Измочаленная таможенным досмотром шатенки в рыжей куртке из кожзаменителя берет за руку свою пятилетнюю дочку и направляется к балкону. Но молодой пограничник заступает им дорогу.
   – Стоп! Туда нельзя!
   – Почему? – округляет глаза шатенка. – Ведь недавно было можно.
   – А теперь нельзя! – и второй солдат подходит к первому, и они становятся рядом, с автоматами на груди, словно готовясь отразить вооруженную атаку.
   Шатенка смотрит в глаза этим молоденьким, восемнадцатилетним русским парням и говорит просительно:
   – Ну, ребята! Пожалуйста, пропустите!… Ну, хорошо, я не пойду туда, но разрешите моей дочке, у нее там внизу стоит отец. Пусть она ему хоть рукой махнет! Ася, – и шатенка наклоняется к дочке, – попроси дядю, чтобы он пустил тебя сказать папе «до свидания».
   И девочка – не по годам серьезный ребенок – говорит этим солдатам:
   – Дяди, пожалуйста, пустите меня. У меня там папа. Он русский, он не едет в Израиль.
   И я вижу, что эти ребята колеблются под просящим взглядом ребенка и даже делают какое-то движение, собираясь расступиться. Но в этот миг к ним подходит женщина в форме капитана таможенной службы и суровым тоном говорит шатенка:
   – А ну отойдите от государственной границы! Не положено тут стоять! Идите отсюда! – и, прямая, уверенная в непререкаемости своего приказа, удаляется с гестаповским стуком хромовых сапожек, подбитых стальными подковками.
   Круглое лицо шатенки вдруг заостряется злостью. Быстрыми нервными движениями она открывает футляр детской скрипки, сует эту скрипку своей дочке, повязывает ей на плече крохотную подушечку и говорите яростью:
   – Играй! Сыграй им, Ася! Только громко! Полным звуком! Чтобы твой папа услышал! Он услышит! Он услышит и поймет, что это ты играешь для него! Играй, Ася! Вот смычок!
   – А что играть, мама! – Девочка устраивает скрипочку на плече, на подушечке и опломбированным смычком трогает струнки своей опломбированной скрипки.
   – Генделя! Шестую сонату! – нетерпеливо говорит ей мать.
   Но девочка вдруг отводит смычок от скрипки.
   – Третья струна расстроена, слышишь?
   – Не важно! – нервно торопит мать. – Ты играй! – Нет, я так не могу играть, – говорит ребенок, и видно, что она не капризничает, а просто обучена относиться к музыке профессионально, И только когда ее мать подтянула струну, провела по ней смычком и спросила удочки: «Так?» – девочка кивнула и заиграла.
   – Полнее! – требует мать. – Полнее звук! Громче!
   И я вижу торжество на ее лице – она ответила таможне за все унижения! Звуки детский скрипки заполнили разом зал. Они были такие не по-детски мощные, что, конечно, легко преодолели государственную границу СССР – никакие солдаты не могли их остановить. И уже иностранцы стали останавливаться возле шатенки, недоуменно глядя на крохотную девочку, игравшую Генделя, и на двух солдат, возвышающихся над ней с автоматами на груди.
   В это время по радио объявили посадку на рейс номер 228 «Москва – Вена». Стоявшая поодаль, у лестницы, группа эмигрантов подхватила свои сумки, детей и старух и поспешила на посадку. Девочка отняла смычок от скрипки, перестала играть, вопросительно посмотрела на мать.
   Играй! – торжествующе сказала шатенка. – Играй, Ася!!!
   Но из глубины зала поспешной солдатской походкой уже возвращалась к месту происшествия все та же женщина – капитан таможенных войск КГБ. Ее лицо пылало от гнева. Она подошла к шатенке и спросила зажатым голосом, чтобы не слышали иностранцы:
   – Это что за концерт?!
   – Это не концерт, – громко ответила шатенка. – Это репетиция. У нее режим – она должна каждый день заниматься, сейчас как раз время ее урока.
