по перечислениюи принес на свадьбу в своем служебном портфеле. Застегнув Сташевскому брюки, Афонин, Щадов и Курзин донесли его до дома и с рук на руки сдали матери – точнее, внесли в дом и уложили на кровать.
   На рассвете Виталий Сташевский очнулся из-за жуткой боли в паху. Клей, затвердев, как цемент, клещами сжимал ему гениталии. Виталий закричал, позвал мать. Мать бросилась к председателю колхоза за машиной, чтобы отвезти сына в больницу. Афонин не отказал. Наоборот, мельком взглянув на часы, сам пошел будить колхозного шофера. С того момента, как он, Щадов и Курзин вылили на пах Сташевского весь «БФ», прошло уже пять часов, и Афонин знал, что теперь этому «жиду-правдолюбцу»уже ничего не поможет. Так оно и было – через два часа, не приходя в сознание, Сташевский умер на операционном столе, перед бессильным хирургом Владленом Плотниковым.
   Но ни варварство преступников, ни их наглая уверенность в том, что районное начальство их покроет, не бесили Степняка так, как – почему-то – именно та мелочь, что, воруя миллионы,они даже орудие преступления, клей «БФ», купили не за свои, а за колхозные 4 рубля 48 копеек. Это выводило Степняка из себя настолько, что он даже позабыл мысленно оценить всю ситуацию мудрыми Фаиниными глазами. Взяв у Загубы три пары наручников и служебный «газик», он, превышая скорость, вез теперь арестованных в Краснодар. В его портфеле лежали все улики, нужные для того, чтобы судить эту троицу за умышленное групповое убийство. И если он привезет их до восьми утра и, соблюдая все формальности, сдаст под стражу до начала рабочего дня в обкоме партии – как они отвертятся?
 
   Синяя «Волга» ГАИ догнала его на Гагаринском проспекте, и фиксатый старлей Воронин, приятель Степняка, отмашкой полосатого жезла приказал ему остановиться. Василий отмахнулся – мол, ну тебя, я спешу. Но Воронин включил мигалки и сирену и сказал в мегафон:
   – Водитель, остановитесь немедленно!
   Василий сбросил ногу с газа, прижался к тротуару, к шарахнувшимся в разные стороны прохожим, и высунулся из кабины.
   – Ты что, охерел? – весело сказал он подошедшему Воронину.
   – Выйди из машины! – строго приказал Воронин.
   – Не морочь голову, Стас! Я спешу!
   – Степняк, за превышение скорости и езду в нетрезвом состоянии вы арестованы!
   – Да ты что??? Рехнулся? У меня тут… – начал Степняк и вдруг при виде сразу трех подкативших сюда же «Волг» областного КГБ и милиции все понял.
   Машина КГБ остановилась на противоположной стороне и стояла нейтрально, никто из нее не выходил – вели наблюдение. А из двух милицейских выскочили сразу четверо ментов и бегом побежали на помощь Воронину, держа правые руки на задницах, на кобурах.
   – Будешь оказывать сопротивление или так выйдешь? – спросил Воронин.
   – Так выйду. – Степняк нагнулся, хотел взять свой портфель, но Воронин сказал упреждающе:
   – Выходи без ничего, руки на голову!
   Потом была комедия с вытрезвителем, проверка дыхательной трубкой на пары алкоголя. Потом – анализ крови с той же целью найти алкоголь в его крови. А когда наконец Степняк пешком пришел в свое угро, то узнал, что по приказу начальника областной милиции полковника Рогулина руководители колхоза «Заветы Ленина» отправлены домой «до выяснения». Что начальник угро майор Кривонос срочной телеграммой вызван из Полтавы для проведения служебного расследования «о самочинных действиях следователя Степняка». И что следствие по делу о скоропостижной смерти Виталия Сташевского перешло в Управление Краснодарского областного комитета госбезопасности.
