Лили довольно долго воздерживалась от игры в бридж, ибо знала, что не может себе этого позволить, и боялась приобрести разорительную привычку. И за примерами далеко ходить не надо. Нед Сильвертон, очаровательный юный красавец, сидел теперь в состоянии бесконечного восхищения у локтя миссис Фишер — разбитной разведенки, чей взгляд и одежда были столь же вызывающи, как и подробности ее «истории». Лили хорошо помнила, как молодой Сильвертон робко вошел в их круг этаким аркадским жителем, чьи восхитительные сонеты публиковались в университетском издании. С тех пор вкусы его изменились — он отдал предпочтение миссис Фишер и бриджу, благодаря последнему он влезал в большие долги, из которых его не раз вытаскивали его незамужние сестры, обожавшие его стишки и вынужденные пить чай без сахара, чтобы дорогой братец удержался на плаву. Превращение Неда происходило на виду у Лили: в его восхитительных глазах, в которых поэзии было куда больше, чем в упомянутых виршах, удивление сменилось весельем, а веселье перешло в тревогу, когда он попал под губительную власть жестокой фортуны. Лили боялась обнаружить и у себя те же симптомы.
   Ведь за последний год радушные хозяйки уже не раз давали своей гостье понять, что той не мешало бы появляться за карточным столом. Это каким-то образом входило в стоимость столь длительного гостеприимства, а также нарядов и безделушек, изредка пополняющих ее не слишком обширный гардероб. С тех пор как Лили стала регулярно играть, она делалась все азартнее. Один или два раза ей выпал крупный выигрыш, но вместо того, чтобы отложить деньги на черный день, Лили истратила их на платья и украшения. Желание искупить собственное легкомыслие усиливалось в ней одновременно со страстью к игре, толкая на рискованные повышения при каждой новой сдаче. Она пыталась оправдать себя тем, что в компании Треноров так принято: если один играет на все, остальные тоже должны повышать, дабы их не сочли зазнайками и скупердяями, — но сама же знала, что азарт овладел ею и в ее кругу мало надежды избавиться от этой власти.
   Сегодня ей все время не везло, и маленький золотистый кошелек на цепочке был почти пуст, когда она вернулась к себе. Лили отворила шкаф, достала шкатулку и перерыла ее до дна в поисках пачки банкнот, из которой она пополняла кошелек перед тем, как сойти к ужину. Осталось всего двадцать долларов. Открытие было столь ошеломительным, что на миг ей подумалось: наверное, ее обокрали. Затем, вооружившись карандашом и бумагой, Лили села за стол и попыталась подсчитать, сколько же она потратила за день. От усталости у нее раскалывалась голова, но Лили снова и снова писала цифры в столбик, пока наконец не стало очевидно, что она проиграла в карты три сотни долларов. Она заглянула в чековую книжку, надеясь, что ошиблась и баланс в ней окажется выше, чем она полагала, и выяснилось, что она действительно ошиблась, только не в свою пользу. Лили снова взялась за подсчеты, но, сколько ни считай, триста долларов исчезли безвозвратно. Это была сумма, отложенная ею, чтобы задобрить портниху или умаслить ювелира. Да мало ли на что она могла потратить эти деньги, но именно недостаток этих самых денег и толкнул ее повышать ставки в надежде удвоить имеющуюся сумму. И конечно, она проиграла все — она, считающая каждый пенни, а Берта Дорсет, ради которой муж просто сорит деньгами, прикарманила не меньше пяти сотен! А Джуди Тренор, которая может себе позволить проиграть тысячу за вечер, унесла из-за стола такую кипу денег, что даже не могла пожать руки гостям, желавшим ей доброй ночи.
   Мир, в котором творилось подобное, казался Лили Барт отвратительным; впрочем, она никак не могла постичь законы вселенной, так легко сбрасывающей ее со счетов.
   Лили решила не будить горничную и принялась раздеваться сама. Она слишком долго была рабой чужих удовольствий, чтобы не задумываться о тех, кто зависел от нее самой. В горчайшие минуты она ясно осознавала, что нет почти никакой разницы между нею и ее служанкой, разве что служанка более регулярно получала жалованье.