   Они стояли друг против друга: прямая, как штык, женщина – офицер таможенных войск КГБ в сером кителе с натертыми до блеска пуговицами и сутулая шатенка в рыжей куртке из кожзаменителя и в стоптанных сапогах. И между ними – пятилетняя девочка с маленькой скрипкой на плече и замершим в воздухе смычком. А они, две взрослые женщины, все смотрели друг другу в глаза – долго, упорно, с ненавистью. Несколько иностранцев стояли в стороне и ждали, чем это кончится.
   На настенных часах было 12.20, через двадцать минут мы должны были улететь в эмиграцию, это были наши последние минуты на советской земле.
   – Это вам объявили посадку? – спросила у шатенки женщина-капитан.
   – Да!
   – Вот и летите! Там будете концерты давать.
   – Да! – победно усмехнулась шатенка. – Там будем концерты давать! Для того и летим.
   Женщина-капитан ничего ей не ответила. Она взяла у ребенка скрипку и смычок, осмотрела пломбочки на них. Все было в порядке, не придерешься – маленькие свинцовые пломбочки с печатью Министерства культуры СССР висели на тонких стальных проводках, обжимая гриф скрипки и смычок, как маленькие кандалы. Капитан положила скрипку и смычок в футляр и ушла, бросив косой взгляд на иностранцев, стоявших рядом.
   "Заканчивается посадка в самолет, следующий рейсом номер 228 по маршруту «Москва – Вена», – снова прозвучало по радио.
   Боже, подумал каждый из нас, неужели сейчас мы действительно улетим от всего этого? От проверок, досмотров, запретов и фашистских охранников этого коммунистического рая?
   Девочка взяла свою скрипку и пошла с матерью к выходу на посадку. Но здесь был затор. Оказывается, наши испытания еще не кончились. Оказывается, даже здесь, в последнюю минуту уже при выходе на посадку нас подстерегает еще одна ловушка таможенной службы. Таможенники, стоявшие при арке микроволновой проверки на металл, остановили молодую актрису.
   – Стойте! Что у вас на руке?
   – Как что? Обыкновенное кольцо. Обручальное.
   – Но вы же едете одна!
   – Да, я развелась с мужем. Но вывезти кольцо я имею право.
   – Нет, это контрабанда.
   – Какая контрабанда? Что вы! Нам разрешено иметь при выезде пять женских украшений не дороже 250 рублей.
   – Это кольцо стоит дороже.
   – Что вы! Оно стоит 120 рублей.
   – У вас есть справка из магазина? Ах, нет справки? Значит, вы не летите. Мы снимаем вас с рейса за провоз контрабанды.
   – Но у меня же билет!
   – Это нас не касается. Можете оставить кольцо и лететь. Иначе – нет.
   Что делать? Что делать людям, когда у них уже отобрали все еще раньше, а самолет на Вену – вот он, за окном и до отлета всего восемь минут, а эти молодые таможенники смотрят на вас спокойными глазами мародеров? Да подавитесь вы этим кольцом, нате!
   И красивая актриса, ломая пальцы и морщась от боли, рвет кольцо с тонкой руки и швыряет им, собираясь идти наконец на посадку.
   – Нет! – усмехаются они. – Это не все. Раз вы отдали кольцо, значит вы признали, что это контрабанда. И в таком случае платите штраф за попытку провоза контрабанды – сто рублей. И спешите, самолет сейчас улетит. А за вами люди стоят…
   – Но у меня нет рублей! – отчаянно восклицает актриса. – Откуда? Ведь советские деньги нельзя вывозить!
   – Платите долларами. Вы же поменяли на доллары девяносто рублей. Вам дали за них в банке 136 долларов. Вот и платите 136 долларов. И быстрее, мы из-за вас самолет задерживать не будем. Давайте ваши доллары, быстро!
