком приметное, заключалось в том, что у кого-то красный галстук был шелковый, а у кого-то штапельный. Но у всех мятый и в чернилах.
Из материальных и прочих благ благодаря дядиному положению у Муслима была, пожалуй, только возможность отдыхать на правительственной даче. Да и там он любил бывать, конечно, не из-за какой-нибудь роскоши или возможности перед кем-нибудь похвастаться. У дачи были два огромных достоинства – сад и кинозал.
Сад для подростка – это безбрежные возможности похулиганить, и Муслим вместе с остальными отдыхавшими там детьми партийной элиты пользовался этими возможностями вовсю. Они лазили по деревьям, забирались в огороды, все время норовили стащить что-нибудь… Не для себя, конечно, они ни в чем не нуждались, им просто хотелось приключений, риска, азарта. Однажды они даже забрались на продовольственный склад и стащили там сосиски, которыми потом накормили местных кошек и собак. Конечно, сосиски можно было взять и дома с разрешения взрослых, но как же тогда приключение!
Еще важнее был дачный кинозал, в котором каждый день крутили фильмы. И новые, еще не вышедшие на экраны, и трофейные, которые не показывали в обычных кинотеатрах. Там Муслим, например, увидел «Тарзана», в которого они потом еще долго играли с друзьями и доигрались до того, что он упал с дерева и сломал руку, а потом она еще и неправильно срослась, поэтому пришлось снова ее ломать (правда, под наркозом) и опять упрятывать в гипс. После этого он даже некоторое время вел себя тихо, не хулиганил и не носился с друзьями. Но дело было не в опасении, что руку придется ломать в третий раз, просто Муслим понял, что она может срастись неправильно и так и остаться. А он к тому времени уже всерьез планировал стать профессиональным пианистом и догадывался, что криворукие пианисты вряд ли кому-нибудь нужны.
Хотя, конечно, утихомирился он лишь на время, следующим увлечением стали «Три мушкетера», к счастью, менее травмоопасные – теперь Муслим не по веткам прыгал, а фехтовал. Причем шпагу себе сделал из смычка старинной дедовской скрипки. Саму скрипку он тоже разобрал – из любознательности, но ее потом склеили, а вот смычок своей шпажной карьеры не пережил. Юному мушкетеру, конечно, здорово влетело, но зато это была лучшая шпага во дворе.
А потом был фильм «Молодой Карузо»… После него у Муслима появилось новое увлечение, и в то время ни он, ни кто-либо другой не догадался бы, насколько оно перевернет всю его жизнь.
Он начал петь.
Я продолжал учиться в музыкальной школе, вымучивал гаммы и «ганоны», ненавидя эти упражнения, которые, видите ли, необходимы пианисту. Хотя к обязательным музыкальным предметам я все же относился снисходительно. Если мне надоедала муштра или чужая музыка, я сочинял свою. Но вот моим увлечением стало пение. Я слушал пластинки, оставшиеся после деда, Карузо, Титта Руффо, Джильи, Баттистини… Пластинки были старые, тяжелые. Чтобы они не шипели, я вместо патефонных иголок придумал затачивать спички – звук при этом был более мягкий. Спички хватало на одну пластинку.
На одном этаже с нами в большом доме, который в Баку называли «домом артистов», жил известный певец Бюль-Бюль, живая легенда. Наши квартиры были смежными, и мне было слышно, как он распевался…
Когда я понял, что у меня есть голос, то старался петь как можно больше. Для меня день не попеть было трудно: видимо, сама моя природа просила этого. Но петь при слушателях я не отваживался. Поэтому ждал, когда опустеет школа. Тогда-то и начинался мой вокальный час.
Забавные бывают в жизни повороты. Муслим должен был стать музыкантом и композитором, к этому его готовили много лет, а он, неожиданно для всей семьи, начал петь. А его товарищ по играм, Полад Бюль-Бюль оглы, сын знаменитого певца, готовился пойти по стопам отца, а в итоге стал композитором. Хотя и те профессии, к которым готовились, они оба не совсем бросили – Полад со временем (и с помощью Муслима) прославился еще и как певец, а Муслим, уже будучи кумиром всего Союза, временами еще и музыку сочинял.
Но конечно, четырнадцатилетний Магомаев ничего такого не планировал, он просто с головой погрузился в новое увлечение, как это с ним не раз уже бывало. Однако пение – это не прыжки по деревьям и не фехтование дедушкиным смычком. Тем более для подростка, всю свою жизнь прожившего среди музыкантов, понимающего и чувствующего музыку, знакомого с теорией, с нотной грамотой, да и в конце концов уже понемногу самостоятельно сочиняющего мелодии. Он не просто распевал во все горло, а слушал записи знаменитых певцов, анализировал их, пытался петь так, как они, пробовал разные стили и разные тональности. У него к тому времени уже сломался и оформился голос, из детского сопрано превратившись во вполне взрослый баритон – вероятно, к счастью, потому что на год-другой раньше такое увлечение пением могло бы погубить формирующийся голос.
Но петь при посторонних, а уж тем более при родственниках Муслим долго стеснялся. Мало ли – засмеют, назовут непрофессиональным, а то и вовсе скажут, что он тратит время на всякие глупости. Тем более что оценить свое пение со стороны он не мог, хоть он и был племянником крупного чиновника, но магнитофона, чтобы записать свой голос, у него не было. Дядя Джамал не считал нужным баловать племянника дорогими подарками, в которых не видел необходимости.
Довольно долго Муслим репетировал в школе после уроков, когда оттуда все уходили, и оставался только вахтер дядя Костя. Это и был его первый слушатель и критик. Позже Муслим с удивлением вспоминал, какие точные замечания делал ему старый вахтер – он улавливал такие тонкости, которые иногда упускали даже профессиональные педагоги по вокалу.
Услышать свой голос со стороны ему удалось благодаря друзьям, у одного из которых нашелся магнитофон. Результат потряс Муслима до глубины души, он поверить не мог, что вот этот глубокий баритон, совершенно взрослый и звучащий не хуже, чем у профессиональных певцов на пластинках, – его собственный голос!
