Но минут через двадцать, покрутившись по Москве и убедившись, что никакого хвоста за нами нет (да и в самом деле, на кой черт была КГБ эта юная экзальтированная актриса!), мы поуспокоились и стали показывать нашей гостье златоглавую столицу нашей замечательной родины.
   Мы провезли ее по улице Горького, по Патриаршим прудам и по Садовому кольцу. По Замоскворечью, по Новому Арбату и, конечно, на смотровую площадку на Воробьевых горах. Как вежливая иностранка, Вирджиния делала большие глаза и старательно восхищалась. Но я видел, что огонь в ее глазах начинает гаснуть. То ли серая мартовская Москва с грязными сугробами вдоль тротуаров и хмурыми москвичами в очередях на автобусных остановках сбивала ее с романтической волны, то ли присутствие Марка. Ведь она настраивалась на свидание со мной, она, надо думать, ждала этого свидания не меньше меня, она, может быть, была даже слегка влюблена в этого странного русского автора, который согрел ее своей шапкой на промороженном летном поле Внуковского аэродрома. Но вместо долгожданного любовно-лирического свидания в экзотической, загадочной и заметенной снегами Москве – эта туристическая прогулка с франкоговорящим гидом, а я, как немой истукан, лишь сижу рядом, тупо хлопаю глазами и при каждом ее вопросе смотрю на Марка в ожидании перевода. Но, в конце концов, рассказывать о Москве Марк мог ей и без меня, и очень скоро они стали общаться меж собой напрямую, а я, как увядший фикус, тоскливо смотрел в окно, не отвечая даже на истошный вой своих ангелов-хранителей, которые снова стали причитать, как евреи на кладбище: «Боже, посмотри, кому ты послал такую замечательную девочку! Он же идиот, поц, мишигинэ коп! Вместо того, чтобы отвезти ее к себе и трахнуть, как полагается, он устраивает ей прогулки по Москве! И какой-то Марк кадрит ее на его свидании! Господи, ну пожалуйста, избавь нас от этого ублюдка!..»
   Однако я еще не сдавался. Я знал, что у меня в запасе есть главное оружие – романтический обед на «Седьмом небе»! Когда я положу к ее ногам всю Москву, когда вскипит в наших бокалах шампанское, когда музыка соединит наши тела в танце и моя рука ляжет на ее талию…
   Без четверти два мы подъехали к Останкинской телебашне и стали в небольшую очередь счастливчиков, у которых, как и у нас, были билеты в «Седьмое небо» ровно на 14.00. Пятнадцать минут ожидания на морозе разожгли наш аппетит, а меховая шапка, которую я снова надел Вирджинии на голову, заставила ее улыбнуться мне той туманно-ласковой улыбкой, от которой ангелы на моем плече опять воспрянули духом. Я взял Вирджинию за руку, почувствовал легкое пожатие ее тонких холодных пальцев и тут же полуобнял ее – якобы чтоб согреть. И она прильнула ко мне своим высоким крутым бедром и плечом. Да, господа, все возвращалось, и еще ничего не было потеряно, несмотря на мою идиотскую затею с экскурсией по Москве! Вирджиния Прадал, девятнадцатилетняя француженка, была у меня в руках, ее дыхание смешивалось на морозе с моим дыханием, и ее темные теплые глаза снова вопрошающе и зовуще смотрели мне в душу…
   И вот ровно в 14.00 скоростной лифт вознес нас на «Седьмое небо». Официант подвел нас к столику, покрытому белой крахмальной скатертью. На этой скатерти, как и на всех остальных столах, стоял стандартный набор: бутылка «Советского шампанского», три бутылки минеральной воды нарзан и три салата «Оливье». Для тех, кто никогда не был в «Седьмом небе», скажу, что устройство его довольно простое: представьте себе шпиль, на который надели шарикоподшипник. Наружное кольцо шарикоподшипника – узкая застекленная галерея со столиками – медленно, со скоростью одного оборота в час, вращается вокруг неподвижного внутреннего кольца, в котором размещены кухня, подсобные помещения и лифт телебашни. Ни о каких танцах тут и говорить не приходится, для них нет места. А Москва, которую я собирался положить к ногам своей французской возлюбленной…
   О, эта Москва требует описания с красной строки.
