Через лагерь и дальше на северо-восток шагали с юга злосчастные мачты высоковольтной линии электропередачи, в двух километрах от лагеря была видна рабочая зона – на берегу замерзшей тундровой речушки зеки ломами долбили лунки в звонкой, как металл, вечной мерзлоте. Сверху их темные, в лагерных телогрейках, фигуры казались стадом овец, рассыпанным по тундре и окруженным кострами пастухов с собаками – вохрой. На первый взгляд это могло показаться идиотизмом – зачем заставлять людей калечиться на сорокаградусном морозе, долбить вечную мерзлоту? Лом со звоном отскакивает ото льда, брызги льда бьют в лицо. Даже в тихие, безветренные дни человек изнемогает от такой работы в полчаса. Но никакого идиотизма в работе зеков нет. Лунки, которые они долбят в вечной мерзлоте, – это шурфы вскрытия верхнего пласта тундры, следом за зеками сюда придут взрывники, заложат в шурфы взрывчатку, взорвут верхний слой тундры и откроют подо льдом слои песка и гравия – ценного строительного материала.
   Конечно, шум о том что мы используем зеков на строительстве газопровода, – чистая западная брехня. Кто же подпустит зека к нитке газопровода, кто доверит зеку сварить трубы?! Но подсобные работы, такие как добыча песка и гравия, рубка просек, сооружение причалов, укладка лежневок в болотах и так далее и тому подобное, – эти каторжные работы как раз для зеков…
   Вертолет прошел над рабочей зоной, приблизился к пустому лагерю. На шум подлетающего вертолета из КПП зоны выскочили солдаты и начальник охраны лагеря майор Оруджев. Вертолет сел рядом с ними, высадил меня и тут же ушел на юго-запад искать трупы беглых зеков. Там, на юго-западе, в Салехарде, начиналась железная дорога, и только туда могли уйти беглые.
   А я занялась рутиной – личные дела бежавших, допрос солдат лагерной охраны, которые дежурили в ночь побега. В своем кабинете майор Оруджев достал из сейфа три серые, перевязанные шнурками толстые папки – личные дела сбежавших. Я открыла папки и несколько минут рассматривала стандартные тюремные фотографии беглых. Рецидивист с тремя судимостями за 217 краж со взломом татарин Тимур Залоев – хмурое скуластое лицо, узкие глаза… Спекулянт предметами русской старины и поддельщик икон Глеб Шиманский – 40-летний, высокий, с холеным лицом, но упрямым подбородком. И курносый, светлоглазый двадцатилетний «политический» – Борис Толмачев – совсем мальчишка.
   Я выписала в блокнот адреса их родственников, чтобы послать им служебные извещения. Если хотят, могут приехать за трупами, которые сегодня-завтра будут найдены вертолетчиками. И перешла к допросам лагерной охраны. Главное, что я хотела выяснить, – откуда взялись эти деревянные катушки-ролики, с помощью которых беглые по линии электропередачи перемахнули через ограду. Эти ролики Оруджев тоже достал из сейфа. Они были явно самодельные, выточенные в виде буквы «Х», как катушки, и сквозь дыры в этих «катушках» были продеты гнутые стальные скобы на манер металлических поручней в метро. Может быть, кто-нибудь передал эти ролики в зону? Или переслал в посылке?
   – Да какой там передал-переслал?! – возмутился майор Оруджев. – Разве мы посылки не проверяем? Они сделали эти ролики сами, в зоне. У нас тут механическая мастерская есть, в лагере. Электропилы «Дружба» ремонтируем и всякий инструмент для работы. Борис Толмачев в этой мастерской токарем работал. Он и выточил эти ролики…
   Я пошла в мастерскую. Зыбкая дощатая времянка без отопления, в щели задувает тундровый ветер, станки стоят прямо на мерзлоте, на досках, а всякое железо, деревянные бруски и какие-то детали валяются на полу, что, конечно, является нарушением инструкции. Из таких брусков Толмачев и выточил ролики для побега – себе же на погибель. И самое примечательное было то, что именно над его, Толмачева, токарным станком висел стандартный тюремный лозунг: 
   «НА СВОБОДУ – С ЧИСТОЙ СОВЕСТЬЮ!» 
   Из мастерской майор Оруджев, который тенью ходил за мной якобы по долгу службы, а на самом деле потому, что меховые брюки увеличивали мою задницу до размеров, нестерпимых для его осетинского темперамента, повел меня через зону в офицерскую столовую на обед. Проходя мимо злосчастной мачты-опоры высоковольтной линии, он в сердцах пнул ногой по основанию вышки и сказал зло:
   – Худя Вэнокан во всем виноват, паскуда ненецкая!