Хотя магнитофона у меня еще не было, но свой голос я мог записывать у моего друга, скрипача Юры Стембольского. У него был какой-то странный магнитофон, обе катушки которого были расположены одна над другой и вертелись в разные стороны. Мы сделали тогда много записей. Помню, как я пел «Сомнение» Глинки, а Юра аккомпанировал мне на скрипке. Я бы много отдал, чтобы послушать те наши записи, послушать, как я пел в 14–15 лет, но увы… Давно нет таких магнитофонов, да и за прошедшие десятилетия те пленки давно иссохлись, рассыпаются…
Глава 3
Глава 4
Во времена нашего детства деньги не возводились в культ. Это сейчас у нас и по телевидению, и по радио, и в прессе постоянные разговоры о деньгах. И ты с ужасом понимаешь, что это становится нормой жизни. В нашем тогдашнем, пусть и далеком от совершенства обществе говорить с утра до вечера о презренном металле считалось дурным тоном. Точно так же мы считали неприличным прилюдно ткнуть, скажем, в плохо одетого мальчишку и брезгливо фыркнуть: «Фу, оборванец»… И дело было не в том, что все мы были тогда беднее, а значит, как бы равны, и тот, кто бедным не был, старался скрыть этот свой «недостаток», – нет, просто все мы были тогда приучены к другому. В том, что говорилось и делалось нами, было больше души…
Хотя все мы, мальчишки и девчонки, дети высших руководителей республики, понимали, кто наши родители, но в своем поведении мы ничем не отличались от детей из обычных семей. У нас не было никаких претензий на исключительность, не было разговоров о том, что чей-то отец самый главный, самый важный. Нет, мы играли, бегали, купались в море, озорничали, как все дети во все времена…
Мне никогда не давали лишних денег, о карманных деньгах я читал только в книжках. Если у меня оставалось что-то от школьного завтрака, я спрашивал разрешения истратить эти копейки на мороженое. Одевали меня так, чтобы было не модно, а чисто, прилично и скромно. Если был костюм, то только один – выходной. Про школьную форму нечего говорить – она была у всех. Были у всех и красные галстуки, и единственное различие, да и то не слишком приметное, заключалось в том, что у кого-то красный галстук был шелковый, а у кого-то штапельный. Но у всех мятый и в чернилах.
Из материальных и прочих благ благодаря дядиному положению у Муслима была, пожалуй, только возможность отдыхать на правительственной даче. Да и там он любил бывать, конечно, не из-за какой-нибудь роскоши или возможности перед кем-нибудь похвастаться. У дачи были два огромных достоинства – сад и кинозал.
Сад для подростка – это безбрежные возможности похулиганить, и Муслим вместе с остальными отдыхавшими там детьми партийной элиты пользовался этими возможностями вовсю. Они лазили по деревьям, забирались в огороды, все время норовили стащить что-нибудь… Не для себя, конечно, они ни в чем не нуждались, им просто хотелось приключений, риска, азарта. Однажды они даже забрались на продовольственный склад и стащили там сосиски, которыми потом накормили местных кошек и собак. Конечно, сосиски можно было взять и дома с разрешения взрослых, но как же тогда приключение!
Еще важнее был дачный кинозал, в котором каждый день крутили фильмы. И новые, еще не вышедшие на экраны, и трофейные, которые не показывали в обычных кинотеатрах. Там Муслим, например, увидел «Тарзана», в которого они потом еще долго играли с друзьями и доигрались до того, что он упал с дерева и сломал руку, а потом она еще и неправильно срослась, поэтому пришлось снова ее ломать (правда, под наркозом) и опять упрятывать в гипс. После этого он даже некоторое время вел себя тихо, не хулиганил и не носился с друзьями. Но дело было не в опасении, что руку придется ломать в третий раз, просто Муслим понял, что она может срастись неправильно и так и остаться. А он к тому времени уже всерьез планировал стать профессиональным пианистом и догадывался, что криворукие пианисты вряд ли кому-нибудь нужны.
Хотя, конечно, утихомирился он лишь на время, следующим увлечением стали «Три мушкетера», к счастью, менее травмоопасные – теперь Муслим не по веткам прыгал, а фехтовал. Причем шпагу себе сделал из смычка старинной дедовской скрипки. Саму скрипку он тоже разобрал – из любознательности, но ее потом склеили, а вот смычок своей шпажной карьеры не пережил. Юному мушкетеру, конечно, здорово влетело, но зато это была лучшая шпага во дворе.
А потом был фильм «Молодой Карузо»… После него у Муслима появилось новое увлечение, и в то время ни он, ни кто-либо другой не догадался бы, насколько оно перевернет всю его жизнь.
Он начал петь.
Я продолжал учиться в музыкальной школе, вымучивал гаммы и «ганоны», ненавидя эти упражнения, которые, видите ли, необходимы пианисту. Хотя к обязательным музыкальным предметам я все же относился снисходительно. Если мне надоедала муштра или чужая музыка, я сочинял свою. Но вот моим увлечением стало пение. Я слушал пластинки, оставшиеся после деда, Карузо, Титта Руффо, Джильи, Баттистини… Пластинки были старые, тяжелые. Чтобы они не шипели, я вместо патефонных иголок придумал затачивать спички – звук при этом был более мягкий. Спички хватало на одну пластинку.
На одном этаже с нами в большом доме, который в Баку называли «домом артистов», жил известный певец Бюль-Бюль, живая легенда. Наши квартиры были смежными, и мне было слышно, как он распевался…
Когда я понял, что у меня есть голос, то старался петь как можно больше. Для меня день не попеть было трудно: видимо, сама моя природа просила этого. Но петь при слушателях я не отваживался. Поэтому ждал, когда опустеет школа. Тогда-то и начинался мой вокальный час.
Забавные бывают в жизни повороты. Муслим должен был стать музыкантом и композитором, к этому его готовили много лет, а он, неожиданно для всей семьи, начал петь. А его товарищ по играм, Полад Бюль-Бюль оглы, сын знаменитого певца, готовился пойти по стопам отца, а в итоге стал композитором. Хотя и те профессии, к которым готовились, они оба не совсем бросили – Полад со временем (и с помощью Муслима) прославился еще и как певец, а Муслим, уже будучи кумиром всего Союза, временами еще и музыку сочинял.
Но конечно, четырнадцатилетний Магомаев ничего такого не планировал, он просто с головой погрузился в новое увлечение, как это с ним не раз уже бывало. Однако пение – это не прыжки по деревьям и не фехтование дедушкиным смычком. Тем более для подростка, всю свою жизнь прожившего среди музыкантов, понимающего и чувствующего музыку, знакомого с теорией, с нотной грамотой, да и в конце концов уже понемногу самостоятельно сочиняющего мелодии. Он не просто распевал во все горло, а слушал записи знаменитых певцов, анализировал их, пытался петь так, как они, пробовал разные стили и разные тональности. У него к тому времени уже сломался и оформился голос, из детского сопрано превратившись во вполне взрослый баритон – вероятно, к счастью, потому что на год-другой раньше такое увлечение пением могло бы погубить формирующийся голос.