   И растерянная актриса какими-то заторможенными, как в ступоре, движениями, отдает им последние деньги, а они прячут за щеки свои ухмылки, а в карманы ее кольцо и ее доллары. И если вы не были ярым антисоветчиком до отлета, то вы станете им в эти дни, когда это «прекрасное» государство уже не стесняясь показывает вам свое истинное лицо мародера. А часы идут – шесть минут до отлета, пять… Мы нетерпеливо топчемся у спуска на летное поле, как вдруг на лестнице, ведущей из таможенного зала, появляется странная процессия: два грузчика, сцепив руки замком, несут сидящую на их руках 90-летнюю старушку, седую и легкую, как одуванчик. Они вносят ее на второй этаж, сажают в кресло, подходят к таможенникам и объясняют, что старуха летит к своим детям в Израиль, но она парализована, вот справка от врача, а вот квитанция об уплате за сервис – они отнесут се прямо в самолет. Конечно, мы все понимаем, что эта старушка заплатила грузчикам бешеные деньги за этот «сервис» и они поделят эти деньги с таможенниками. Потому таможенники согласно кивают, грузчики возвращаются к старушке, берут ее на руки и вне очереди, впереди нас всех, несут ее на посадку.
   Но когда мы выходим за ними на летное поле, а потом подъезжаем автобусом к самолету и до трапа остается десять шагов, старушка-одуванчик вдруг властно останавливает своих носильщиков:
   – Отпустите меня! Отпустите!
   Недоумевая, они приспускают ее к земле, а она вдруг с мучительной натугой разгибает свои тонкие парализованные ножки, становится на них и идет шатаясь к самолету. Мы бросаемся к ней, боясь, что она упадет, кто-то подхватил ее под локоть, но она отнимает свой сухой старческий локоток и говорит жестко:
   – Не надо! Я сама уйду с этой земли! – И сама, поверьте, сама – мы только шли по бокам, страхуя, – поднялась в самолет по трапу.
   Господи, подумал я, какую же силу ты даешь порой этому маленькому народу и какую же ненависть надо было скопить к этому государству, чтобы он мог вот так разогнуть парализованные ноги и встать наконец и уйти с этой земли!…
 
* * *
 
   – Hay, you! You are workin hard [Эй ты. Надорвешься]! – Отжимаясь от земли, я увидел перед собой шнуровку тупоносых черных ботинок и задрал голову вверх. Надо мной, заслонив солнце, стоял полицейский в отглаженных брюках; на его широком поясе висели пистолетная кобура, резиновая дубинка, коробка с патронами, уоки-токи, стальные наручники и кожаный планшет…
   – В чем дело? – спросил я, не вставая.
   – Встань…
   Я встал, краем майки утер пот со лба. Полицейский был выше меня на голову и вдвое шире в плечах.
   – Твое гражданство?
   – США. А в чем дело?
   – Ты живешь в этом районе?
   – Да. На 180-й улице. А что?
   – Ты видел этого мужика? – полицейский достал из планшета фоторобот – портрет не то негра, не то испанца.
   – No, – сказал я.
   – Посмотри внимательно! – приказал он.
   – Тут не на что смотреть. Вы даже не знаете, он черный или испанец.
   Полицейского это озадачило:
   – Откуда ты это знаешь?
   – Глянь на эти губы, – сказал я. – Это губы черного или испанца?
   Полицейский посмотрел на фоторобот.
   – Well… – сказал он в затруднении. – Н-да… Кажется, ты прав. Ты кто по профессии?
   – Я писатель.
   – Писатель? Если ты писатель, чего ты надрываешься этими упражнениями?
   – Я собираюсь в командировку в Россию.
   – Ясно. У них там столько же преступности, сколько у нас?
   – Больше.
   – Да ладно! – не поверил полицейский. – Я видел Горбачева по телику. Он замечательный мужик, не так ли?
   Я поглядел на полицейского снизу вверх. Ему было лет сорок, у него была красная шея и конопатое лицо охайского фермера, но акцент негритянский – скорей всего, от постоянной работы в Гарлеме. Прочесть ему лекцию о России и Горбачеве или не ввязываться в дискуссию? Эти американцы знают о России столько же, сколько я о Тунисе или Индонезии.