   Расчесываясь перед зеркалом, она взглянула на свое бледное, осунувшееся лицо и испугалась, заметив две тонкие линии, обозначившиеся возле рта: морщинки рассекали безупречную гладь щек. «Ох, надо мне перестать нервничать, хотя, может, это все электрический свет?» — подумала она вслух, порывисто встала, зажгла свечи на туалетном столике и выключила бра на стене.
   Лили вгляделась в свое отражение между двумя огоньками свечей. Белый овал лица неуверенно проявился из тени, словно подернутый туманом в расплывчатом свете, но две линии возле рта не исчезли.
   Лили встала и торопливо разделась.
   «Это все от усталости и дурных мыслей», — повторяла она. Как же несправедливо, что красота — ее единственная защита от горестей — от них же и страдает.
   Но дурные мысли остались при ней. Она снова устало подумала о Перси Грайсе — так путник после короткого привала подбирает с земли и взваливает на спину тяжелую суму, чтобы идти дальше. Она была почти уверена, что заарканила Перси: осталось потрудиться пару дней, и она выиграет свой приз. Но сама по себе награда была настолько неприятна, что Лили совсем не радовала победа. Будет отдых после пережитых треволнений — и только, а ведь как мало это значило для нее всего несколько лет назад! В иссушающей атмосфере неудач ее запросы постепенно увяли. Но почему ей не везло? Ее в том вина или так предначертано?
   Лили припомнила, как мать, в ту пору, когда они разорились, говорила ей с какой-то жестокой мстительностью: «Но ты все получишь назад, все вернешь, твое лицо тебе все возместит…» Воспоминание вызвало целый рой ассоциаций, и она лежала в темноте, воссоздавая прошлое, из которого выросло ее настоящее.
   Дом, в котором никогда не ужинали в кругу семьи, разве что когда приходили «гости», в дверь постоянно звонили, столик в прихожей был завален квадратными конвертами, распечатанными в спешке, и продолговатыми конвертами, которые долго пылились нераспечатанными в недрах бронзовой вазы. Вереница уволенных французских и английских служанок, не справлявшихся с хаосом шкафов и кладовок, постоянно меняющиеся династии нянек и лакеев. Склоки в погребе, ссоры на кухне и в гостиной, стремительные отъезды в Европу и возвращения с набитыми чемоданами, неделями валявшимися неразобранными, полугодичные разговоры о том, где провести будущее лето, серые приступы скаредности, разряжавшиеся яркими вспышками мотовства, — таковы были первые воспоминания Лили Барт.
   В центре этой карусели, именуемой домом, стояла энергичная и непоколебимая фигура матери — еще достаточно молодой, чтобы в лохмотья изнашивать бальные наряды, в то время как бесцветный и невзрачный отец занимал место где-то между дворецким и часовщиком. Даже детскому взгляду мать казалась молодой, но вот отец в воспоминаниях Лили всегда был плешив и сгорблен, у него всегда были седые волосы и шаркающая походка. Впоследствии она была потрясена, узнав, что отец был всего на два года старше матери.
   Днем Лили редко видела отца. Он всегда был «в городе», а в зимнюю пору приходил домой, когда уже темнело; она слышала его усталые шаги на лестнице, потом его рука нажимала ручку двери в детскую. Отец молча целовал ее, что-то спрашивал у няни или гувернантки, потом приходила материна служанка и напоминала, что он ужинает в городе, и отец, торопливо кивнув Лили, уходил. Летом он проводил выходные с ними в Ньюпорте или Саутгемптоне, но казался еще более безликим и безгласным, чем зимой. Казалось, что отдых его утомлял, и он часами просиживал, уставившись на море, в каком-нибудь уединенном углу веранды, не обращая внимания на то, как бурлит жизнь его «половины» всего в двух шагах. Впрочем, миссис Барт предпочитала проводить лето в Европе, и стоило пароходу отплыть, как мистер Барт бесследно растворялся за горизонтом. Иногда дочь слышала, как отца поминали за то, что задерживает денежное содержание для миссис Барт, но и только, — до тех пор, пока его покорная согбенная фигура не показывалась на причале Нью-Йорка, словно буфер между величием жениного багажа и ограничениями таможни США.