Но петь при посторонних, а уж тем более при родственниках Муслим долго стеснялся. Мало ли – засмеют, назовут непрофессиональным, а то и вовсе скажут, что он тратит время на всякие глупости. Тем более что оценить свое пение со стороны он не мог, хоть он и был племянником крупного чиновника, но магнитофона, чтобы записать свой голос, у него не было. Дядя Джамал не считал нужным баловать племянника дорогими подарками, в которых не видел необходимости.
Довольно долго Муслим репетировал в школе после уроков, когда оттуда все уходили, и оставался только вахтер дядя Костя. Это и был его первый слушатель и критик. Позже Муслим с удивлением вспоминал, какие точные замечания делал ему старый вахтер – он улавливал такие тонкости, которые иногда упускали даже профессиональные педагоги по вокалу.
Услышать свой голос со стороны ему удалось благодаря друзьям, у одного из которых нашелся магнитофон. Результат потряс Муслима до глубины души, он поверить не мог, что вот этот глубокий баритон, совершенно взрослый и звучащий не хуже, чем у профессиональных певцов на пластинках, – его собственный голос!
Хотя магнитофона у меня еще не было, но свой голос я мог записывать у моего друга, скрипача Юры Стембольского. У него был какой-то странный магнитофон, обе катушки которого были расположены одна над другой и вертелись в разные стороны. Мы сделали тогда много записей. Помню, как я пел «Сомнение» Глинки, а Юра аккомпанировал мне на скрипке. Я бы много отдал, чтобы послушать те наши записи, послушать, как я пел в 14–15 лет, но увы… Давно нет таких магнитофонов, да и за прошедшие десятилетия те пленки давно иссохлись, рассыпаются…
Глава 3
Я скучаю по той нашей прошлой большой семье, в которой, может быть, не все друг друга любили, но, во всяком случае, жили более-менее мирно… С грустью и умилением вспоминаю Украину, Белоруссию, Тбилиси, переполненные дворцы спорта, гостеприимных и дружелюбных людей… Помню, когда мой дядя впервые привез меня в Москву, мне было 15–16 лет, она была чистой, ее бесконечно поливали и подметали, помню других москвичей, спешащих с улыбками на лицах…
Друзья узнали о новом увлечении Муслима намного раньше, чем семья или учителя в музыкальной школе. И дело было не только в том, что он стеснялся, просто одновременно с пением он увлекся еще и так сказать «легкой музыкой» – очень неодобряемым властями джазом. Они с друзьями собирались и тайком слушали джазовые записи и… оперную музыку, не входящую в школьную программу. Увы, строгости были такие, что не только за джаз, но даже за любое отступление от академической программы их могли серьезно наказать.
Помню, тогда мы все поголовно были влюблены в Лолиту Торрес – после триумфального успеха фильма «Возраст любви» с ее участием. Мы знали все ее песни, старались исполнять их в ее манере. Естественно, делать это в здании школы было нельзя: если бы я сыграл или спел что-нибудь из репертуара Лолиты Торрес или Элвиса Пресли, которым мы тоже увлекались, то меня бы выгнали или с урока, или вообще из школы. Так, например, было с известным впоследствии нашим джазменом Вагифом Мустафа-заде, с которым я вместе учился. За то, что он увлекался джазом и играл его очень хорошо, его выгоняли из школы, потом, правда, опять принимали – музыкант он был великолепный. Сейчас его имя внесено в Американскую энциклопедию джаза как одного из лучших джазовых музыкантов мира.
Мой интерес к другим музыкальным жанрам, видимо, скрыть не удавалось, потому что наш директор Таир Атакишиев пожаловался на меня тете Муре: «У меня такое ощущение, что Муслим увлекается легкой музыкой». Тетя строго спросила: «Ты что, действительно стал увлекаться легкой музыкой?» – «Какая же это легкая – это неаполитанские песни! Их исполняют все знаменитые итальянские певцы». – «А что, ты считаешь, что это классическая музыка?» Строгости тогда в нашей школе были невероятные…
Но разве запреты могут помешать компании увлеченных подростков? Скорее наоборот – ощущение того, что они делают что-то запретное, только подхлестывало их интерес. А поскольку все они учились в музыкальной школе, конечно же вскоре от прослушивания контрабандной музыки ребята перешли к ее исполнению. Они организовали свой подпольный ансамбль, в котором Муслим был пианистом, аранжировщиком и немного композитором. Кстати, играли они не только джаз, но и вполне классические академические произведения. Одной из первых Муслим, например, обработал каватину Фигаро – переложил ее для двух скрипок, альта, виолончели и рояля. Но хотя это была сложная работа и к тому же вполне укладывающаяся в рамки разрешенной академической программы, в школе он ее тоже изо всех сил скрывал. Дело в том, что учеником он был не слишком усердным, часто, как говорится, волынил и не слишком охотно выполнял задания, которые ему были не интересны. Поэтому учителя были бы точно не в восторге от того, что он отвлекается на какие-то посторонние занятия.
Впрочем, скоро его поймали, хотя тут он был виноват только сам – на уроке, вместо того чтобы слушать объяснения, писал партии к «Элегии» Массне для своего ансамбля. Рассерженная учительница забрала у него тетрадь, прочитала и поразилась – этот лентяй не желал учить уроки, тогда как по своим знаниям, оказывается, уже давно ушел далеко вперед по сравнению со всеми остальными.
Муслим был не слишком доволен тем, что его разоблачили, – так было недалеко и до того, что все узнают, какую музыку они слушают и играют. Поэтому он попытался поскорее замять это событие. К тому же он не собирался никому раскрывать, что он пробует себя как композитор, а к тому же еще и поет. Но как бы он ни пытался, долго все это в тайне хранить не удалось, и разоблачения последовали одно за другим. И наверное, это было даже к лучшему – игра в секретность, разумеется, была интересной, но зато школа могла помочь Муслиму быстрее развить его таланты.
Сначала выяснилось, что он сочиняет музыку, и его перевели в класс детского творчества, где он начал писать романсы на стихи Пушкина, которого всегда любил. А потом преподавательница русского языка задержалась в школе после уроков и случайно услышала, как Муслим поет – он думал, что все разошлись, и начал свои обычные вокальные упражнения. Учительница была поражена – до нее, как и до многих, доходили слухи, что он увлекся пением, но, конечно, никто и представить не мог, что у него такой потрясающий голос и уже такой высокий вокальный уровень. Назавтра об этом узнала вся школа, и вскоре Муслима назначили вокальным иллюстратором на уроках музыкальной литературы – вместо пластинок, которые обычно ставили, чтобы что-либо проиллюстрировать, арии и романсы стал исполнять он. В конце концов сложилась забавная ситуация – о том, что Муслим поет, причем прекрасно и вполне профессионально, знали уже все, кроме родственников. Но разумеется, в один прекрасный день узнали и они, причем произошло это неожиданно и очень эффектно.