   Я удивленно взглянула на майора. Худя Вэнокан был следователем уголовного розыска в Салехарде. Как он, единственный в крае ненец-следователь, может быть виноват в побеге трех зеков из этого лагеря?

5

   Я знала Худю Вэнокана. Я была на пятом курсе юридического факультета МГУ, когда весь университет облетела легенда о том, что какой-то простой ненец-оленевод с побережья Ледовитого океана чуть ли не на оленях, но, во всяком случае, в оленьей малице [1]вместо пальто прикатил в Москву и поступил к нам на юридический факультет. Сам! Не вне конкурса, не по брони Ямало-Ненецкого национального округа и не по блату, конечно, – откуда блату заполярного ненца! – а по общему конкурсу! «Еще один самоубийца», – подумала я тогда, потому что за четыре года моей учебы в МГУ у нас было девять случаев самоубийств студентов из Заполярья: чукчей, эвенков, ненцев и хантов. Они, эти эскимосы и эскимоски, не выдерживают стресса большого города и – что поразительно – кончают жизнь одним и тем же способом: выбрасываются из окон высотного общежития на Ленинских горах. «Еще один самоубийца», – подумала я, когда услышала историю поступления в МГУ этого «дикого вундеркинда». И забыла о нем, конечно. Но через несколько дней в студенческой столовке я обратила внимание, что на меня постоянно пялится какой-то скуластый и узкоглазый парень – не то японец, не то кореец. Ну, иностранцев у нас – пол-университета, но западные иностранцы на нашем юрфаке не учатся – на кой им черт изучать советское право, если у них там совсем другие юридические законы. Короче, этот парень оказался не корейцем и не японцем, а Худей Вэноканом, «вундеркиндом с Ямала». О том, что он втюрился в меня, скоро узнала вся моя группа, а потом и весь наш курс: Худя торчал в студенческой столовке именно тогда, когда у нашего курса был обеденный перерыв или окно между лекциями. Он сидел обычно в дальнем углу, пил чай – пять, шесть, десять стаканов, – потел в своем новом мешковатом костюме советского производства и ждал моего появления. Тогда на пятом курсе мне было 22 года, и, говоря без скромности, я была в порядке: голубоглазая блондинка с косой до пояса и с фигурой Анук Эме, валютная девочка. Во всяком случае, когда я шла по улице, не было такого, чтобы к тротуару рядом со мной не причалили «Лада» или «Волга» и хозяин машины – какой-нибудь 30-40-летний киношник или фотограф – не предложил составить ему компанию в Дом кино на закрытый просмотр западного фильма.
   Но когда вы заканчиваете последний курс юридического факультета, у вас нет времени для романов или даже для короткого флирта. И мне было плевать на то, что какой-то там заполярный ненец, выучив наизусть расписание нашей группы, поджидает меня, потея от чая, в столовой и пялится на меня, пока я наспех глотаю жидкие студенческие щи или жесткую, как подошва, котлету. Но очень скоро он перенес свой дозорный пункт из столовой в библиотеку, и вот это меня уже взбесило. Я не могла зубрить советское право или конспектировать «Основы уголовного законодательства», когда на меня в упор смотрели из-за соседнего стола узкие серые глаза этого ненца. А вы смогли бы? Правда, стоило мне поднять на него взгляд, как он тут же опускал глаза к своей книге, но только на время, пока я на него смотрела. А потом он опять рассматривал меня в упор. Наконец я не выдержала. Я встала и подошла к нему. Он, конечно, уже не смотрел на меня, он делал вид, что читает «О „двойном“ подчинении и законности», В.И. Ленин, 33-й том. Я подошла к нему и сказала: «Слушай! В чем дело?» Вся библиотека повернулась в нашу сторону, и все смотрели на меня, все, кроме него. Он, этот ненец, сидел, опустив глаза на том Ленина, словно глухой. Только его короткая шея багровела над воротником его москвошвеевского костюма. Тогда я выхватила этот 33-й том Ленина у него из-под глаз, шмякнула этим томом по его столу и повторила: «Ну? Ты долго будешь пялиться на меня?»
   Самое поразительное, что он даже не вздрогнул от этого удара, не пошевелился и так и не поднял на меня глаза. Я стояла над ним как дура, ожидая ответа, а он сидел, замерев, глядя в стол. Я повернулась и ушла из библиотеки.
   На другой день его не было ни в столовой, ни в читальном зале. И на третий – тоже. И на четвертый. Потом мне кто-то сказал, что его уже четыре дня нет ни на лекциях, ни в общежитии и что декан уже заявил о его исчезновении в милицию. Я, правду сказать, струхнула, решив, что еще, чего доброго, этот ненец тоже покончил жизнь самоубийством. И ходила сама не своя. А через два дня милиция случайно нашла этого Худю в лесу за Измайловским парком. Он в своей оленьей малице спал там прямо на земле, под сосной.
   Когда мужчина из-за вас шесть дней спит в лесу на голой земле, то, даже если этот мужчина – ненец, вы не проходите мимо этого факта просто так, как ни в чем не бывало. А уж тем более – ваши друзья и приятели. Конечно, никто мне ничего не говорил, но все смотрели на меня так, как смотрят на хирурга, который во время операции аппендицита вырезал больному весь желудок. Короче, когда милиция привезла этого Худю из леса в общагу, я собралась с духом и пошла в мужскую зону нашего общежития.
   Любопытно, что знаменитая примета Москвы – небоскреб студенческого общежития МГУ на Ленинских горах, в проект которого Сталин собственной рукой дорисовал башни в стиле «а-ля рюс» и шпиль со звездой, делится внутри на зоны и блоки, совсем как в лагере. Я прошла мимо вахтера у лифта в мужскую зону, поднялась на четвертый этаж – зона «Г» юридического факультета – и направилась по коридору к блоку № 404. Блок – это жилая ячейка, состоящая из двух раздельных комнат по две койки в каждой и с общими для этих двух комнат туалетом и душевой. Я шла в блок № 404, где одну из комнат занимал Худя Вэнокан и еще какой-то сибирский нацмен, полагая увидеть там тощего, изможденного и обросшего Худю, которого надо выводить из любовного столбняка, а то он завтра вдруг возьмет и выбросится из окна. Конечно, я не собиралась заводить с ним роман, но у меня была идея пригласить его на субботний концерт в нашем студенческом клубе МГУ.
   Худя открыл мне дверь. Он не был ни заросший, ни изможденный. И на нем не было малицы или какой-нибудь другой ненецкой национальной одежды. На нем были спортивная майка и темно-синие спортивные брюки. И его серые узкие глаза смотрели на меня спокойно, без испуга.
   – Привет! – сказала я слегка развязно. – Можно войти?
   Он пропустил меня в свою комнату. Это была чистая комната, без обычного для комнат мужской зоны бардака и фотографий голых девок на стенах. Две койки вдоль стен, шкаф, этажерка с юридической литературой и стол с настольной лампой – вполне спартанский вид. На столе лежала груда книг, открытый том «Основы классификации преступлений» и конспект. Рядом – недопитый стакан крепкого чая.
   – А мне натрепались, что ты на полу спишь… – сказала я просто так, чтобы начать с чего-то разговор. – Я читала, что это очень полезно. Даже какая-то знаменитая балерина спала на полу…
   – А теперь не сплю, однако. А заставляю себя спать на кровати.
   – Заставляешь?
   – Да, у нас в чумах нет кроватей, и я не привык к ним. А теперь приучаю себя, однако…
   – Понятно… – Я не знала, о чем говорить дальше. – Слушай, у меня есть мои старые конспекты по этим «Основам классификации…» Хочешь?
   – Спасибо, однако, – сказал он. – Но я должен сам все прочесть и законспектировать.
   – А почему ты все время говоришь «однако»?
   Он улыбнулся впервые за все это время:
   – Так привык. У нас все так говорят, на Севере…
   – Ага… Слушай, у меня есть билеты на эстрадный концерт у нас в клубе, на эту субботу. Ты хочешь пойти?
   Он смотрел мне прямо в глаза, и я вдруг подумала, что это и есть тот случай, когда говорят: «Смотрит как кролик на удава». В его глазах был испуг, страх. Но уже в следующий миг он сказал все тем же ровным голосом:
   – Извини, однако. Я не могу ходить на концерт. Я очень отстал по всем предметам, а скоро семинар и зачеты.
   – Да? – удивилась я. Вот уж не ожидала, что он мне откажет! Он, этот ненец – мне! – Ну… – протянула я, уже не зная, что мне делать дальше. – Ну… как хочешь… Тогда я пошла…
   Более унизительного и идиотского положения у меня в жизни не было! Он даже не предложил мне сесть! И чтобы хоть как-то отомстить за этот свой конфуз, я сказала, выходя из его комнаты:
   – А что ты делал в лесу?