   – Может быть… – сказал я уклончиво и кивнул на фоторобот, который полицейский уже прятал в планшет. – А кто это?
   – Насильник и перевозчик наркотиков. А наркотики есть в России?
   – Конечно. Наркотики, насильники, грабители, рэкетиры и даже мафия. И плюс – КГБ.
   – Так почему ж ты едешь туда в таком случае?
   – Я должен.
   – Ладно. Желаю удачи. Только будь там осторожен.
   – Thanks, – сказал я и побежал домой – через туннель, в котором валялся черный бродяга с вывалившимся из ширинки членом… по загаженной бетонной дорожке вверх – мимо разворованных и сожженных автомобилей… по 180-й улице, мимо ватаги черных и испанских подростков, которые при красном семафоре стремительно набрасываются на машины и мыльной пеной замазывают им стекла еще до того, как водители успевают сказать, нужно или не нужно мыть им машину… Потом, задыхаясь, я взбежал по пыльной лестнице дома, где я теперь жил у Максима, – мимо груды мусорных мешков на каждой лестничной площадке…
   Еще не вставив ключ в замочную скважину, я услыхал изнутри телефонный звонок. Никто не снимал трубку – Максим еще в шесть утра ушел на утреннюю церковную службу. Второй звонок, третий. Наверно, это Лиза по поводу денег или у Ханочки простуда. Быстрей!
   Наконец я открыл три замка на обшарпанной двери, вбежал в квартиру, огляделся – где же этот f… телефон? С некоторых пор я обнаружил, что стоит мне поговорить пару минут по-английски, как я и мысленно перехожу на английский язык, и особенно на английский мат.
   Телефон стоял в водопроводной раковине. Я схватил трубку. – Алло!
   – Mister Plotkin? – сказал бодрый мужской голос.
   – Yes.
   – Это Барри Вудстон из Вашингтона, из Международной Ассоциации журналистов. Поздравляю! Я был в советском посольстве, хотел получить визы для нашей делегации. И – вы не поверите! – ни одна виза не готова, кроме вашей! Только ваша! Так что готовьтесь! Вполне может случиться, что вы поедете один и будете представлять там всех нас! Ха! Ха! Ха! Вы рады?
   – Yes, thank you [Да, спасибо]… – сказал я помертвевшим голосом и сел на шаткий стул. Я все понял. Еще ни одному туристу, а тем более русскому эмигранту, советское посольство не давало въездной визы заранее. Обычно они тянут с этой визой до последнего дня и чаще всего даже натуральным американцам дают визу лишь за несколько часов до вылета. А тут мне – за неделю! Все ясно, понял я, они оформили мне визу раньше всех, потому что для КГБ я – the Most Wanted Man [Тот, кого разыскивают]. То есть все мои ночные страхи подтвердились! ГБ ужасно хочет заполучить меня в СССР, а эти девчонки-секретари в советском посольстве случайно прокололись, выдали своих боссов. Но как же мне теперь отказаться от поездки? Ведь японцы уже заплатили три тысячи долларов за мой билет и за отель в России. Где я возьму деньги вернуть им такую сумму?
   – Так что увидимся в аэропорту! – бодро сказал в трубке голос Барри Вудстона из Вашингтона. – Пожалуйста, приезжайте туда за два часа до вылета, хорошо?
   – All right…– без голоса отозвался я. И сидел, не кладя трубку и даже не слыша, что в ней уже давно гудит гудки отбоя.
 
   …Он уже был внутри автобуса, когда этот автобус подкатил к выходу на летное поле, чтобы везти нас к самолету. Высокий крупный шатен лет 38, серо-стальные глаза, квадратное лицо боксера, хрущевский нос картошкой, политбюрошная шляпа, узкий серый галстук и потертый пиджак на бычьей груди, расширенный пистолетной кобурой, спрятанной под мышкой, – он стоял в этом промороженном, с белым инеем на заклепках автобусе, стоял, возвышаясь у первого ряда кресел, и молча наблюдал, как мы рассаживаемся. Ася, маленькая скрипачка, влезла в автобус первой и побежала вперед, чтобы сесть в первом ряду, как это любят делать дети. Но он жесткой, сильной рукой отодвинул девочку назад – без единого слова, как вещь. И стоял лицом к нам, как статуя, все эти пятьсот метров между аэровокзалом и самолетом.