Когда однажды пришедшие к нам гости попросили, чтобы я что-нибудь сыграл на рояле, мой дядя пошутил: «Смотрите, только стулья от восторга не поломайте». Я разозлился, сел, саккомпанировал сам себе и спел. Стулья не ломали, было такое молчание, как в «Ревизоре» в конце. Сначала никто ничего не мог понять, а потом, естественно, всеобщий восторг…
…Ломка голоса у меня произошла к четырнадцати годам. Я ее особенно и не заметил, потому что не собирался быть певцом и об этом не думал. Но когда я вдруг обнаружил, что у меня настоящий певче-ский голос, тут все как сговорились: нельзя ему еще петь, он еще подросток. Я стал петушиться – да мне плевать на это ваше «нельзя»! Неужели не слышите, что это не мутационный голос? Во время ломки голос хрипит, с баска на петуха срывается, а тут уже ровный баритон-бас. Всем он нравится, все восхищаются, а петь не дают.
Но разве кому-нибудь когда-нибудь удавалось что-то запретить Муслиму Магомаеву? Он не терпел никакого принуждения. Не дают петь профессионально – ничего, найдется немало любительских сцен, где его примут с распростертыми объятиями. И он отправился в Клуб моряков, где был неплохой самодеятельный ансамбль.
Там очень изумились, что человек с таким голосом хочет петь у них, а не идет в музыкальное училище и на профессиональную сцену, но, конечно, были счастливы его принять. Ну а родственники Муслима быстро узнали о его бунте и… сдались. Еще один его дядя, знаменитый дирижер Ниязи, поругал его, погрозил потерей голоса, но все же разрешил заняться вокалом. Правда, поставил условие: пока не закончит – никаких концертов. И не изменил своего мнения, даже когда уже в музыкальном училище Муслима собирались отправить участвовать в правительственном концерте, который давали для Хрущева.
Поскольку в школе не было отделения вокала, с ним стала заниматься преподавательница консерватории Светлана Аркадьевна. Научила она его чему-то новому или нет, трудно сказать, но о занятиях у нее Магомаев всегда вспоминал с удовольствием – она была опытным преподавателем, хорошим человеком, и они сразу нашли общий язык.
А спустя какое-то время произошло событие, ставшее серьезным испытанием для самолюбия Муслима и его уверенности в правильности выбранного пути. В Баку приехал Большой театр, и покровители юного певца попросили одну знаменитую оперную примадонну устроить ему прослушивание. Что он ей только ни пел – куплеты Мефистофеля из «Фауста», каватину Фигаро из «Севильского цирюльника», неаполитанские песни – все то лучшее, что написано для баритонов. Примадонна слушала его с каменным лицом, а потом вынесла вердикт: мальчик с хорошим голосом, но не более.
Это стало ударом не только для Муслима, но и для его родственников. Как ни странно, сам юный певец успокоился быстрее всех. Он верил в свой талант и был склонен искать причину в чем-то внешнем. Может, он слишком увлекся итальянским репертуаром? Или по привычке слишком оригинальничал, вышел за строгие академические рамки и из-за этого произвел плохое впечатление?
А вот родственники вновь вспомнили о своих сомнениях – вдруг голос еще формируется и, позволяя ему петь, они сами губят его будущее? В конце концов решили не вспоминать о неудавшемся прослушивании и показать Муслима знаменитому московскому специалисту по связкам. Благо, Джамал как раз собирался в Москву по служебным делам и мог взять племянника с собой.
Визит к доктору прошел удачно – тот осмотрел связки, подтвердил, что они хорошо развиты, голос полностью сформирован и можно петь, ничего не опасаясь. Но Муслим не торопился возвращаться с дядей в Баку, он хотел повидаться с матерью, которая ради этого приехала из Барнаула. Ему было всего шестнадцать лет, но он был вполне самостоятелен, и Джамал не стал ему мешать, дал денег на проживание и дорогу и уехал.
И тут судьба опять устроила Муслиму испытание, словно хотела еще раз проверить, уверен ли он в том, что хочет стать певцом.
После встречи с матерью он решил зайти в профессиональную студию, где записывали модные тогда звуковые письма. Видно, все же напугали его всеми этими разговорами о ломке, и он решил сохранить запись своего голоса – мало ли, а вдруг он и правда сломается, ну или хотя бы просто сильно изменится со временем.
В студии его пение произвело фурор. Его расспрашивали, профессиональный ли он певец, восторгались его голосом и говорили, что он просто обязан остаться учиться в Московской консерватории. Обещали даже помочь с общежитием и устроить прослушивание у знаменитого баритона из Большого театра. Муслиму все это льстило – да и кому бы это не польстило, тем более в шестнадцать лет, – и он, конечно, согласился, хотя денег у него уже было совсем впритык, и в общежитии ему пришлось даже серьезно поголодать.
Но… повторилась история с оперной примой. Баритон послушал записи и высокомерно сказал, что юноше лучше вернуться в родной Азербайджан. В чем там было дело? Опять в несовпадении школ, взглядов и вкусов? Или в банальной зависти к молодому таланту? Сам Магомаев всегда предпочитал думать о людях хорошо, поэтому искренне или не очень, но верил в первый вариант.
Я возвращался в Баку, вспоминая и богемные споры в общежитии, и первые записи в студии звукового письма, которые дали мне возможность по-настоящему узнать ощущение собственного голоса со стороны. Чувство непривычное, почти мистическое… И вынужденное голодание в гостиничном номере, которое открыло мне такое в человеческой природе, когда чувство голода превращает нервную систему в голые провода. Таким состоянием можно как угодно манипулировать людям сытым. Я до того не знал, что такое голод. Теперь знаю, как недостойно, трудно, даже опасно быть голодным.
Под стук вагонных колес отступила обида на именитого баритона с обычной русской фамилией, отозвавшегося с холодным пренебрежением о моем пении. Потом, когда узнаю, что абсолютно объективных оценок не бывает, я найду объяснение таким поступкам мэтров. Когда узнаю, что мнения знаменитостей субъективны, неожиданны, зависят от сиюминутного настроения, я пойму и то, что редко кто из больших талантов обладает естественной доброжелательностью.
Я приехал, втянулся в привычную жизнь: продолжал петь, занимался с Сусанной Аркадьевной Микаэлян, сочинял пьесы и романсы, делал инструментовки, музицировал в кругу друзей… Стихия молодого человека, который делает то, что ему нравится.