   – Я лечился… – ответил он спокойно.
   – От чего?
   – От Москвы и… от тебя, однако.
   Я поняла, что он имел в виду, но усмехнулась:
   – Разве я заразная?
   – Нет, но ты… – Он засмеялся, а потом посмотрел мне в глаза: – Я приехал в Москву, чтобы учиться на следователя а не влюбляться, однако.
   – Правильно, все равно это бессмысленно, – сказала я мстительно. – Ну и как? Ты вылечился от меня?
   Он все смотрел мне в глаза. Это был долгий и пристальный взгляд человека, который решил выдержать молча любые пытки. Я повернулась и пошла прочь по коридору нарочно чуть покачивая бедрами и отбросив своим коронным жестом косу на плечо.
   Он выдержал и это. Он просиживал сутками в библиотеке, но уже не ради меня. При моем появлении он вставал и переходил в другой читальный зал. Через месяц зимняя сессия, и в списке Ленинских стипендиатов я увидела его фамилию – он сдал все экзамены на «отлично». Я не знаю, делали ли профессора скидку на его ненецкое происхождение, но кто-то из доброхотов рассказал мне, как Худя одолевал науки: когда от усталости мозги переставали воспринимать всю эту муть, которую зубрят первокурсники, он бился головой о стену и приговаривал: «Нет, я заставлю тебя работать! Работай, однако». А сдав экзамены, снова ушел в лес и пять дней спал там в своей малице прямо на снегу – отходил от перенапряжения…
   Через год, когда в университете были вывешены списки распределения на работу и против моей фамилии стояло «Тюменская область», у нас с Худей состоялось формальное примирение: он подошел ко мне в столовой и сказал: «Здравствуй. Я узнал, что ты едешь работать в нашу Тюменскую область. Я очень рад. Это тебе. Пригодится, однако!» И он протянул мне две книги: «Русско-ненецкий словарь» и «Ненецкие сказки и былины». «Спасибо, – сказала я. – Может быть, теперь ты возьмешь мои старые конспекты?» Он улыбнулся и отрицательно покачал головой. «Я сам должен все учить, однако…»
   С тех пор прошло четыре года. Пять месяцев назад, уже в Уренгое, я узнала, что Худя Вэнокан вернулся на Ямал, в Салехард, с «красным» дипломом отличника МГУ и с… двухлетней дочкой. От столицы Ямала Салехарда до нашего Уренгоя – рукой подать, 500 километров, но за эти пять месяцев мы ни разу не виделись с Худей. Он стал следователем Салехардского угро, а я была следователем Уренгойского, но милицейская сплетня быстрей телефона донесла до нас точные сведения о том, что дочка у Худи – от красивенькой неночки, поступившей в МГУ с помощью ее папаши, заведующего отделом по работе с ненцами и хантами при Тюменском обкоме партии. Худя женился на ней, когда был на третьем курсе, но девочка оказалась, как говорится, «слаба на передок» – быстро пошла по рукам, а точнее – по студиям и постелям московских художников, охочих до всякой туземной экзотики… Через год она бросила и МГУ, и мужа с двухмесячным ребенком на руках и укатила с очередным художником куда-то на черноморский курорт, а потом ее след простыл даже для ее родного отца… Как Худя выходил в общаге МГУ свою малышку и при этом жил и учился на 70 рублей Ленинской стипендии в месяц – только Бог знает, но, так или иначе, он появился этим летом в Салехарде, тут же получил должность следователя в Салехардском угро, и вот теперь начальник охраны лагеря № РС-549 майор Оруджев почему-то считает, что именно Худя виноват в побеге зеков из лагеря.

6

   Я удивленно смотрела на майора Оруджева, даже спросила:
   – Худя? Каким образом?
   – А очень просто! – сказал Оруджев. – Он тут был дней двадцать назад. Зеки еще бараки себе ремонтировали – мы тогда только пришли сюда из Надыма. А этот Худя прилетел из Салехарда допрашивать кого-то из зеков по старым делам. И вот тут он стоял и при зеках брякнул начальнику лагеря: «Какой, говорит, дурак это место под лагерь выбрал, если линия передачи через лагерь проходит? С этой вышки, говорит, можно по проводу за зону выскочить. Лебедь, говорит, ждет весны, а зек ждет свободы!» И накаркал, паскуда! Зеки услышали его и на ус намотали!