   А в самолете он прошел в самый конец салона и сел там в последнем ряду, чтобы видеть нас всех на всем протяжении полета.
   Но нам уже было наплевать на него! Мужчина, у которого отняли серебряные вилки, сказал громко и вызывающе:
   – Я не понимаю! Они что – боятся, что мы угоним этот самолет обратно в Россию? – Жена испуганно дернула его за рукав:
   – Тихо! Не дразни их. Черт с ними!
   – Но я уже свободный человек! – воскликнул он.
   – Это я еще не знаю… – осторожно ответила она. И действительно, почему даже в самолете нас посадили отдельно от остальных пассажиров? Ведь СССР – страна всеобщего равенства и в советских самолетах нет деления на первый и второй класс. Тем не менее в первом салоне огромного «ТУ-124» летели только четыре советских дипломата, отстраненно-надменных, в одинаковых серых костюмах (даже проходя через наш салон в туалет, они старательно избегали встречаться с нами глазами и делали вид, что нас вовсе не существует). В третьем салоне были только иностранцы – австрийцы и немцы. А мы, 27 измочаленных эмигрантов, включая грудного ребенка, парализованную старуху, умирающего от лейкемии одесского сварщика, 16-летнюю девчонку с распухшими от поцелуев губами и пятилетнюю скрипачку, оказались в большом и пустом среднем салоне. Единственным советским пассажиром, который летел с нами, был наш квадратнолицый страж. Он сидел один на шести задних сиденьях, между ним и нами было семь или восемь рядов пустых кресел, и через эту нейтральную полосу он, словно лагерный часовой, молча наблюдал, как из третьего салона к нам прибежали два австрийца – они оказались врачами и примчались спасать умирающего от лейкемии. Таможня так и не разрешила отцу этого парня взять для него лекарства, и этот обреченный гигант лежал теперь на двух сиденьях с откинутыми спинками, дышал кислородной маской, а его отец и мать каждые пять минут трогали его желтые, как бивни, босые ноги, торчащие из штанов, – проверяли, не холодеют ли.
   Австрийцы-врачи, открыв свои докторские чемоданчики, бессильно лепетали что-то по-немецки, отец больного отвечал им на идиш, а позади них, в следующем ряду, сидела молодая толстая жена сварщика и кормила грудью младенца. Почему-то этот крикливый ребенок, часами изводивший нас своим ором на вокзале, мгновенно умолк, едва мы вошли в самолет. Возможно, он родился антисоветчиком и там, в СССР, от всего советского у него были колики в животе. Или, может быть, с молоком матери ему передавалась и ее нервозность – то-то в Шереметьево он с отвращением выталкивал изо рта ее большую синюю грудь. Но едва мы зашли в самолет, как малыш вдруг смачно засосал эту же грудь своими пухлыми губами и через минуту уснул, зарозовевшись щечками…
   Девять семей, двадцать семь человек, включая двух старухи младенца, – неужели в КГБ считали, что мы представляем опасность для других пассажиров? И в чем, собственно, могла заключаться эта опасность?
   – Интересно, у него пистолет справа под мышкой, – вдруг громко сказал задира мужчина, у которого отняли серебряные вилки. – Значит, он левша!
   – Заткнись! – локтем толкнула его жена.
   Но тот продолжал как ни в чем не бывало:
   – Понимаешь, я читал в «Неделе», в рубрике «Люди редких профессий»: такие охранники самолетов должны заранее наметить, в кого они начнут стрелять в случае инцидента. Он просто обязан это сделать – это азбука его работы! Поэтому он и был с нами в автобусе. Интересно, кого он выбрал?
   – Тебя, конечно! – сказала жена.
   – А я думаю, он может начать с детей. Чтобы шоком потрясти нас всех…
   – Идиот! – сказала его жена, увидев, как мать младенца и мать девочки-скрипачки непроизвольно повернулись назад, к гэбэшнику.
   – А что я такого сказал? – мужчина пожал плечами. – Они нас всех держали под прицелом с момента рождения, разве нет? И для каждого грели под мышкой пули…
   – Слушайте, прекратите! – вдруг раздраженно бросил этому задире отец умирающего сварщика – Нам тут только скандала не хватает! Если они задержат вылет еще на двадцать минут, я не довезу сына живым…
   Мужчина замкнул лицо и отвернулся. Неутоленная месть за отнятые вилки еще клокотала в нем, но задираться с отцом умирающего он не стал. Тем более, что тот добавил примирительно:
   – Мы уже выше этого, понимаете? Мы уже улетаем от них. Посмотрите в окно!
   Мы посмотрели в окно и увидели, что действительно наш самолет уже стоит на взлетной полосе. А взревевшие в этот миг двигатели затрясли самолет лихорадочной дрожью, потом сорвали с места и…
   Последние метры советской земли побежали за иллюминатором, все ускоряясь и ускоряясь. Тяжелый, как осенний гусь, «ТУ-124» трясло от напряжения и от щербатой бетонки взлетной полосы. А мы, сидя в креслах, мысленно подталкивали его вверх: «Ну! Ну! Ну же!…». И вдруг – тряска кончилась, мы – взлетели!
   – Ур-р-ра! – заорал мужчина, у которого отняли вилки, и обнял свою жену.
   – Ура! – подхватили мы, а я подумал: Господи, ведь мы и в правду уже улетаем от них! От ГУЛАГа, погромов, псих-больниц, допросов КГБ, доносов в парткомы, прописок, пятого пункта, процентной нормы, принудительного распределения на работу, профсоюзных, комсомольских и партийных поручений, «добровольных» субботников, подписки на «Правду», уборки картошки за колхозников, изучения брежневских речей и «Морального кодекса строителя коммунизма». Теперь от всего этого набора позади нас оставались всего-навсего девять граммов свинца под мышкой у этого гэбэшника! Да плевать нам на это, мы взлетели, ВЗЛЕТЕЛИ!
   Тут все, даже мужчина, у которого отняли серебряные вилки, стали громко шутить и еще громче хохотать, вспоминая шереметьевских таможенников и изображая их в лицах, как в театре. Даже отец умирающего сварщика показал, как я побледнел, когда Алеша сломал первую клавишу у моей пишмашинки. «Я решил – все, золотые клавиши, сейчас из-за вас рейс задержат! – сказал он. – А оказалось! Да я вам их в Вене на спичках запаяю!…». А мужчина-задира вдруг сам стал хохмить по поводу своих пропавших вилок: «Вообще-то это тещины вилки, они мне никогда не приносили счастья! Так что даже хорошо, что тещино счастье с ними осталось!».
   Сейчас, вспоминая эти шутки, я не вижу в них ничего смешного. Но я хорошо помню, что там, в самолете, мы смеялись так, словно накурились марихуаны. А может, мы и вправду были пьяны, как зэки, удачно бежавшие из концлагеря? Мы хохотали, хлопали друг друга по плечам, делились бутербродами и настойчиво угощали австрийцев шоколадом «Аленушка» и конфетами «Мишка косолапый», которые кому-то все-таки удалось пронести в самолет. При этом мы с нелепой гордостью говорили австрийцам: «Русские конфеты! Russian чоколадо!» – по советской привычке считая, что русский шоколад самый сладкий в мире.
   Австрийцы принужденно откусывали размягченную, в рваной обертке «Аленушку», с интересом посматривали на нашу актрису, замкнуто сидящую у окна, и уже через полчаса полета заставили командира самолета радировать в Вену, чтобы прямо в аэропорту, у трапа, нас встречала ambulance с аппаратом переливания крови. При этом все мы с какой-то вызывающей демонстративностью проигнорировали теперь этого гэбэшника в конце салона. После двух суток совместного пребывания в шереметьевском аэропорту мы, совершенно незнакомые люди, вдруг именно здесь, в самолете, стали одной семьей. Ведь мы уже все знали друг о друге: кто, откуда, с кем прощался, куда летит, в Америку или в Израиль, и что каждый везет в своих чемоданах – мы даже видели нижнее белье нашей актрисы! Два инвалида – парализованная старушка и умирающий сварщик – стали теперь нашими общими родственниками, а двое детей – грудной ребенок сварщика и Ася-скрипачка – нашими общими детьми. Мы поминутно смотрели на них: младенец спал на руках у матери, а Ася – уронив голову набок, на свою белую кроличью шубку. Оба дышали глубоко и покойно, их детские губы были полуоткрыты. И, видя этих сладко спящих детей, мы с гордостью переглядывались, как бы говоря друг другу: да, все-таки мы добились своего, главного – мы вывезли с этой гибельной земли эти юные еврейские корни! Конечно, там, на Западе, их ждут проблемы роста – мы знаем, мы читали в газетах про наркотики и все прочее. Но мы верили, что никто там не станет внушать нашим детям любовь к дедушке Ленину, никто не заставит их доносить на родителей, не бросит в ГУЛАГ или в психбольницу и не будет всю жизнь держать их затылки под прицелом этих холодных гэбэшных глаз.
   Кажется, даже врачи-австрийцы поняли, о чем мы думаем, глядя на наших детей.
   – Мазл тов – вдруг сказал нам один из австрийцев, и мы дружно расхохотались, и я еще раз и с удовольствием попробовал на языке это давно забытое еврейское слово, которое слышал только в далеком детстве, от дедушки: Мазл тов [Счастливчик]…
   В Вене, в аэропорту, едва к самолету подали трап, наш охранник первым пошел к выходу – его миссия закончилась! Он пробежал вниз по трапу и вошел в пустой австрийский автобус, сияющий чистотой, как концертный рояль. Но не мог уехать, потому что этот автобус ждал нас, а не его. И теперь этот гэбэшник был вынужден наблюдать, как мы выходим из самолета в новый мир.
   Здесь, в этом новом мире, было удивительно тепло и солнечно, словно мы перелетели на другую планету. Только значительно позже я сообразил, что Вена просто много южнее Москвы. А в те минуты я лишь изумлялся. Здравствуй, новый мир! Какой ты? Поодаль от самолета, метрах в двухстах, было стеклянно-бетонное здание аэропорта с надписью «Вена». А под самолетом рядом с автобусом стояли белые машины «скорой помощи», и два санитара с носилками уже бежали по трапу, чтобы забрать нашего умирающего.
   И мы, все еще ощущая себя одной семьей, первым делом понесли из самолета наших детей и старуху. Я помог шатенке спустить разморенную сном скрипачку из самолета в автобус и, полный знобяще-веселого возбуждения тут же – навстречу красивой актрисе – взбежал обратно в самолет, поднял там на руки парализованную старушку и понес вниз по трапу. Старушка обняла меня за шею, она была легче перышка. Или это Бог дал мне тогда силы даже не ощущать ее вес? Я посадил старушку на кресло в автобусе и опять побежал вверх по трапу, но внезапно ощутил какую-то изморозь в затылке.
   Я оглянулся и тут же встретил эти холодные, светлые гэбэшные глаза. О, это были еще те глаза! Теперь, наконец, в них появилось выражение – выражение чистой, как шведская водка Absolut, ненависти. С каким удовольствием, нет – с каким наслаждением он бы вытащил сейчас свой теплый пистолет и разрядил в меня всю обойму! Почему? Да потому что я-таки ушел от их власти, и еще помогаю теперь уходить другим, и открыто, триумфально радуюсь свободе!