Друзья узнали о новом увлечении Муслима намного раньше, чем семья или учителя в музыкальной школе. И дело было не только в том, что он стеснялся, просто одновременно с пением он увлекся еще и так сказать «легкой музыкой» – очень неодобряемым властями джазом. Они с друзьями собирались и тайком слушали джазовые записи и… оперную музыку, не входящую в школьную программу. Увы, строгости были такие, что не только за джаз, но даже за любое отступление от академической программы их могли серьезно наказать.
Помню, тогда мы все поголовно были влюблены в Лолиту Торрес – после триумфального успеха фильма «Возраст любви» с ее участием. Мы знали все ее песни, старались исполнять их в ее манере. Естественно, делать это в здании школы было нельзя: если бы я сыграл или спел что-нибудь из репертуара Лолиты Торрес или Элвиса Пресли, которым мы тоже увлекались, то меня бы выгнали или с урока, или вообще из школы. Так, например, было с известным впоследствии нашим джазменом Вагифом Мустафа-заде, с которым я вместе учился. За то, что он увлекался джазом и играл его очень хорошо, его выгоняли из школы, потом, правда, опять принимали – музыкант он был великолепный. Сейчас его имя внесено в Американскую энциклопедию джаза как одного из лучших джазовых музыкантов мира.
Мой интерес к другим музыкальным жанрам, видимо, скрыть не удавалось, потому что наш директор Таир Атакишиев пожаловался на меня тете Муре: «У меня такое ощущение, что Муслим увлекается легкой музыкой». Тетя строго спросила: «Ты что, действительно стал увлекаться легкой музыкой?» – «Какая же это легкая – это неаполитанские песни! Их исполняют все знаменитые итальянские певцы». – «А что, ты считаешь, что это классическая музыка?» Строгости тогда в нашей школе были невероятные…
Но разве запреты могут помешать компании увлеченных подростков? Скорее наоборот – ощущение того, что они делают что-то запретное, только подхлестывало их интерес. А поскольку все они учились в музыкальной школе, конечно же вскоре от прослушивания контрабандной музыки ребята перешли к ее исполнению. Они организовали свой подпольный ансамбль, в котором Муслим был пианистом, аранжировщиком и немного композитором. Кстати, играли они не только джаз, но и вполне классические академические произведения. Одной из первых Муслим, например, обработал каватину Фигаро – переложил ее для двух скрипок, альта, виолончели и рояля. Но хотя это была сложная работа и к тому же вполне укладывающаяся в рамки разрешенной академической программы, в школе он ее тоже изо всех сил скрывал. Дело в том, что учеником он был не слишком усердным, часто, как говорится, волынил и не слишком охотно выполнял задания, которые ему были не интересны. Поэтому учителя были бы точно не в восторге от того, что он отвлекается на какие-то посторонние занятия.
Впрочем, скоро его поймали, хотя тут он был виноват только сам – на уроке, вместо того чтобы слушать объяснения, писал партии к «Элегии» Массне для своего ансамбля. Рассерженная учительница забрала у него тетрадь, прочитала и поразилась – этот лентяй не желал учить уроки, тогда как по своим знаниям, оказывается, уже давно ушел далеко вперед по сравнению со всеми остальными.
Муслим был не слишком доволен тем, что его разоблачили, – так было недалеко и до того, что все узнают, какую музыку они слушают и играют. Поэтому он попытался поскорее замять это событие. К тому же он не собирался никому раскрывать, что он пробует себя как композитор, а к тому же еще и поет. Но как бы он ни пытался, долго все это в тайне хранить не удалось, и разоблачения последовали одно за другим. И наверное, это было даже к лучшему – игра в секретность, разумеется, была интересной, но зато школа могла помочь Муслиму быстрее развить его таланты.
Сначала выяснилось, что он сочиняет музыку, и его перевели в класс детского творчества, где он начал писать романсы на стихи Пушкина, которого всегда любил. А потом преподавательница русского языка задержалась в школе после уроков и случайно услышала, как Муслим поет – он думал, что все разошлись, и начал свои обычные вокальные упражнения. Учительница была поражена – до нее, как и до многих, доходили слухи, что он увлекся пением, но, конечно, никто и представить не мог, что у него такой потрясающий голос и уже такой высокий вокальный уровень. Назавтра об этом узнала вся школа, и вскоре Муслима назначили вокальным иллюстратором на уроках музыкальной литературы – вместо пластинок, которые обычно ставили, чтобы что-либо проиллюстрировать, арии и романсы стал исполнять он. В конце концов сложилась забавная ситуация – о том, что Муслим поет, причем прекрасно и вполне профессионально, знали уже все, кроме родственников. Но разумеется, в один прекрасный день узнали и они, причем произошло это неожиданно и очень эффектно.
Когда однажды пришедшие к нам гости попросили, чтобы я что-нибудь сыграл на рояле, мой дядя пошутил: «Смотрите, только стулья от восторга не поломайте». Я разозлился, сел, саккомпанировал сам себе и спел. Стулья не ломали, было такое молчание, как в «Ревизоре» в конце. Сначала никто ничего не мог понять, а потом, естественно, всеобщий восторг…
…Ломка голоса у меня произошла к четырнадцати годам. Я ее особенно и не заметил, потому что не собирался быть певцом и об этом не думал. Но когда я вдруг обнаружил, что у меня настоящий певче-ский голос, тут все как сговорились: нельзя ему еще петь, он еще подросток. Я стал петушиться – да мне плевать на это ваше «нельзя»! Неужели не слышите, что это не мутационный голос? Во время ломки голос хрипит, с баска на петуха срывается, а тут уже ровный баритон-бас. Всем он нравится, все восхищаются, а петь не дают.
Но разве кому-нибудь когда-нибудь удавалось что-то запретить Муслиму Магомаеву? Он не терпел никакого принуждения. Не дают петь профессионально – ничего, найдется немало любительских сцен, где его примут с распростертыми объятиями. И он отправился в Клуб моряков, где был неплохой самодеятельный ансамбль.
Там очень изумились, что человек с таким голосом хочет петь у них, а не идет в музыкальное училище и на профессиональную сцену, но, конечно, были счастливы его принять. Ну а родственники Муслима быстро узнали о его бунте и… сдались. Еще один его дядя, знаменитый дирижер Ниязи, поругал его, погрозил потерей голоса, но все же разрешил заняться вокалом. Правда, поставил условие: пока не закончит – никаких концертов. И не изменил своего мнения, даже когда уже в музыкальном училище Муслима собирались отправить участвовать в правительственном концерте, который давали для Хрущева.