   Но сначала я должен сказать, как я люблю Москву, иначе вы поймете меня превратно. Конечно, я не стану произносить проникновенных монологов о любви к Москве на манер знаменитого монолога Татьяны Дорониной «Любите ли вы театр?». Но я уже признавался в романе «Московский полет» и готов повторить снова и снова, что первые два года эмиграции я каждую ночь реэмигрировал в Москву – я во сне часами бродил по ее улицам, переулкам и набережным, меня еженощно преследовали запах московской сирени и голоса подмосковных электричек. И когда в 1989 году я впервые прилетел в Москву после одиннадцати лет отсутствия и вдохнул на Садовом кольце эту прогорклую смесь июльской московской пыли, тополиного пуха и паров нечистого бензина, я вдруг подумал, что этот воздух родины мне дороже и вкусней озона Сорренто, Флориды и даже Сан-Франциско.
   И вот теперь, после такого короткого отступления, вернемся на «Седьмое небо» Останкинской телебашни в марте 1973 года. Пейзаж с этой поднебесной высоты оказался таким, что мое романтическое сердце вместе со всеми моими ангелами-хранителями ухнули вниз без всякого лифта. Потому что от Останкино и до самого Кремля перед нами расстилались только грязные крыши, покрытые серым мартовским снегом и расчерченные провалами грязно-серых проспектов. И – некуда нам было деться от этого убийственного пейзажа, от этих разинутых и щербатых ртов московских улиц! Некуда – потому что шарикоподшипник «Седьмого неба» уже медленно покатил нас вокруг телебашни, и мы, как галерники, оказались приговорены к часовому пребыванию в этом чертовом колесе, и вокруг нас на все 360 градусов расстилалась унылая, серая, низкорослая и грязная мартовская Москва…
   И меню «Седьмого неба» оказалось под стать этому вымороченному пейзажу – лангет, ромштекс и бифштекс, которые были приготовлены из отходов подошвенной кожи фабрики «Скороход». А шампанское, на которое я возлагал столько надежд… Боже мой, подумайте сами, кому я предлагал это «Советское шампанское»? Француженке! Парижанке, для которой Шампань и шампанские вина – как для нас астраханские арбузы! Можете представить выражение ее лица, когда она попробовала это шампанское краснодарского производства…
   Я не знаю, как я отсидел этот час. Даже в кресле зубного врача, когда мне удаляют нерв, я страдаю меньше, чем я страдал тогда, на «Седьмом небе», мать его в три креста! Когда нас выпустили из этой поднебесной тюрьмы, когда мы спустились наконец с этого усратого неба на простую землю, ни о каком романтическом любовном приключении уже не могло быть и речи. Как говорил Владимир Маяковский, «любовная лодка разбилась о быт», но я не хочу употреблять здесь эту обезличенную возвратную форму глагола «разбиваться». Я, я сам, своими руками, а точнее, своей затеей с романтической прогулкой по Москве засушил тогда и утопил в грязном мартовском снегу тот экзотический цветок странного влечения ко мне юной парижанки Вирджинии Прадал.
   Но мог ли я признать свое поражение и, несолоно хлебавши, вернуть эту Вирджинию в «Метрополь»?
   Нет, конечно! Пусть я постеснялся отвезти ее в свою конуру в «вороньей слободке», заселенную мухами, алкашами и крикливым поносником Васькой Капустиным, пусть я не мог умчать ее в санях куда-нибудь за город на дачу с русской баней и турецкими коврами (у меня, к стыду моему, такой дачи нет и по сей день), но хотя бы накормить ее по-человечески, по-московски я должен был, господа?
   Мы ринулись в Дом кино.
   То была моя вотчина, моя территория, мой профессиональный клуб. Там меня знала каждая официантка, и там, я был уверен, нам не дадут бифштекс из подошвы и «Оливье» с прокисшим майонезом. К черту романтику, лирические грезы, сопли и слюни платонической франко-русской дипломатии! Мы были молоды, и мы хотели жрать – по-русски, по-французски, по-еврейски, как хотите! Мы хотели рвать сочное мясо молодыми зубами и запивать его красным молдавским вином и русской водкой. Мы хотели обниматься, танцевать лезгинку и танго, целоваться взасос на лесной лыжне и срывать с любимых одежды. Не забывайте, что, когда вам двадцать и тридцать лет, никакие мартовские снега не могут остудить огонь ваших самых высоких и самых низменных желаний.
   Бросив машину в снежном сугробе у подъезда Союза кинематографистов, мы, не дожидаясь медлительного лифта, взбежали на четвертый этаж, в ресторан Дома кино, лихо оккупировали самый ближний к кухне столик и заказали невозмутимой, как княгиня, официантке Карине весь джентльменский набор: грибные жюльены, сациви, гурийскую капусту, лобио, одесскую закуску, салаты, мясо по-суворовски, шашлыки по-карски, осетрину на вертеле и, конечно, красное вино и пшеничную водку. И только после этого огляделись по сторонам. Вдали, в соседнем ряду столиков, сидели за уже накрытым столом Эдвард Радзинский, Костя Щербаков и Татьяна Доронина. Доронина приветственно помахала рукой Вирджинии, и та сказала нам:
   – О, это мадам Доронина – ваша самая знаменитая актриса! Я познакомилась с ней на приеме у мадам Фурцевой. Я сейчас вернусь, я должна ей что-то сказать… – И, порывисто вскочив, ушла к их столику, расцеловалась там с Дорониной.
   Конечно, светские львы Радзинский и Щербаков тут же встали и гостеприимно усадили Вирджинию рядом с Дорониной. И налили ей вина, и стали развлекать беседой, а мы с Марком сиротски сидели за своим столом, уже накрытым обильной закуской. Потом, видя, что Радзинский и Щербаков не спешат отпустить мою девушку, мы с Марком пропустили по первой рюмке, по второй, по третьей… И вдруг, именно тогда, когда водка и острая грузинская закуска уже разогрели нам кровь, я увидел, что Вирджиния возвращается к нашему столику… со слезами на глазах!
   Я резко повернулся к Щербакову и Радзинскому, смесь жаркой крови и пшеничной водки бросилась мне в голову. С Радзинским я был знаком только шапочно, но с Костей Щербаковым мы были в приятельских отношениях еще со времен его работы в «Комсомолке», и я не мог себе представить, чтобы этот мягкий интеллигент и знаменитый Радзинский, автор «Бесед с Сократом», «104 страниц про любовь» и других театральных шлягеров, могли оскорбить или обидеть французскую актрису. Но слезы, крупные, как градины, слезы катились по ее щекам, размазывая ресничную тушь, и это требовало немедленной мести, дуэли, драки!
   Однако сидевшие поодаль Радзинский и Щербаков, встретив мой взгляд, лишь дружески подняли свои бокалы в самом мирном приветствии.
   – Что случилось? – спросили мы с Марком разом по-русски и по-французски, едва Вирджиния плюхнулась на стул за нашим столиком.
   – Это ужасно! – сказала она, промокая свои слезы батистовым платком. – Это ужасно!
   – Что ужасно? Что случилось? – нетерпеливо спрашивал я.
   – Ваша страна! Как вы тут живете? Это же тюрьма! – Она отпила минеральной воды и продолжила: – Ужасно! Ужасно! Позавчера ваш министр культуры мадам Фурцева сказала нам, что мадам Доронина – ваша самая знаменитая актриса. Это правда так?
   – Правда, еще бы! – подтвердили мы.
   – И я захотела сделать ей что-то приятное. Тем более что она никогда не была в Париже! Я спросила, когда у нее отпуск, и, оказывается, в апреле у нее свободна целая неделя! Я сказала: приезжайте в Париж, ко мне в гости, я вас приглашаю. У меня квартира в Париже, а у моих родителей дом в Нормандии. Я сказала: вы только возьмите билет на самолет, а всю неделю в Париже вы будете моей гостьей! И знаете, что она сказала? Что она не может просто так сесть в самолет и полететь в Париж. Ей нужно просить разрешение у КГБ и милиции. Неужели это правда? Боже мой! Самая знаменитая актриса России не может на неделю полететь в Париж? Как вы можете жить в такой тюрьме? – Тут Вирджиния показала нам салфетку с записью рукой Дорониной: «Tatyana Doronina, Teatr Mayakovskogo, tel. 243-12-27». – Смотрите! Она даже побоялась дать мне свой домашний телефон!
   И крупные слезы – не театральные, господа, а настоящие горькие женские слезы снова брызнули из ее огромных черно-бархатных глаз.
   – Я не могу есть! – сказала она расстроенно и отодвинула от себя тарелку с прекрасным куском мяса по-суворовски. – Я не могу тут есть, я не могу тут дышать, мне так вас жалко! Вы просто рабы, рабы! Вы живете в тюрьме! Боже мой, если б вы только знали, в какой вы живете тюрьме!..
   Мы не спорили. Мы вдруг увидели себя ее глазами – взрослые мужчины за колючей проволокой советских границ, мы тут мнили себя артистами, профессорами, художниками, жуирами и победителями жизни. Мы ездили в машинах «Жигули» и «Волга», снимали кино, играли в театрах, писали пьесы и книги, пили и ели в закрытых клубных ресторанах и срывали аплодисменты и гонорары. Но на самом деле мы были всего-навсего лагерной самодеятельностью, шарашкой соцреализма, придурками, освобожденными от принудительной лагерной работы, и оленями, которым тюремное начальство иногда подбрасывало со своих номенклатурных складов пару кусков сочного мяса по-суворовски. Как сказал мне однажды замечательный и уже покойный сценарист Юра Клепиков, «нас просто освободили от обязанности каждое утро пробивать карточку при входе в рабочую зону». А во всем остальном мы были такими же зеками лагеря социализма, как и все остальные 280 миллионов жителей СССР.
   Девятнадцатилетняя французская актриса Вирджиния Прадал поняла это на третий день своего пребывания в Москве. И расплакалась от жалости к нам и от презрения к нашей рабской жизни и нашему «элитному» пайку.
   Какая уж тут могла быть любовная интрига?
   Мы с Марком кое-как доели свои шашлыки и отвезли Вирджинию в «Метрополь». Она сказала, что будет мне звонить, я сказал, что буду звонить ей, но это было так, для светской проформы. Потом я долго уговаривал Марка взять вино и водку, которые мы не допили в ресторане и которые сунула нам официантка Карина при выходе. Но Марк отказался, он сказал, что жена не поймет, если он явится домой с бутылками. Он высадил меня на улице Кирова, я поднялся в свою «воронью слободку» и, не раздеваясь, рухнул на свою узкую и постылую, как тюремные нары, койку. Ангелов не было на моем плече, они, наверное, все-таки уговорили Бога избавить их от службы «на этого идиота». И, свободный от их постоянных скандалов и разом потерявший интерес к киношной суете, как автогонщик, выпавший из трека, я провалился в сон – мгновенно и без сновидений. Так в армии в солдатскую пору своей жизни я проваливался на своем соломенном матраце в темную яму забытья после целого дня армейских учений.
 
   Я проснулся за полночь – то ли оттого, что забыл выключить свет, то ли от ощущения, что кто-то есть в моей комнате. Нехотя открыл глаза и увидел Люську. Она стояла у двери в пестреньком бумазейном халате и в тапочках на босу ногу. Ее светлая, цвета спелой кукурузы, коса была распущена, и волосы в беспорядке просыпались на ее плечи.
   – Вы спите? – спросила она.
   – Угу… – промычал я.
   – У вас дверь не закрыта и свет горит. Я подумала: чё это он одетый спит? Может, вам плохо? Вам плохо, а?
   – Угу…
   – С перепою, что ли? – Она посмотрела на плохо завернутый пакет с бутылками из ресторана Дома кино, который лежал на стуле. – Может, похмелиться дать? У меня рассольчик есть…
   – Нет, спасибо. – Я сел на кровати и утер сонное лицо. – Который час?
   – Ночь уже. Да вы спите, чего там! Токо разденьтесь. Я ж так заглянула, думала: может, плохо человеку? У вас чего – с девушкой чё не так? Да? С артисткой какой-нибудь? – Она каким-то непонятным образом уже оказалась у подоконника, на котором лежали стопки фотографий актеров и актрис из актерского отдела «Мосфильма». – Надо же, какие у вас королевы знакомые!
   – Положи, Люсь, не трогай. Мне это вернуть надо.
   Но она сделала вид, что не слышит, и спросила через плечо, стоя ко мне спиной:
   – А правда, что у вас Банионис будет сниматься?
   – Ну, будет.
   – И Ивашов?
   – Ага…
   – И Соломин?
   – Ну…
   – Надо же! И Печерникова?
   – Люсь, шла бы ты к своему Пашке, а?
   – Зачем? – спросила она, замерев.
   – Ну, я не знаю… Ты ж ему жена…
   И вдруг она повернулась ко мне всем телом и спросила в упор – с жесткой и горькой какой-то усмешкой:
   – А то вы не знаете, какая я ему жена! Вся квартира знает. Кроме Паши, конечно! Он у меня немощный, понимаете?
   – Ну, это я давно понял. А чего ж ты за него замуж вышла?
   – Так я вам и расскажу! – усмехнулась она. – Чтоб вы с меня кино сделали?!
   – Ну, как хочешь. Я не заставляю…
   – А выпить дадите?
   Я посмотрел ей в глаза, но она не отвела взгляда. Я кивнул на пакет с бутылками:
   – Возьми.
   Она шагнула к пакету, спросила:
   – А вы со мной выпьете?
   – Да выпью, конечно.
   – Хворые глаза у вас… Как у собаки побитой… – сказала она. И встрепенулась, переключившись на содержимое пакета: – Ого, сколько тут! И «Пшеничная»! А говорят, что евреи не пьют… – Она зашуршала бумагой, распотрошила пакет. – Ой, у вас тут и лаваш! – И уже по-хозяйски быстро шуранула по моей тумбочке, вытащила из нее граненый стакан и алюминиевую кружку, спросила по-деловому: – С белой начнем или как?
   Я хотел снова поймать ее взгляд и прочесть, что там у нее на уме, но она, усмехнувшись улыбкой Моны Лизы, увела свои глаза, встряхнула головой, откинула волосы с плеча и, уже не спрашивая меня, налила нам в стакан и в кружку – солидно налила, граммов по сто пятьдесят. Села на стул и только после этого глянула мне в глаза.
   – За Пашу хотите знать? Пожалуйста! У нас с ним с третьего класса любовь. И я уже в пятом классе знала, что выйду за него замуж и что у нас будет куча детей. И как только мы школу окончили – сразу в загс пошли, в тот же день, как аттестаты зрелости получили. А еще через три месяца его в армию забрали, в подводный флот, – у него же руки золотые, он мне в шестом классе клавесин собрал, сам, своими руками! Ну, а через пять месяцев он из этой армии домой вернулся. Дозу схватил в Северодвинске. Испортили они мне мужа, понимаете? Отняли! В двадцать лет – импотент! Такое вот кино… Интересно?
   Теперь ее синие глаза были в двух шагах от меня, и я видел в них глубоко, до дна. Я видел в них прекрасный и страшный фильм ХХ века – не «Девять дней одного года», а нечто пострашней, чем «Летят журавли», или «Хиросима, любовь моя», или «Ромео и Джульетта». В этом новом «Ромео и Джульетте» русского Ромео-Пашку призывают в советский подводный флот, облучают и делают импотентом, а русская Джульетта-Люська, вместо того чтобы сойти с ума, продолжает нянчить своего немощного мужа, а по ночам…
   – Ну что, выпьем? – перебила Люська мои мысли. – За ваше кино!
   – Спасибо, Люсь. Но я суеверный, я за свое кино не пью. Давай лучше за жизнь. Знаешь, у евреев даже тост такой есть: «Ла хаим! За жизнь!»
   Я поднял свою кружку, чтобы чокнуться с Люськой, но она отвела свой стакан и покачала головой:
   – Нет, милой, а я за жизнь не пью. Проклятая наша жизнь, зечья!
   Я даже пошатнулся от изумления. Второй раз за один вечер две юные девятнадцатилетние женщины – француженка и русская – сказали мне коротко и просто про то, где я живу.
   – Г-мм, да… – ошарашенно прокашлялся я. – Ну, давай просто выпьем. За дружбу народов.
   – Ага! – Она чокнулась своим стаканом с моей кружкой. – И за мудрое руководство! Поехали!
   И без остановки, залпом выпила полстакана водки. Зажмурила глаза, поднесла к носу свой кулачок, послушала, как водка покатилась вниз и разлилась по ее молодому телу. А потом встала, прошла к двери, повернула ключ в замочной скважине, повернулась ко мне лицом и вдруг разом, одним движением освободила себя от своего пестрого бумазейного халата.
   Прекрасное и абсолютно нагое юное тело цвета сливочного мороженого, налитое и спелое, как июньское яблоко апорт, на стройных ногах, с треугольным клочком золотого руна на лобке, с алебастровой грудью Венеры и темными вишнями сосков, с водопадом пшеничных волос, отброшенных дерзким жестом за спину, и с хмельными синими глазами, жаждущими яростной плотской любви, как пустыня жаждет дождей, – вот что возникло передо мной в желтом свете моей пыльной и загаженной мухами лампочки, свисавшей с потолка без всякого абажура.
   – Ну как? – спросила Люся с каким-то горьким вызовом в голосе. – Гожусь я в артистки?
   Я молчал. Она годилась в Лайзу Миннелли, в Софи Лорен, в Николь Курсель и даже в новую Венеру Боттичелли. Хотя, честно говоря, все они, вместе взятые, не стоили в эту ночь и ее мизинца. Потому что ни одна из них не смогла бы, я думаю, так естественно и просто выйти из своих стоптанных тапочек, легкой походкой по бурому крашеному полу пересечь убогую и полупустую комнату и вдруг опуститься перед мужчиной на пол и молча, без единого слова снять с него тяжелые и мокрые кирзовые ботинки.
   Только Ира Печерникова да, пожалуй, Маргарита Терехова могли бы сыграть ту Люську – не блядь, не давалку, которая шастала по ночам мимо моих дверей к «холодному фотографу», а раненую птицу, которую Бог наградил жалостливой русской душой и ненасытным телом донской казачки…
 
   Наутро в коридоре нашей «вороньей слободки» появился свердловский режиссер Борис Халзанов. Я заплатил старухе-соседке пятнадцать рублей – свою месячную плату за комнату, взял свой чемодан и пишущую машинку «Эрика», и мы с Халзановым укатили в болшевский Дом творчества писать режиссерский сценарий фильма «Открытие», далекого от реальной жизни, как Норильск от моей «вороньей слободки» на улице Кирова. Люся приехала ко мне через три дня – утром, вместо своего техникума. Она сказала, что мне дважды звонили из гостиницы «Метрополь» и просили перезвонить в номер 408. Но я не стал звонить в «Метрополь» и еще через неделю узнал из газет, что гастроли в СССР парижского театра «Комеди Франсез» успешно закончились. В тот же вечер в теленовостях показали министра культуры Фурцеву. Провожая французских артистов во Внуковском аэропорту, она сказала, что их визит послужил делу укрепления культурных и дружеских связей наших народов. Французы, стоявшие вокруг нее, вежливо хлопали. Но Вирджинии не было в первых рядах, а дальше камера не достала.
   Что еще вам сказать?
   Из Болшево я уже не вернулся в «воронью слободку», а остался, пока деньги были, в Доме творчества. Первые пару месяцев Люська приезжала ко мне довольно часто, и я даже подумывал, не поселиться ли нам втроем – я, Люська и Пашка. Как Маяковский и Лиля и Осип Брик. Но потом съемки в Свердловске, в Норильске и в Вильнюсе оторвали меня от Люськи, и наш роман иссяк сам собой.
   А спустя десять лет, осенью 1983 года, когда я эмигрировал из СССР и в Европе стали выходить мои книги, несколько моих европейских издателей пригласили меня в рекламную поездку по Голландии, Англии, ФРГ, Норвегии и Франции. Накануне этой поездки я позвонил из Нью-Йорка в Париж своему французскому переводчику Алану Прешаку и попросил его узнать, работает ли еще в «Комеди Франсез» актриса Вирджиния Прадал.
   – Старик! – сказал мне Алан. – О чем ты говоришь! Мадам Прадал – наша ведущая театральная актриса! – И вдруг спросил с подозрением: – Подожди! Уж не в ее ли честь ты назвал Вирджинией главную героиню в «Чужом лице»?