   – Нехорошо, товарищ майор. С больной головы на здоровую сваливаете. Прошляпили побег, а оказывается, наш уголовный розыск даже предупреждал вас. Похоже, только осетриной вы теперь от нас не отделаетесь!
   Оруджев уставился на меня своими темными выпуклыми глазами: сообразил, что зря про Вэнокана брякнул, и гадал теперь, смеюсь я над ним или действительно требую еще что-нибудь, кроме осетрины. От этой непривычной мыслительной деятельности пелена мужланской похоти исчезла из его темных глаз, и они действительно стали красивы – в обрамлении черных ресниц, чуть опушенных инеем, оседающим от дыхания на мех его шапки, на усы и ресницы.
   – Ладно! – сжалилась я. – Незачем тут на морозе торчать, у меня сейчас нос отвалится…
   В разговоре с армейскими и милицейскими чинами я стараюсь сразу перейти на грубый тон, это остужает их первые горячечные мысли о моей принадлежности к женскому полу. Не всегда, правда… И Оруджев больше относился к исключениям, чем к правилу. Уже через несколько минут в офицерской столовой, когда расконвоированный зек-повар подал нам уху из нельмы и шашлык из осетрины, Оруджев приволок из своего «балка» бутылку армянского коньяка и бутылку розового шампанского «Цимлянское» (пить коньяк с розовым шампанским – высший шик в Заполярье), и в его красивых глазах снова плавала прозрачная бархатистость похоти мощные плечи играли под мундиром, а грудь он выпячивал так, что, казалось, латунные пуговицы мундира вот-вот сорвутся с петелек.
   «А ничего мужик, – подумала я, – просто призовой рысак для постельных скачек…»
   А он уже налил коньяк в граненые стаканы, смешал фифти-фифти с розовым шампанским.
   – За беглых, Анна Александровна! Пусть им полярная тундра будет пухом! Иначе вы бы никогда к нам не прилетели…
   Я залпом и с удовольствием осушила свой стакан – уж очень я промерзла в дороге, в этой механической мастерской и на территории лагеря. До поджилок, как говорится…
   Что было после? Объяснять – значит оправдываться, а оправдываться мне не перед кем, я баба холостая. Если захочу мужика – мой выбор и мое право ни перед кем не отчитываться. Мы допили с Оруджевым коньяк и шампанское, и вместо того, чтобы дождаться вкалывающих в тундре зеков и продолжать свою работу, я позволила Оруджеву уговорить меня остаться на ночевку в лагере.
   – А куда спешить, Анна Александровна! – лукаво усмехнулся он в усы. – Зеков приведут с работы около шести. Пока их пересчитают, пока ужин, то-се – уже восемь. А после восьми допрашивать зеков запрещено по инструкции. Лучше вы сейчас отдохните, выспитесь. У нас при караулке прекрасная есть комната. А утром я всех соседей беглых по бараку освобожу от работы, будете их допрашивать хоть целый день. Идет?
   Конечно, я хорошо понимала, к чему приведет эта ночевка в лагере, в комнате при караульном помещении. Такие комнаты есть в любом лагере – раз в год к каждому зеку имеет право приехать кто-то из близких родственников, их на три дня поселяют в такой комнате, а в случае, если к зеку приезжает жена, зек у нее даже на ночь остается в этой комнате. Правда, двери в таких комнатах без замков, а рядом – целый лагерь заключенных мужчин, но я-то могла спать спокойно – кто из них сунется в караульное помещение, где солдаты, и сторожевые собаки, и лязгающие металлические двери, и решетки на окнах! Однако и дураку ясно, что для начальника лагерной охраны, майора Оруджева, этих преград не существовало.
   Вечером – если есть в полярной ночи деление на день, вечер и ночь – он прислал в мою комнату дежурного расконвоированного зека протопить печку-голландку. Затем за окном послышался топот колонны зеков, пришедших с работы. Их держали за воротами лагеря около часа! Наружная охрана, конвой, передавала зеков внутренней лагерной охране, и вохровцы принимали колонну по шеренгам из шести человек, пересчитывая: «Первая шеренга – проходи! Остальные – на месте!.. Вторая шеренга – проходи! Остальные – на месте! Третья…» Даже собаки охраны скулили от мороза и нетерпения… Наконец всех зеков впустили в зону, с лязгом закрылись лагерные ворота, звякнул штырь. Потом перестали клацать стальные двери КПП, стих собачий визг и лай, и только где-то далеко в тундре выл не то от голода, не то просто от тоски одинокий полярный волк. В лагере приближался отбой.
   Я лежала в постели, медленно отбывая в сон и гадая, когда же явится этот Оруджев. Ноги сами собой вытягивались от крепнущего желания, и соски твердели так, что грудь ныла. Это мешало заснуть, да и вообще я не люблю, когда меня будят среди ночи, даже для секса. Зачем перебивать одно удовольствие другим? Наконец, в девять, после развода караула, майор Оруджев без стука открыл незапирающуюся дверь моей комнаты. Нет, он не обманул моих ожиданий – матрац, на котором он перенес меня с узкой лагерной койки на пол, чтобы не слышно было в караулке скрипа металлических пружин, – этот матрац тому свидетель! Но и я не уступала ему в нашей общей работе. Черт возьми, когда снимешь с себя офицерский китель и портупею с пистолетом, все, что днем было сковано жесткой офицерской формой, вдруг выхлестывает из тебя с такой бешеной энергией – не нужны ни индийские презервативы с их возбуждающими усиками, ни гашиш, ни импортная марихуана! А нужен только мужик, который способен устоять перед этим натиском часами, не слабея. Оруджев как раз и был таким – я не ошиблась в нем…
   За час до лагерного подъема, т.е. в пять утра, Оруджев ушел, уже с трудом подняв меня, сонную, вместе с матрацем на кровать. Сквозь сон я слышала, что он обещал нужных мне для допроса зеков, соседей беглых, оставить по наряду на внутрилагерных работах, и поэтому я могу спать сколько хочу – никто меня будить не станет. И я действительно проспала лагерный подъем и даже не слышала очередного лязга лагерных ворот, лая собак и топота колонны зеков, уходящих на работу в тундру. Полдня пролетели во сне, как одна минута. Во всяком случае, когда Оруджев снова вошел в мою комнату, сел на край койки и произнес настойчиво: «Аня! Аня, проснись!» – я с большим трудом выпростала себя из сна. Неужели ему мало? Я увидела его наклонившееся ко мне лицо и сказала:
   – Нет! Уйди…
   – Проснись! Читай! – Он протянул мне бланк радиограммы.
   Я открыла слипающиеся глаза и уставилась на радиограмму.
   Лагерь № РС-549
   Следователю Уренгойского угро Анне Ковиной
   В тридцати километрах от лагеря № РС-549, возле вахтового поселка Яку-Тур, ненцами-рыбаками обнаружен голый труп начальника экспедиции сейсморазведки Виталия Воропаева со следами изуверской расправы: отрезаны уши и половой орган втиснут в рот жертвы. Одновременно у речной пристани в Салехарде обнаружен рыбаками труп главврача Салехардской окружной больницы Олега Хотько, обезображенный аналогичным образом. Одежда убитых похищена.
   География убийств совпадает с вероятным путем побега зеков из лагеря № РС-549 через Яку-Тур к железной дороге в Салехард. Поскольку буран снова прервал авиасвязь, направить следователя и судмедэксперта в Яку-Тур из Уренгоя невозможно. Срочно выезжай в Яку-Тур вездеходом для освидетельствования трупа и сбора следственных данных.
   Зотов
   Я просыпалась по мере того, как читала эту радиограмму. Вот оно, живое дело! Зеки каким-то чудом не замерзли в тундре, и больше того – совершили два убийства, пока только два, но каких! И никто из Уренгойского угро, никто из мужчин-следователей, включая самого Зотова, не может из-за нового бурана попасть в Яку-Тур на место происшествия. А я, Анна Ковина, «бытовичка», «запасное колесо», через час буду там – первой!
   Я бегло перечитала радиограмму, на словах «втиснут в рот жертвы» я проснулась окончательно. Конечно, старикашке Зотову было сейчас не до литературных изысков, я понимала его. Я понимала даже больше, чем было сказано в этой эрдэ. [2]Если железная дорога перекрыта патрулями и зекам не удалось улизнуть по ней на «материк», они либо прячутся в Салехарде, либо кружат возле него по тундре. А как же принимать членов правительства и иностранных гостей, если на территории края рыщут трое убийц! Поэтому Зотов гонит меня в Яку-Тур – «срочно», «вездеходом».
   И вдруг новая идея пришла в голову: а если эти зеки разделились? Если только один или два из них дошли до Салехарда, а кто-нибудь все-таки в Яку-Type или возле него?