Поскольку в школе не было отделения вокала, с ним стала заниматься преподавательница консерватории Светлана Аркадьевна. Научила она его чему-то новому или нет, трудно сказать, но о занятиях у нее Магомаев всегда вспоминал с удовольствием – она была опытным преподавателем, хорошим человеком, и они сразу нашли общий язык.
А спустя какое-то время произошло событие, ставшее серьезным испытанием для самолюбия Муслима и его уверенности в правильности выбранного пути. В Баку приехал Большой театр, и покровители юного певца попросили одну знаменитую оперную примадонну устроить ему прослушивание. Что он ей только ни пел – куплеты Мефистофеля из «Фауста», каватину Фигаро из «Севильского цирюльника», неаполитанские песни – все то лучшее, что написано для баритонов. Примадонна слушала его с каменным лицом, а потом вынесла вердикт: мальчик с хорошим голосом, но не более.
Это стало ударом не только для Муслима, но и для его родственников. Как ни странно, сам юный певец успокоился быстрее всех. Он верил в свой талант и был склонен искать причину в чем-то внешнем. Может, он слишком увлекся итальянским репертуаром? Или по привычке слишком оригинальничал, вышел за строгие академические рамки и из-за этого произвел плохое впечатление?
А вот родственники вновь вспомнили о своих сомнениях – вдруг голос еще формируется и, позволяя ему петь, они сами губят его будущее? В конце концов решили не вспоминать о неудавшемся прослушивании и показать Муслима знаменитому московскому специалисту по связкам. Благо, Джамал как раз собирался в Москву по служебным делам и мог взять племянника с собой.
Визит к доктору прошел удачно – тот осмотрел связки, подтвердил, что они хорошо развиты, голос полностью сформирован и можно петь, ничего не опасаясь. Но Муслим не торопился возвращаться с дядей в Баку, он хотел повидаться с матерью, которая ради этого приехала из Барнаула. Ему было всего шестнадцать лет, но он был вполне самостоятелен, и Джамал не стал ему мешать, дал денег на проживание и дорогу и уехал.
И тут судьба опять устроила Муслиму испытание, словно хотела еще раз проверить, уверен ли он в том, что хочет стать певцом.
После встречи с матерью он решил зайти в профессиональную студию, где записывали модные тогда звуковые письма. Видно, все же напугали его всеми этими разговорами о ломке, и он решил сохранить запись своего голоса – мало ли, а вдруг он и правда сломается, ну или хотя бы просто сильно изменится со временем.
В студии его пение произвело фурор. Его расспрашивали, профессиональный ли он певец, восторгались его голосом и говорили, что он просто обязан остаться учиться в Московской консерватории. Обещали даже помочь с общежитием и устроить прослушивание у знаменитого баритона из Большого театра. Муслиму все это льстило – да и кому бы это не польстило, тем более в шестнадцать лет, – и он, конечно, согласился, хотя денег у него уже было совсем впритык, и в общежитии ему пришлось даже серьезно поголодать.
Но… повторилась история с оперной примой. Баритон послушал записи и высокомерно сказал, что юноше лучше вернуться в родной Азербайджан. В чем там было дело? Опять в несовпадении школ, взглядов и вкусов? Или в банальной зависти к молодому таланту? Сам Магомаев всегда предпочитал думать о людях хорошо, поэтому искренне или не очень, но верил в первый вариант.
Я возвращался в Баку, вспоминая и богемные споры в общежитии, и первые записи в студии звукового письма, которые дали мне возможность по-настоящему узнать ощущение собственного голоса со стороны. Чувство непривычное, почти мистическое… И вынужденное голодание в гостиничном номере, которое открыло мне такое в человеческой природе, когда чувство голода превращает нервную систему в голые провода. Таким состоянием можно как угодно манипулировать людям сытым. Я до того не знал, что такое голод. Теперь знаю, как недостойно, трудно, даже опасно быть голодным.
Под стук вагонных колес отступила обида на именитого баритона с обычной русской фамилией, отозвавшегося с холодным пренебрежением о моем пении. Потом, когда узнаю, что абсолютно объективных оценок не бывает, я найду объяснение таким поступкам мэтров. Когда узнаю, что мнения знаменитостей субъективны, неожиданны, зависят от сиюминутного настроения, я пойму и то, что редко кто из больших талантов обладает естественной доброжелательностью.
Я приехал, втянулся в привычную жизнь: продолжал петь, занимался с Сусанной Аркадьевной Микаэлян, сочинял пьесы и романсы, делал инструментовки, музицировал в кругу друзей… Стихия молодого человека, который делает то, что ему нравится.
Глава 4
Я практически всегда был недоволен тем, что делал. Все время мне хотелось сделать лучше. Поэтому это не требовательность к себе, наоборот, это где-то досада, что я не могу прыгнуть выше головы. Мне бы хотелось петь, как Марио Ланца, а у меня не получилось. Это всегда не давало мне возможности высокомерно относиться к другим, критиковать кого-то, что поет не так, поет плохо. Он поет так, как дал ему Бог, больше он сделать ничего не сможет.
Неудачи не сломили решимость Муслима Магомаева стать певцом. А возможно, они даже и помогли ему избежать звездной болезни, погубившей много хороших артистов. Успех достался ему не так легко, как он поначалу рассчитывал, что поубавило ему самоуверенности и заставило тщательнее учиться, работать над своим голосом и совершенствоваться.
Вскоре после возвращения Муслима в Баку на него обратил внимание профессор Бакинской консерватории Владимир Аншелевич. Вот он в отличие от московских знаменитостей сразу оценил талант юного певца и начал с ним заниматься, причем бесплатно, только из любви к искусству: он считал, что такой голос – слишком большая ценность и его надо обязательно развивать.
Аншелевич учил таким техническим премудростям работы с голосом, которые не могли дать обычные педагоги по вокалу. К тому же он первый заметил серьезный недостаток, которым Магомаев грешил и тогда, и позже (но уже сознательно) – любовь к напористому звучанию. Он пел так, словно хотел всех сбить с ног своим пением, считая, что чем громче, тем эффектнее получается. Это было следствием подражания его любимым итальянским исполнителям, пластинки которых он обожал слушать – именно для них было характерно такое напористое агрессивное пение. Но Аншелевич убедил Муслима, что певец должен быть прежде всего музыкантом, и голос – это тоже инструмент, который должен звучать чисто, как виолончель.