   – А где мой портфель? – спросил Степняк у своего приятеля Воронина, арестовавшего его на Гагаринском проспекте.
   – Какой портфель? – сказал Воронин.
   – В «газике» был мой портфель с вещдоками…
   Воронин сделал удивленные глаза:
   – Не было там никакого портфеля. Ты его, наверно, потерял в дороге…
 
   В тот вечер Василий Степняк пришел домой рано и сразу принялся точить во дворе, на точильном камне, старый германский штык, который достался ему от отца вмеcте с этим домом-хаткой.
   – Че это ты? – спросила его Фаина с тем кокетством в голосе и в движении бедра, которое при других обстоятельствах заставляло Степняка бросить все, подхватить жену на руки и нести ее, весело болтающую ногами, в спальню, на кровать.
   Но на этот раз он даже не повернул к ней головы. Наточив штык, он опробовал острие на ногте большого пальца, потом подошел к сараю, ногой откинул кочергу-подпорку, а левой рукой – крючок на двери.
   – Васыль! – встревоженно крикнула ему Фаина.
   Он не слышал. Он нагнулся к поросенку, который розовым пятачком доверчиво ткнулся ему в ноги, взял его крепко за левую ножку и опрокинул на бочок так быстро, что изумленный поросенок даже не успел взвизгнуть. А в следующую секунду острый штык уже вошел в нежную поросячью шейку, но, видно, в последний миг у Степняка екнуло сердце и дрогнула рука – поросенок завизжал так, как визжат все недорезанные свиньи.
   Конечно, испуганная Фаина уже бежала через двор и, конечно, из соседних хат повысовывались любопытные соседи. Мол, кто ж это режет свиней в апреле?
   Но Степняк не дал поросенку визжать дольше трех секунд. Злясь на свою оплошность, он с излишней даже силой рванул штык так, что одним движением отделил голову поросенка от туловища, и, не поворачиваясь к застывшей в двери жене, поднял эту тушку за заднюю ножку и дал крови стечь в корытце с остатками кукурузных початков.
   – Ты шо – сдурел? – сказала Фаина.
   Степняк и на это не сказал ни слова, а вышел из сарая во двор, затопил там кирпичную печь и стал тут же, на садовом столике, разделывать поросенка.
   Через час на кухне он в полном одиночестве доел нежное мясо с жаренных на углях поросячьих ребер, молча выпил полный стакан киевской «Перцовки», утер усы и губы и позвал жену:
   – Фаина!
   Она не отозвалась, сидя, обиженная, в соседней комнате у телевизора.
   – Я кому сказал – поди сюда! – негромко, но властно приказал Степняк из кухни.
   Она появилась в двери, демонстрируя свою обиду заострившимся в официальности лицом, отсутствием изгиба в бедрах и туго, в узел подобранной копной своих пышных волос.
   – Все, Фаина Марковна! – усмехнулся Степняк, совершенно игнорируя ее обиженный вид. – Завязал твой Васыль со свининой. Перехожу на твою фамилию. Буду Васыль Шварц. Звучит? – И завершил, посерьезнев: – Значит, так, Фаинка. Заказывай вызов от своих родичей.
   – Какой вызов, Вася? От каких родичей? – не поняла она.
   – От израильских!
   Она посмотрела на него изумленно:
   – Ты шо, сдурел?
   Он взял с полки второй стакан и налил себе до краев, а ей – до половины.
   – Пей! Такую страну коммунистам бросаем – рай!
   Теперь Фаина испугалась всерьез, уже без позы:
   – Вася, шо ты задумал? Я никуда не поеду!
   – Поедешь…
   Он поднял на жену свои синие глаза, и она увидела в них такую жесткость, что разом обмякла и села на краешек стула. А он коротко, в минуту, рассказал ей всю историю.