   В этой бессвязной, но волнительной светской жизни прошло отрочество Лили: семейный корабль следовал зигзагообразным курсом в стремительном море удовольствий, то и дело пытаясь затонуть от постоянной нужды — нужды денежной. Лили не помнила, чтобы им хоть когда-нибудь хватало денег, и каким-то неуловимым образом все оборачивалось так, что в этом оказывался виноват отец. Это никак не могло быть виной миссис Барт, которая слыла в кругу своих друзей «прекрасным организатором». Миссис Барт прославилась умением производить огромное впечатление при весьма малых возможностях, а для всех, с кем эта выдающаяся леди водила знакомство, считалось настоящим подвигом жить так, словно ты куда богаче, нежели указано в твоей чековой книжке.
   Лили была бесконечно горда тем, как держалась ее мать; она с младых ногтей уверовала, что нельзя скупиться на хорошего повара и на то, что миссис Барт называла «надлежащим гардеробом». Для мужа миссис Барт самым ужасным упреком был вопрос, уж не рассчитывает ли он, что она «будет жить как свинья», и его отрицательный ответ означал, что из Парижа телеграфом будут срочно выписаны еще два-три новых платья и что ювелир, оповещенный по телефону, вышлет-таки бирюзовый браслет, который миссис Барт присмотрела еще утром.
   Лили знавала людей, «живших как свиньи», их внешность и среда обитания подтверждали, насколько мать права в своей жестокой неприязни к подобному существованию. По большей части это были кузены и кузины, прозябавшие в убогих домах с репродукциями коуловского «Плаванья в жизнь»[6] на стенах гостиных и с неряхами-горничными, которые отвечали «щас — гляну» посетителям, пришедшим в час, когда всем порядочным людям полагается отсутствовать. Самое отвратительное, что многие из этих кузин и кузенов были богаты; так Лили усвоила, что если люди «живут как свиньи», значит, таков их собственный выбор и у них нет достойных примеров для подражания. Это позволяло Лили ощущать превосходство, и она даже без помощи миссис Барт естественно предпочла скаредности и дурному вкусу родни стремление к роскоши.
   Когда Лили исполнилось девятнадцать, обстоятельства вынудили ее пересмотреть взгляды на мир.
   За год до этого она озарила общество своим появлением, вызвавшим, однако, сгущение грозовых туч над отцовским банковским счетом. Лучи солнечного дебюта еще брезжили на горизонте, но тучи постепенно темнели, и неожиданно грянул гром. Внезапность была ужасающей, Лили до сих пор явственно и болезненно помнила малейшие подробности того дня, когда на нее обрушилась катастрофа. Они с матерью сидели за обеденным столом перед заливным из дичи и холодным лососем, оставшимися от вчерашнего ужина, — одна из немногих попыток экономии, предпринимаемых миссис Барт, дабы оправдать собственное весьма расточительное гостеприимство. Лили чувствовала приятную слабость в ногах — обычное наказание юных любителей танцев до рассвета, — зато мать, если не считать чуть более резко очерченных линий у рта и нескольких лучиков под желтоватыми буклями, была в полной боевой готовности — свежа и энергична, как будто безмятежно проспала всю ночь.
   В центре стола, между истекающими сиропом глазированными каштанами и вишнями в сахаре, возвышалась пирамида из роз сорта «американская красавица». Розы держали головки так же величественно, как и миссис Барт, но малиновые лепестки их потемнели, стали развратно-лиловыми. Их присутствие на столе беспокоило тонкий вкус Лили.
   — Мама, а я-то думала, что мы можем позволить к обеду свежие цветы, — сказала Лили укоризненно. — Всего несколько нарциссов или ландыши.
   Миссис Барт внимательно посмотрела на Лили. Материнская привередливость касалась только других людей, и ей было абсолютно безразлично, как выглядит их обеденный стол, если за ним сидели только члены семьи. Но ее позабавила невинность дочери.
   — Ландыши в это время года стоят по два доллара за дюжину, — невозмутимо заметила мать.
   На дочь это не произвело впечатления: цены деньгам она не знала.
   — Чтобы заполнить эту вазу, надо всего-то шесть дюжин, — настаивала она.
   — Шесть дюжин чего? — раздался в дверях голос отца.
   Мать и дочь удивились; хоть это и была суббота, они не ждали, что отец появится за столом. Но обеим было мало дела до этого, и объяснений не потребовалось.
   Мистер Барт опустился на стул и безразлично уставился в тарелку с куском лосося в желе, которую поставил перед ним слуга.
   — Я просто сказала, — начала Лили, — что терпеть не могу увядших цветов на столе. А мама говорит, что букет ландышей будет стоить всего около двенадцати долларов. Можно, я велю сказать цветочнику, чтобы каждый день присылал нам цветы?
   Она доверчиво наклонилась к отцу. Отец почти ни в чем ей не отказывал, и мать частенько подсылала дочь к нему, когда ее собственные попытки терпели фиаско.
   Мистер Барт сидел неподвижно, по-прежнему не сводя глаз с тарелки, его нижняя челюсть отвисла, он казался бледнее обычного, растрепанные тонкие волосы свисали на лоб. Внезапно он посмотрел на дочь и засмеялся. Этот смех был так странен, что Лили покраснела: она не любила выглядеть глупо, но, видимо, отцу ее просьба показалась почему-то смешной. Наверное, он решил, что глупо с ее стороны беспокоить его по таким пустякам.
   — Двенадцать долларов! Двенадцать долларов в день на цветочки? О, разумеется, доченька, закажи сразу на тысячу двести долларов! — хохотал отец.
   Миссис Барт бросила на него быстрый взгляд.
   — Можете идти, Полворт, я позвоню, когда вы мне понадобитесь, — сказала она дворецкому.
   Дворецкий поставил остатки заливного на буфетную полку и удалился, излучая молчаливое неодобрение.
   — Что такое, Хадсон? Ты заболел? — сурово спросила миссис Бартон.
   Она не терпела сцен, если только они не устроены ею самой, и для нее было дикостью, что ее супруг позволил себе устроить спектакль перед слугами.
   — Ты болен? — повторила она требовательно.
   — Болен? Нет, я разорен, — ответил он.
   Лили испуганно ахнула, а миссис Барт вскочила.
   — Разорен? — закричала она, но мгновенно овладела собой и спокойно повернулась к Лили. — Прикрой-ка дверь буфетной.
   Лили послушно вышла, а когда вернулась, ее отец сидел, поставив локти на стол и поникнув головой над тарелкой с лососем.
   Миссис Барт высилась над ним с белым лицом, отчего ее волосы казались неестественно желтыми. И взгляд у нее был соответствующий. Выглядела она ужасно, а в голосе звучало какое-то пугающее веселье.
   — Твоему отцу нездоровится, он сам не знает, что говорит. Ничего страшного, но лучше иди к себе. И слугам — ни слова, — прибавила она.
   Лили подчинилась. Она всегда подчинялась, если мать говорила таким голосом. Слова матери не обманули ее: она сразу поняла, что они разорены. Потом, когда опустился мрак, ужасная правда заслонила даже медленную и мучительную смерть отца. Для жены он больше ничего не значил: он перестал существовать, как только прекратил выполнять свои функции, и она отбывала повинность у его кровати с видом путешественника, сидящего на чемоданах. Чувства Лили были нежнее: она жалела его, жалела испуганно и беспомощно. Но то, что он был почти всегда не в себе, когда она прокрадывалась к нему в комнату, и его взгляд не задерживался на ней подолгу, делало отца еще более чужим, чем во времена ее младенчества, когда он возвращался домой после наступления темноты. Она всегда видела его будто сквозь дымку. Сначала это была дрема, позже — отчуждение и равнодушие, а нынче туман сгустился до того, что отец был уже почти неразличим за его пеленой. Если бы Лили хоть немного умела ухаживать за ним или могла бы обменяться с ним парой тех особенных слов, о которых столько читала в романах, наверное, в ней проснулся бы дочерний инстинкт. Но она, так и не найдя способа выразить свое сострадание, оставалась неподвижным наблюдателем, тогда как мать мрачно и неустанно выражала обиду. Каждое ее движение, каждый взгляд словно упрекали: «Сейчас тебе жалко его, посмотрим, что будет, когда ты поймешь, что он с нами сделал!»
   Когда отец умер, Лили почувствовала облегчение.
   А потом настала долгая зима. Денег осталось совсем мало, но для миссис Барт это было хуже, чем ничего, — какая насмешка над ее правами! Какой смысл жить, если приходится жить как свинья? Она погрузилась в жестокую апатию, в состояние бездеятельного гнева на судьбу. И куда только девалась ее хваленая предприимчивость! Или, может быть, отныне она считала недостойным проявлять ее? Хорошо быть «прекрасным организатором», когда при этом удается содержать собственный экипаж, но, когда ты вынужден идти пешком, все твои усилия и умения ни к чему.
   Лили с матерью скитались теперь с места на место, подолгу гостя у родни, чей образ жизни миссис Барт критиковала, а родня в свою очередь недоумевала, зачем миссис Барт позволяет Лили, у которой нет никаких жизненных перспектив, завтракать в постели. В Европе они прозябали в дешевых ночлежках, где миссис Барт отчаянно сторонилась скудных чаепитий своих товарищей по несчастью. Особенно тщательно она избегала встреч со старыми друзьями и тех мест, где ей прежде сопутствовал успех. Бедность для нее символизировала признание того, как низко она пала, и была равносильна бесчестию.
   Лишь одна мысль была ей отрадой — мысль о том, как прекрасна Лили. Она созерцала красоту дочери с такой страстью, словно это было оружие, которое она медленно готовила для отмщения. Это было единственное, что осталось им в наследство, ядро, вокруг которого их жизни суждено возродиться. Она смотрела на Лили жадным взором, ревнивым, словно это было ее собственное сокровище, а дочь лишь хранила его до поры, поэтому мать старалась привить дочери чувство ответственности. В воображении она прослеживала судьбы других красавиц, указывая дочери, каких высот можно добиться, обладая подобным даром, и приводила примеры того, как можно ужасно ошибиться, проиграть, так и не получив желаемого; и виной тому, считала миссис Барт, только собственная глупость несчастных неудачниц. Конечно, она не отрицала пагубного влияния жестокой судьбы, ибо именно судьба виновата в ее собственном несчастье, но она яростно отвергала браки по любви; Лили воображала, что именно таким был брак матери с отцом, однако миссис Барт часто уверяла, что ее якобы «уговорили», не уточняя, кто именно.
   Обилие и притягательность открывшихся перед ней возможностей должным образом впечатлили Лили. И ей стало легче выносить нынешнее убогое бытье, осознавая свое высокое предназначение. Для менее блестящего ума откровения миссис Барт были бы губительными, однако Лили понимала, что красота — это лишь сырая глина в руках мастера и для успеха нужно обладать и другими талантами. Она знала, что малейшее проявление высокомерия — это утонченная форма той самой глупости, которую так осуждала мать, и в скором времени Лили усвоила, что красавица должна быть куда более тактичной, чем обладательница заурядной внешности.
   Ее честолюбие не было столь грубым, как амбиции ее матери. Леди часто жаловалась, что в молодости, до того как он стал слишком уставать, ее супруг тратил время попусту на занятие, которое миссис Барт неопределенно именовала «чтением стишков». А после его смерти среди вещей, отправленных на аукцион, оказалось десятка два убогих томов, которые боролись за выживание среди старых ботинок и пыльных бутыльков из-под микстур на полках в гардеробной своего хозяина. И сентиментальная жилка Лили брала начало из этого самого источника, отчего ее весьма прозаические цели обретали идеалистический ореол. Ей приятно было считать, что красота — это благодать, которая даст ей возможность занять такое положение, чтобы нести в мир изящество и хороший вкус. Она любила картины и цветы, любила душещипательные романы и не могла отказаться от мысли, что подобные вкусы облагораживают ее жажду мирских благ. Разумеется, ей было бы недостаточно выйти замуж просто за богача, втайне она стыдилась грубой материнской страсти к деньгам. Лили предпочла бы английского аристократа с политическими амбициями и обширными поместьями, или, на худой конец, сгодился бы итальянский князь, обладатель замка в Апеннинах и наследственной резиденции в Ватикане. Недостижимое очаровывало ее, она любила воображать, как сторонится вульгарной толчеи Квиринала, жертвуя удовольствием ради сохранения вековых традиций…
   Все это казалось ей таким далеким теперь! Эти мечты были едва ли не более бесплодными и детскими, чем ее младенческие грезы о французской ходячей кукле с настоящими волосами. Неужели прошло только десять лет с тех пор, как ее воображение разрывалось между английским аристократом и итальянским князем? Ее память неустанно воспроизводила этот неприятный отрезок времени…
   После двух лет голодного скитания миссис Барт умерла — она скончалась от глубокого отвращения к жизни. Ей, презиравшей убожество, суждено было стать убогой. Все надежды на блестящую партию для Лили померкли в первый же год.
   — Как кто-то может жениться на тебе, если тебя никто не видел? Но разве можно принимать кого-то в этой дыре? — таков был рефрен ее бесконечных ламентаций, а последний материнский наказ Лили звучал так: во что бы то ни стало избавиться от убожества. — Не дай ему вцепиться в тебя и утащить на дно. Борись изо всех сил — ты молода, ты сможешь.
   Она умерла во время одного из недолгих приездов в Нью-Йорк, и Лили мгновенно оказалась в центре внимания семейного совета, организованного состоятельными родственниками, которых ее учили презирать за свинский образ жизни. Похоже, родня была в курсе того, какие чувства на их счет Лили впитывала с молоком матери, поскольку никто не выказывал горячего желания взять Лили в компаньонки. Вопрос чуть было не повис в воздухе, но миссис Пенистон со вздохом объявила: «Что ж, возьму ее к себе на годик».
   Все удивились, но скрыли это, опасаясь, что миссис Пенистон вдруг передумает.
   Вдовая миссис Пенистон приходилась сестрой покойному мистеру Барту и была отнюдь не самой богатой из членов семейного совета, однако у тех все равно нашлась куча причин, по которым Провидению было угодно, чтобы именно миссис Пенистон взяла на себя заботу о Лили. Во-первых, она была одинока, и юная компаньонка скрасила бы ее одиночество. К тому же она путешествовала время от времени, а Лили были знакомы чужие обычаи — что, впрочем, считалось скорее недостатком и осуждалось более консервативной родней, — однако тете бы это пригодилось. Но, по правде говоря, не эти резоны руководили миссис Пенистон. Она взяла девушку к себе просто потому, что никто другой этого не сделал бы, и еще потому, что ей была свойственна совестливость, которая мешала открыто проявлять эгоизм, хотя это никак не касалось частных слабостей. На необитаемом острове миссис Пенистон ни за что не совершила бы такого подвига, но на глазах у всего своего маленького мирка она получила от этого определенное удовольствие.
   Ее бескорыстие было по праву вознаграждено, и она обрела покладистую компаньонку в лице своей племянницы. Она ожидала, что Лили окажется упрямой, требовательной «иностранкой», потому что даже миссис Пенистон, которая бывала за границей, обладала фамильной неприязнью к «иностранщине». Однако девушка проявила такую гибкость, которую ум более проницательный, чем у ее тети, сразу бы счел куда более сомнительной, чем открытая юношеская самовлюбленность. Неудачи сделали Лили податливой, вместо того чтобы ожесточить, а мягкую субстанцию труднее разбить.
   Впрочем, миссис Пенистон ничего не потеряла от умения племянницы подлаживаться. Лили и в голову не приходило воспользоваться тетиной добротой. Она была искренне благодарна за предложенное ей пристанище: в богатом внутреннем убранстве дома миссис Пенистон, по крайней мере, не бросалось в глаза убожество. Однако это свойство умеет маскироваться, и вскоре Лили обнаружила, что в дорогой повседневной жизни тети его столько же, сколько во временном быту грошового европейского пансиона.
   Миссис Пенистон была из тех эпизодических личностей, которые просто плывут косяками по течению жизни. Невозможно было представить ее сосредоточенной на каком-нибудь занятии. Самое яркое в ней было то, что ее бабушка происходила из рода Ван Олстин. Принадлежность к этой сытой и трудолюбивой породе обитателей старого Нью-Йорка проявлялась в кристальной чистоте гостиной миссис Пенистон, в безупречности ее кухни. Она была из тех старых обитателей Нью-Йорка, которые почти всегда только и делали, что хорошо жили и дорого одевались, и миссис Пенистон исправно исполняла свои наследственные обязанности. Она всегда лишь наблюдала жизнь, и ее разум был похож на одно из тех маленьких зеркал, которые ее голландские предки приспосабливали на окнах верхних этажей, чтобы из непроницаемой глубины домашнего уюта видеть, что происходит на улице.