Эти уроки не прошли даром – Магомаев научился-таки справляться со своим голосом, настраивать его как музыкальный инструмент и выводить сложнейшие рулады, которые мало кому удаются. Сам он вспоминал, что если бы не занятия с Аншелевичем, вряд ли он впоследствии сумел бы так мастерски исполнять партию Фигаро в «Севильском цирюльнике» и песни на музыку XVI–XVIII веков, ведь они писались для певцов, которых учили совсем не так, как учат в наше время. Большинство современных баритонов поют их… может быть, и хорошо, но неправильно. А Магомаев благодаря Аншелевичу знал, как надо настраивать голос для исполнения старинных песен. И это было, кстати, нелегко – приходилось долго тренироваться, а стоило хоть на несколько дней прекратить занятия, и надо было все начинать сначала.
Вскоре стало ясно – делом всей жизни Муслима будет пение. А поскольку в школе вокала не было, зато было много других дисциплин, в которых будущий певец особо не нуждался, а потому их особо и не учил, и он сам, и его учителя поняли – надо переводиться из школы в музыкальное училище. Конечно, семья была не в восторге, все же школа давала более основательные знания по разным предметам. Но Муслим их успокоил, клятвенно пообещав после училища получить высшее образование, что впоследствии и исполнил, экстерном закончив консерваторию.
Но это было уже потом, а пока в училище случилось неожиданное – ему достался преподаватель по вокалу, который чуть не угробил его знаменитый голос! Причем, конечно, не со зла, он учил так, как считал нужным, но для Магомаева та манера, в которой его заставляли петь, совершенно не годилась – голос потерял чистоту, начал дребезжать. А спорить с преподавателем он не решался. Тогда он снова стал заниматься у Светланы Аркадьевны, правда теперь уже тайком, и через несколько месяцев сумел вернуть своему голосу чистоту звучания.
Впрочем, если не считать эту ложку дегтя, в остальном в училище все было хорошо, и учеба там дала Муслиму очень многое. Там хватало талантливых преподавателей, искренне любивших свое дело, и он быстро нашел с ними общий язык. Он учился, радовался жизни, радовался любимому делу и стремительно взрослел… по крайней мере, самому казалось именно так…
В оперном классе мы подготовили отрывок из «Мазепы» Чайковского, первый акт. Это был мой первый оперный спектакль. Затем был студенческий спектакль «Севильский цирюльник»… Жизнь в училище кипела, друзей и музыки было много. Поощрялась концертная практика. Мы много выступали, в том числе и в филармонии. Хорошо помню тот свой романтический настрой – ведь я занимался любимым делом. Педагоги училища не ограничивали свободу своих студентов, поэтому мне и нравилось здесь учиться. В музыкальной школе такого не было: там мы были ученики, которых держали в строгости, а здесь я чувствовал себя взрослым, самостоятельным…
В какой-то степени это резкое ощущение взросления сыграло с Муслимом Магомаевым злую шутку. Дело в том, что именно тогда он впервые серьезно влюбился. Произойди это немного пораньше, возможно, и прошло бы легче, в конце концов это нормально для его возраста – летать на крыльях любви, встречаться с девушкой, писать ей стихи, водить в кино. Но Муслим же чувствовал себя взрослым, а взрослые люди не гуляют, держась за ручку, а женятся. И именно это он и был настроен сделать.
Любопытно, что бабушка и дядя почувствовали его намерения даже раньше, чем он сделал Офелии – такое грустное и романтическое имя носила его возлюбленная – официальное предложение руки и сердца. Видимо, они очень хорошо его знали. Дядя, правда, не стал ничего делать, он считал, что такие вопросы мужчина должен решать сам. А вот бабушка действовала более решительно, тем более что ей было не впервой вмешиваться в судьбу любимого внука – когда-то она отвоевала его у матери, и юная Офелия не казалась ей такой уж сильной соперницей.
Действовала она просто и без изысков – тайком забрала паспорт Муслима и спрятала его у соседки, чтобы он не мог жениться, никого не ставя в известность. Но ей не повезло, а может, просто не было времени придумать более безопасное место. В любом случае общительная соседка быстро разболтала, что необходимый документ находится у нее. Разозленный таким вмешательством Муслим не стал долго тянуть, забрал паспорт и тут же расписался с Офелией, а родственников просто поставил перед фактом.
Бабушка, конечно, рыдала. Джамал обошелся без скандалов и угроз, а лишь спокойно и веско напомнил племяннику, что такое решение означает, что детство закончилось, теперь он взрослый семейный человек и должен сам заботиться о себе и своей жене. «Будешь плакаться – не поймем», – сказал он.
Муслим с Офелией ушел жить к ее родителям, где лодка их романтики серьезно столкнулась с бытом и чуть не разбилась. Джамал был прав – любовь любовью, а семью надо чем-то кормить. Так считала и мама Офелии, не желавшая терпеть зятя-иждивенца. Впрочем, он и сам не собирался жить у них на содержании и начал спешно искать работу, что при его голосе оказалось не так уж сложно.
Приняли меня в Ансамбль песни и пляски Бакинского округа ПВО. Коллектив был настолько хороший, я бы сказал, не хуже знаменитого Александровского, что и спустя столько лет хочется пропеть ему оду. Украшение ансамбля – конечно, его солисты. С Иваном Сазоновым мы были конкуренты – соревновались, кто больше аплодисментов сорвет. Сазонов был чисто русский тенор, и пел он в манере Лемешева, Козловского. Работал в ансамбле и некто Александр Жбанов, прекрасный тенор. Он наслушался итальянцев и пел как итальянец. Но его редкие природные данные были обратно пропорциональны его умственным способностям. Мягко говоря, он был тупицей: простую арию учил месяца два-три. За время работы в ансамбле у этого самородка накопилось в репертуаре всего четыре вещи – ария Калафа и три песни. Одна из них была, кажется, «Вдоль да по речке…». Вспоминаю этого певца, иронизирую по его поводу, а во мне и сейчас звучит его божественный голос.
Неудачи не сломили решимость Муслима Магомаева стать певцом. А возможно, они даже и помогли ему избежать звездной болезни, погубившей много хороших артистов. Успех достался ему не так легко, как он поначалу рассчитывал, что поубавило ему самоуверенности и заставило тщательнее учиться, работать над своим голосом и совершенствоваться.
Вскоре после возвращения Муслима в Баку на него обратил внимание профессор Бакинской консерватории Владимир Аншелевич. Вот он в отличие от московских знаменитостей сразу оценил талант юного певца и начал с ним заниматься, причем бесплатно, только из любви к искусству: он считал, что такой голос – слишком большая ценность и его надо обязательно развивать.