   – Вася, – произнесла она тихо, когда он умолк, – нас же не выпустят! Сгноят…
   Он допил свою водку, поставил стакан. И сказал, не закусывая:
   – Может, и сгноят… Но это ты сделала из меня следователя. Пока я чуркойбыл – кому я мешал? А теперь… Если я не уеду – они и мою штуку клеем зальют. Я ведь тоже под их дудку больше плясать не буду. Так что выбирай, душа моя. Или я тут без этой штуки, или…
   Фаина смотрела на него в ужасе.
   – Между прочим, – сказал он, – девушка у этого Сташевского действительно еврейка. Шульман фамилия. И как вы из нас самых лучших выбираете?

Глава 3
Воздух улицы Архипова

   Зачем израильским сионистам, задыхающимся в тисках жестокой экономической инфляции и не могущим обеспечить работой и жилищем своих собственных граждан, нужна еще и «привозная» молодежь? Израильским сионистам нужны не мы, а наши дети. Нужны как пушечное мясо для войн и беспрерывных кровавых налетов, без которых в Израиле не проходит и недели.
Цезарь Солодарь, ж-л «Молодая гвардия», Москва, 1978

 
   Известно, что как национальность лица еврейского происхождения регистрируются и официально признаются только в СССР…
Евгений Евсеев, «Фашизм под голубой звездой», Москва, 1971

   «Товарищи пассажиры! Наш поезд прибывает в столицу нашей Родины город-герой Москву. Вот уже восемь столетий Москва является историческим и культурным центром России, а с 1917 года – столицей советского государства и духовным центром всего прогрессивного человечества, оплотом мира во всем мире. Из маленькой деревни на берегу Москвы-реки, которую основал князь Юрий Долгорукий, Москва выросла в огромный город с населением в восемь миллионов человек. В Москве находятся руководители нашего государства, Центральный Комитет Коммунистической партии, Верховный Совет и другие правительственные учреждения…»
   Борис Кацнельсон стоял в тамбуре общего вагона, в тесноте уже изготовившихся к выходу пассажиров. Сжимая в ногах свой маленький чемоданчик, он чувствовал, что от страха у него вспотели не только ладони и лицо, но даже колени. А в паху дрожит какая-то жилка и все подтягивается, подтягивается… Черт бы побрал это радио с его бодрым маршем и возвышенным голосом дикторши! Сейчас, под эту музыку, прямо на перроне его арестуют, схватят гэбэшники – заломят за спину руки, бросят в «черный ворон»…
   И чем ближе подкатывал состав к вокзалу мимо каких-то складов, пакгаузов, клацая колесами на пересечениях путей, тем страшней становилось Борису. Почему-то там, дома, в Минусинске, миссия, с которой он отправлялся в Москву, казалась ему простой и нестрашной. Но по мере приближения к Москве маленький и щемящий душу страшок разлился, как вирус, по всему телу и знобил сердце и голову. Но куда ж теперь деться? Не бежать же по шпалам назад, в Минусинск! Впрочем, стоп! Есть путь к спасению!
   Борис чуть присел (нагнуться в тесноте тамбура было уже невозможно), схватил ручку своего чемодана и, выставив вперед плечо, стал пропихиваться назад, в вагон.
   – Куда ты прешь, падла! – сказал кто-то.
   – Надо… извините…
   При его весе под сто килограммов и росте метр семьдесят не так-то просто было протискиваться между забившими тамбур пассажирами с их чемоданами и рюкзаками. Но страх придал ему силы. Втягивая живот, напрягая шею, он буравил плечом пассажиров, перелез через какие-то чемоданы и сопливых детей и, оторвав пуговицу на своем пальто, все-таки достиг заветной двери с табличкой «ТУАЛЕТ». Сейчас он нырнет за эту дверь и там, в сортире, распорет подкладку своего пиджака, вытащит список,порвет его на клочки и спустит в унитаз. А тогда – все, свобода! «Зачем вы приехали в Москву, Кацнельсон?» – «А просто так, посмотреть. У меня отпуск! Имею право!» И – выкуси! Никакой ГБ не страшен!
   С этими мыслями он рванул металлическую ручку туалета, но… дверь не открылась.
   – Приспичило? – насмешливо сказали рядом.
   Борис молча и изо всех сил дергал ручку. Поезд – он чувствовал по стуку колес – уже замедлил ход.
   – Что ты рвешься? Они еще в Ярославле сортиры закрывают! – сказали рядом.
   Борис обмяк – все, пропал!
   Тут откатилась дверь соседнего, служебного купе, из него вышла проводница, сказала громко:
   – Москва! Освободите проход! Проход дайте!
   Пассажиры, втягивая животы и груди, послушно вжались спинами в стены, и проводница, властно раздвигая их желтым проводницким флажком, пошла к выходу.
   – Будьте добры… – пресекшимся голосом сказал ей Борис. – Откройте туалет, пожалуйста!
   – Еще чего! В Москве просрешься! – бросила она на ходу, даже не повернув головы, и весь тамбур радостно хохотнул на эту «замечательную» шутку. И, словно с официальной подачи, подхватили:
   – Держи штаны, парень!
   – Не дыши!
   – Откройте окно! Он счас такой аромат нам сделает!
   – Нет, вы подумайте! В Москву въезжаем, в столицу! А он…
   – Так ведь жид! Жиды – они всегда так! В самую душу и насрут! Им что столица, что…
   Борис не реагировал на оскорбления. Он их просто не слышал. Прижатый к двери туалета, мокрый от пота и страха, с каким-то разом расплюснутым, как блин, лицом, он смотрел в окно и видел медленно плывущий перрон и фигуры встречающих. Сейчас его арестуют, сейчас…
   Поезд замер.
   – Желаем вам всего доброго! – воскликнул радиоголос, и тут же на полную громкость врубилась песня:
 
Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля.
Просыпается с рассветом
Вся советская земля!
Кипучая! Могучая!
Никем непобедимая!
Москва моя, страна моя –
Ты самая любимая!…
 
   Под этот жизнерадостный марш еврейских композиторов братьев Покрасс пассажиры остервенело рванулись к выходу, словно тут, в Москве, их уже ждал коммунизм. Наступая Кацнельсону на ноги, ударяя его острыми углами чемоданов и толкая к двери:
   – Ну, чо ты стал в проходе, итти твою жидовскую мать!
   – Ты выходишь аль нет?
   – Вот жидяра!…
   Но у Бориса не было сил сделать к двери эти пять роковых шагов. А что касается антисемитских реплик, то они не трогали его сознание, он привык к ним за 24 года своей жизни, как лошадь привыкает к ударам хлыста. Даже у них, в Минусинске, последнюю пару лет можно такое услышать, чего раньше никогда не было слышно во всей Сибири. Хотя на весь Минусинский металлургический завод евреев – всего три десятка. Но ведь московские газеты приходят полным комплектом. И в газетах каждый день и со всех страниц: «Осторожно: сионизм!», «В сетях сионистов», «Новая диверсия сионистов», «Диссиденты – агенты Сиона», «Наемные израильские провокаторы» и так далее. А уж если в Москве начали кампанию по разоблачению «скрытых фашистов-сионистов», то могли ли отстать сибирские газеты, горкомы партии и районные КГБ? Книжные магазины и библиотеки заполнились брошюрами «Сионизм – враг молодежи», «Тайны сионизма», «Сионизм – иудаизм без маски» и тому подобное. Лекторы обкома и общества «Знание» каждую неделю выступали в заводских цехах с докладами на те же темы. И вся эта масса полузашифрованной антисемитской пропаганды заставляла 80 тысяч жителей Минусинска непроизвольно оглядываться по сторонам в поисках своих, сибирских, скрытых агентов фашизма-сионизма. Тридцать еврейских семей все чаще ловили на себе пристальные взгляды и слышали пьяную антисемитскую ругань. Впрочем, сигнала «бей жидов» из Москвы еще не было, а без руководящего указа Россия уже и картошку разучилась выкапывать. Однако образ Москвы как центра, где каждый день арестовывают, разоблачают и судят сионистов, жил, оказывается, в Кацнельсоне и вырос по мере приближения поезда к Ярославскому вокзалу. И теперь этот страх не давал ему выйти на перрон.
   Только когда все пассажиры вышли и проводница, оглянувшись, сказала ему изумленно: «Ты еще тут? Я ж те русским языком сказала: не открою! Беги на вокзал, пока штаны сухие!» – только тогда Борис, побелев лицом, осторожно, как к пропасти, подошел к выходу из вагона, к ступеньке-сходне.
   И не поверил своим глазам – перрон был пуст, никакие гэбэшники не ждали его, не набросились ни слева, ни справа. Лишь какой-то грузчик катил мимо клацающую колесиками тележку с чемоданами.
   Борис оторвал руку от поручня вагона, ступил на перрон, сделал шаг, второй, третий и, словно заново рожденный, вдруг весело зашагал к освещенному утренним солнцем Ярославскому вокзалу. Его душа и ноги сами подстроились под гремевший из вагонов марш:
 
Холодок бежит за ворот,
Шум на улицах слышней,
С добрым утром, милый город,
Сердце Родины моей!
 
   Он никогда не был в Москве, у него не было тут ни одного знакомого и даже адреса знакомого какого-нибудь знакомого, к которому можно прийти с этим списком. Поэтому на привокзальной площади, забитой такси, автобусами, лязгом трамваев, криками «наперсточников» и шумом многотысячной толпы, прибывшей сразу с трех глядящих на площадь вокзалов, Борис терпеливо отстоял двадцать минут в огромной очереди к будке с вывеской «МОСГОРСПРАВКА». А когда подошла его очередь, он уплатил дежурной пять копеек и сказал заветное слово, которое вез в себе от самого Минусинска:
   – Синагога.
   – Чаво? – не поняла дежурная, девка лет двадцати трех, завернутая в тулуп и три шерстяных платка и похожая на актрису Теличкину, которая в те годы во всех кинофильмах играла сельских молодок.
   – Адрес мне. Синагоги, – зажато сказал Кацнельсон, снова потея от сознания, что вся очередь у него за спиной слышит его.
   – А чаво это – «сига…»? – Дежурная даже не смогла вымолвить это слово.
   – Ну, это… ну, это церковь такая… еврейская… – превозмогая себя, выдавил Кацнельсон.
   – Да ты не знаешь, что ли? – весело объяснил дежурной какой-то мужик из очереди. – Это где жиды молятся!
   – По религиям мы справок не даем! – заявила «Теличкина», враз посуровев своим комсомольско-румяным лицом. – Следующий!
   – Подождите! – уперся Кацнельсон, ухватившись рукой за окошко. – Как же так?
   – А так! У нас церквя отделены от государства! Отойдите от окна! Следующий! – приказала «Теличкина».
   – Действительно! – возмутилась какая-то тетка рядом с Кацнельсоном. – Люди, понимаешь, со всей страны по делам в Москву приехали, а этот! Вали в свой Израиль, синагога! – и пышным бедром боднула Бориса в бок с такой силой, что он отлетел от окошка «Мосгорсправка».
   – Скорей бы уже арабы им шеи свернули, – поддержала очередь.
   – Гитлер их не добил, к сожалению…
   – Ну вы подумайте, как обнаглели! Сионист несчастный!…
   Борис в растерянности пошел прочь от «Мосгорсправки». Что ж ему делать теперь? Куда идти? Как узнать, где синагога?
   – Эй, земеля! Тебе куда ехать? – остановил его громкий голос. Борис посмотрел в ту сторону, откуда звали.
   С десяток таксишных «Волг» с «шашечками» стояли у тротуара. Возле машин курили водители, наметанным взглядом высматривая пассажиров «на дурика». Кацнельсон знал, что этим шоферам доверять нельзя, по русской провинции уже давно шла слава про московских таксистов, которые от Ленинградского вокзала до Казанского, то есть через площадь, везут несведущих провинциалов через всю Москву. Но теперь у Бориса не было выхода. Он шагнул к стоянке.
   – Куда поедем, друг? – громко сказан один из таксишников, молодой, с наглыми цыганскими глазами.
   – Мне это… мне…
   – Ну рожай! Рожай! – подбодрил «цыган» под хохоток приятелей.
   – Мне синагога нужна, – сказал Кацнельсон зажато, вполголоса.
   – Двадцатник! – легко объявил «цыган». – Садись.
   Борис знал, что это много, что его надувают «по-черному», но… он сел в машину. В конце концов он приехал сюда не только на свои деньги, и если разделить двадцать рублей на шестнадцать имен, которые в его списке…
   Между тем «цыган» уже сел за руль, завел двигатель и рывком отчалил от тротуара.
   – Значит, в Израиль собрался? – сказал он Кацнельсону.
   Борис обмер: все, попался! Боже мой, ведь говорили ему дома – не бери такси, все московские таксишники – гэбисты!
   – И правильно! – сказал шофер. – Кабы я был евреем – давно бы смотался! Хули делать в этой стране?
   Провоцирует, понял Борис. Провоцирует и на магнитофон пишет. Сейчас привезет прямо в КГБ, и…
   – Главное, у меня, мудака, тоже был шанс! – продолжал словоохотливый водитель. – По мне одна жидовочка три года сохла! Я ее перед армией трахнул, так она меня до дембеля ждала, все надеялась, что женюсь! А я, мудак, послал ее подальше, несмотря, что в постели она – конец света! А я на хохлушке женился. И надо же – через год вам эмиграцию открыли! Я к своей еврейке, конечно! А она уже на вещах сидит, с билетом на Вену! Я ей: подожди, я разведусь в неделю! А она плачет, да поздно – через два дня виза кончается. Так и уехала! Может, ты ее встретишь там. Роза Фридман фамилия, запомнишь?
   Ага, подумал Борис, подсекает!
   – А с чего вы взяли, что я в Израиль собираюсь? – сказал он тоном оскорбленного советского гражданина.
   – А то нет! – заявил шофер. – Что я тебя – первого в синагогу везу? Таких каждый день со всей страны по сотне приезжает! Чтобы через эту синагогу израильский вызов заказать. Правильно?
   Пытаясь понять, где же они едут (ой, это же памятник Дзержинскому!), Кацнельсон как можно холодней пожал плечами:
   – Не знаю. Лично я еду свечку поставить в память о дедушке. Сегодня годовщина его смерти…
   Эта «легенда» была придумана загодя, еще в Минусинске, когда Кацнельсон готовился к своему путешествию.
   – А что – разве евреи тоже свечки ставят покойникам? – спросил шофер.
   Этого Борис не знал. Никогда в жизни он не был в синагоге, не держал в руках ни Торы, ни молитвенника, а вся его принадлежность к еврейству сводилась лишь к одному слову, записанному в пятой графе его паспорта: национальность – еврей.
   Однако ответить на вопрос шофера ему уже не пришлось – машина остановилась посреди короткой, круто уходящей вверх улочки имени Архипова. Рядом, на тротуаре, толпились какие-то бородатые мужчины и женщины в длинных юбках и косынках на головах. За ними было трехэтажное желтое здание с каменным крыльцом, круглыми колоннами и красивой дверью без всякой вывески.
   – Синагога. Двадцать рублей! – сказал шофер, выключил счетчик и требовательно протянул руку за деньгами. Борис посмотрел на счетчик. В прорези выскочила цифра: «1 руб.80 коп.». Да и ехали они не больше трех минут.
   – Так ведь рупь восемьдесят! – сказал он водителю.
   – Ты хочешь, чтобы я тебя на двадцатник по всей Москве возил? Пожалуйста! – легко воскликнул шофер. – На двадцатник я тебя как раз до закрытия синагоги накатаю! Любимую Родину на прощанье посмотришь! Ехать?
   Борис сунул руку за пазуху, в нагрудный карман пиджака, нащупал там четыре пятерки и, отпихнув пальцами остальную пачку, вытащил двадцать рублей.
   – Веселая у тебя работа! – сказал он.
   – Ага, – сказал «цыган». – Махнемся? Ты мне свой еврейский паспорт, а я тебе свою работу. А?
   – Спасибо. Не надо, – усмехнулся Борис и вдруг – впервые в жизни! – почувствовал прилив еврейской гордости. Ему – завидуют! Он уже открыл дверцу, чтоб выйти из машины, когда шофер сказал:
   – Ты запомнил? Роза Фридман. Чернявая такая. Если встретишь, привет передавай.
   Это новое чувство расправило Борису плечи. Впервые за все четверо суток путешествия от Минусинска до Москвы он не только освободился от страха, но улыбался и не мог согнать с лица эту гордую, радостную улыбку. Надо же! Там, в сибирской глухомани, в Минусинске, три десятка евреев-инженеров шепчутся об эмиграции тайком,закрывая окна и двери, иные скрывают свое еврейство даже от собственных детей, а здесь, в Москве, в той самой Москве, которая клеймит и разоблачает международный сионизм, об эмиграции говорят открыто, да что там говорят – завидуют им, евреям!
   Он посмотрел на стоявших у синагоги людей. Таких откровенныхевреев он тоже видел впервые. В детстве, когда он жил с родителями в Туркмении, его родители и их еврейские друзья даже дома носили туркменские халаты, говорили при встрече «Салам алейкум!» и не по еврейской, а по мусульманской, туркменской традиции не ели свинину и не пили водку. В Свердловске, когда он учился в политехническом институте, все студенты с еврейскими фамилиями «окали», как русаки, и старательно налегали на дешевую свиную тушенку. А в Минусинске евреи-металлурги хлещут водку и спирт стаканами, откармливают в сараях свиней, охотятся в тайге на кабанов и после каждого второго слова прибавляют сибирское «то»: «Я-то тебе-то сказал-то…» Нужно быть тонким и даже изощренным антисемитом, чтобы не по паспорту, а по внешнему виду узнать евреев в этих сибиряках, уральцах, волжанах…
   А тут, в Москве, в самом центре «оплота всего прогрессивного человечества» – рядом с площадью Дзержинского! – эта вызывающе пейсатая, бородатая толпа, сто, а то и более мужчин в каких-то темных длиннополых пиджаках и в кепеле на головах. А на груди у безбородых юношей, в их открытых воротах, ярко блестят золотые цепочки с шестиконечными звездами! И женщины тут! И дети! А язык! На каком языке они говорят? Господи, неужели это… иврит? В Москве, на улице, открыто – иврит???
   Еще не понимая, как он, сибирский валенок, может сочетаться с этимиевреями, но уже чувствуя себя не одиноким жидом,против которого 260 миллионов советских людей плюс все остальное прогрессивное человечество, а среди своих, друзей, союзников, Кацнельсон непроизвольно сделал глубокий выдох. Словно доплыл до спасительного берега. И – в уже освобожденные от страха и 24-летнего гнета легкие – набрал совсем другой, столичный, что ли, воздух. Воздух улицы Архипова.
   Низенький рыжебородый еврей в открытом черном пальто, с белыми шнурками из-под пиджака и какими-то тонкими черными кожаными ремешками в руках остановил его в двери синагоги:
   – Аид?
   Кацнельсон вдруг с радостью вспомнил, что знаетэто слово. Но он не знал, как сказать по-еврейски «да», и поэтому только вальяжно, как сторожу на заводской проходной, кивнул рыжебородому с высоты своего роста и прошел в синагогу.