Аншелевич учил таким техническим премудростям работы с голосом, которые не могли дать обычные педагоги по вокалу. К тому же он первый заметил серьезный недостаток, которым Магомаев грешил и тогда, и позже (но уже сознательно) – любовь к напористому звучанию. Он пел так, словно хотел всех сбить с ног своим пением, считая, что чем громче, тем эффектнее получается. Это было следствием подражания его любимым итальянским исполнителям, пластинки которых он обожал слушать – именно для них было характерно такое напористое агрессивное пение. Но Аншелевич убедил Муслима, что певец должен быть прежде всего музыкантом, и голос – это тоже инструмент, который должен звучать чисто, как виолончель.
Эти уроки не прошли даром – Магомаев научился-таки справляться со своим голосом, настраивать его как музыкальный инструмент и выводить сложнейшие рулады, которые мало кому удаются. Сам он вспоминал, что если бы не занятия с Аншелевичем, вряд ли он впоследствии сумел бы так мастерски исполнять партию Фигаро в «Севильском цирюльнике» и песни на музыку XVI–XVIII веков, ведь они писались для певцов, которых учили совсем не так, как учат в наше время. Большинство современных баритонов поют их… может быть, и хорошо, но неправильно. А Магомаев благодаря Аншелевичу знал, как надо настраивать голос для исполнения старинных песен. И это было, кстати, нелегко – приходилось долго тренироваться, а стоило хоть на несколько дней прекратить занятия, и надо было все начинать сначала.
Вскоре стало ясно – делом всей жизни Муслима будет пение. А поскольку в школе вокала не было, зато было много других дисциплин, в которых будущий певец особо не нуждался, а потому их особо и не учил, и он сам, и его учителя поняли – надо переводиться из школы в музыкальное училище. Конечно, семья была не в восторге, все же школа давала более основательные знания по разным предметам. Но Муслим их успокоил, клятвенно пообещав после училища получить высшее образование, что впоследствии и исполнил, экстерном закончив консерваторию.
Но это было уже потом, а пока в училище случилось неожиданное – ему достался преподаватель по вокалу, который чуть не угробил его знаменитый голос! Причем, конечно, не со зла, он учил так, как считал нужным, но для Магомаева та манера, в которой его заставляли петь, совершенно не годилась – голос потерял чистоту, начал дребезжать. А спорить с преподавателем он не решался. Тогда он снова стал заниматься у Светланы Аркадьевны, правда теперь уже тайком, и через несколько месяцев сумел вернуть своему голосу чистоту звучания.
Впрочем, если не считать эту ложку дегтя, в остальном в училище все было хорошо, и учеба там дала Муслиму очень многое. Там хватало талантливых преподавателей, искренне любивших свое дело, и он быстро нашел с ними общий язык. Он учился, радовался жизни, радовался любимому делу и стремительно взрослел… по крайней мере, самому казалось именно так…
В оперном классе мы подготовили отрывок из «Мазепы» Чайковского, первый акт. Это был мой первый оперный спектакль. Затем был студенческий спектакль «Севильский цирюльник»… Жизнь в училище кипела, друзей и музыки было много. Поощрялась концертная практика. Мы много выступали, в том числе и в филармонии. Хорошо помню тот свой романтический настрой – ведь я занимался любимым делом. Педагоги училища не ограничивали свободу своих студентов, поэтому мне и нравилось здесь учиться. В музыкальной школе такого не было: там мы были ученики, которых держали в строгости, а здесь я чувствовал себя взрослым, самостоятельным…
В какой-то степени это резкое ощущение взросления сыграло с Муслимом Магомаевым злую шутку. Дело в том, что именно тогда он впервые серьезно влюбился. Произойди это немного пораньше, возможно, и прошло бы легче, в конце концов это нормально для его возраста – летать на крыльях любви, встречаться с девушкой, писать ей стихи, водить в кино. Но Муслим же чувствовал себя взрослым, а взрослые люди не гуляют, держась за ручку, а женятся. И именно это он и был настроен сделать.
Любопытно, что бабушка и дядя почувствовали его намерения даже раньше, чем он сделал Офелии – такое грустное и романтическое имя носила его возлюбленная – официальное предложение руки и сердца. Видимо, они очень хорошо его знали. Дядя, правда, не стал ничего делать, он считал, что такие вопросы мужчина должен решать сам. А вот бабушка действовала более решительно, тем более что ей было не впервой вмешиваться в судьбу любимого внука – когда-то она отвоевала его у матери, и юная Офелия не казалась ей такой уж сильной соперницей.
Действовала она просто и без изысков – тайком забрала паспорт Муслима и спрятала его у соседки, чтобы он не мог жениться, никого не ставя в известность. Но ей не повезло, а может, просто не было времени придумать более безопасное место. В любом случае общительная соседка быстро разболтала, что необходимый документ находится у нее. Разозленный таким вмешательством Муслим не стал долго тянуть, забрал паспорт и тут же расписался с Офелией, а родственников просто поставил перед фактом.
Бабушка, конечно, рыдала. Джамал обошелся без скандалов и угроз, а лишь спокойно и веско напомнил племяннику, что такое решение означает, что детство закончилось, теперь он взрослый семейный человек и должен сам заботиться о себе и своей жене. «Будешь плакаться – не поймем», – сказал он.
Муслим с Офелией ушел жить к ее родителям, где лодка их романтики серьезно столкнулась с бытом и чуть не разбилась. Джамал был прав – любовь любовью, а семью надо чем-то кормить. Так считала и мама Офелии, не желавшая терпеть зятя-иждивенца. Впрочем, он и сам не собирался жить у них на содержании и начал спешно искать работу, что при его голосе оказалось не так уж сложно.
Приняли меня в Ансамбль песни и пляски Бакинского округа ПВО. Коллектив был настолько хороший, я бы сказал, не хуже знаменитого Александровского, что и спустя столько лет хочется пропеть ему оду. Украшение ансамбля – конечно, его солисты. С Иваном Сазоновым мы были конкуренты – соревновались, кто больше аплодисментов сорвет. Сазонов был чисто русский тенор, и пел он в манере Лемешева, Козловского. Работал в ансамбле и некто Александр Жбанов, прекрасный тенор. Он наслушался итальянцев и пел как итальянец. Но его редкие природные данные были обратно пропорциональны его умственным способностям. Мягко говоря, он был тупицей: простую арию учил месяца два-три. За время работы в ансамбле у этого самородка накопилось в репертуаре всего четыре вещи – ария Калафа и три песни. Одна из них была, кажется, «Вдоль да по речке…». Вспоминаю этого певца, иронизирую по его поводу, а во мне и сейчас звучит его божественный голос.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента