Страница:
Фредерик Марриет
Приключения Ардента Троутона
I
Вечность, таинственный предмет наших размышлений, как легко мы забываем тебя, когда опасность не угрожает нашей жизни!
Этим восклицанием решаюсь я начать свое жизнеописание. Я не выдаю его за новое; но беру на себя смелость наперед сказать моим читателям, что оно удивительно идет к делу и всегда первое приходит мне в голову, когда гляжу я на прошедшее, на те дни, которые были так полны тревоги, любви и превратностей судьбы человеческой.
Я воспитывался в Англии, хотя мой отец, природный англичанин, жил постоянно в Испании, имея торговые дома в Мадриде и Барселоне. На двенадцатом году меня отдали в школу в Норвиче, в руки наставника, который мог бы быть весьма замечателен по учености, если бы она не затмевалась блеском его строгости. Он учил меня до семнадцати лет. В продолжение этого времени я получал из Испании аккуратно по два письма в три месяца, одно от батюшки, наполненное советами, другое от матушки, переполненное желаниями, чтобы я был здоров, весел, счастлив, и страшными ошибками против грамматики английского языка, потому что матушка была испанка. На праздники я ходил поочередно к трем батюшкиным корреспондентам, и эти периодические посещения составляли единственное мое развлечение, однако имели и свою полезную сторону: мало-помалу я начал без труда отгадывать, выгоден или невыгоден для Англии испанский курс денег, смотря по тому, ласково или не ласково меня принимали.
Что касается моих свойств в это время, то мне почти нечего о том говорить: казалось, что у меня были только одни отрицательные качества; например: я не был ни ловок, ни неловок; ни хорош, ни дурен; я не обнаруживал ни к чему особенной склонности, бывал весел с веселыми, печален с печальными, не знал за собой никакого порока и не прельщался никакой добродетелью, вел себя хорошо, но единственно по инстинкту, а не по нравственному убеждению. Меня сравнивали с воском. Оно так, пожалуй, но под воском таились сера, селитра, смола.
Наконец, я поступил приказчиком в торговый дом «Барнеби, Фок, Перес и К°», с которым отец мой имел значительные дела. Компаньоны жили каждый особо; контора помещалась у Фока, и я поселился также у него. Это было семейство, благословенное плодородием, – пять сыновей и пять дочерей; впрочем, характеры молодых людей, подобно моему, чуть виднелись в легких контурах, не поражая силой и живостью красок.
Живя в доме мистера Фока, я понемножку проник во все таинства купеческой бухгалтерии и начал с удивительной чистотой писать счета. Графы, выведенные красными чернилами, пересекались у меня всегда под прямым углом со строками; малейшее пятнышко на фактуре, мною написанной, приводило меня в ужас, как пятно на добром моем имени. Хозяева видели во мне молодого человека весьма способного к делу; знакомые девицы находили, что я очень любезен и что в моей физиономии есть нечто классическо-романтическое. Но вообще моя жизнь была крайне однообразна: монотонность ее нарушилась только одним обстоятельством: с письмами от батюшки и матушки я начал получать третье письмо, от сестры, по имени Гонория, которой никогда не видал. Ее послания, видимо, были сочиняемы под надзором учителя: слог чинный, официальный; английский язык страдал в них ужасно. Для совершенной ясности будущего рассказа должно тут же заметить, что Гонория была не дочь моих родителей, а только приемыш, но они любили ее как дочь, называли дочерью, скрывали от меня ее происхождение, и я чистосердечно почитал ее сестрою.
И таким образом я дожил до двадцати лет, ускользнув от кокетства хозяйских дочек, от намеков их заботливой маменьки и от ловкой тактики самого господина Фока, который, осуждая брачную жизнь, заключал обыкновенно словами: «Но берегись, мой милый Ардент: мне кажется, что твои достоинства не скрылись от Агаты, Элеоноры, Миры…» Господин Фок перебирал по очереди всех своих дочерей. Оно, конечно, было бы очень естественно, если бы я и женился на какой-нибудь из них, тем более что мне уже становилось довольно приятно делать наблюдения над раскосыми глазками двенадцатилетней Миры; но судьба того не хотела: батюшка приказал мне ехать к себе.
Это неожиданное требование поразило всех Фоков пуще громового удара. Пять мисс попадали в обморок; с маменькой сделалась истерика, спазмы или что-то в этом роде; а сам мистер Фок несколько раз протирал очки и перечитывал батюшкино письмо, после чего, уверившись, что в нем нельзя вычитать ничего нового и что он действительно лишается выгодного зятя, произнес с горечью: «Какая потеря!» Но что касается меня, то я оставался совершенно равнодушным и спокойно, методично готовился в путь. Это бесило моих хозяев: отец говорил, что у меня нет никакой энергии, мать, посматривая на дочерей, повторяла, что у меня нет вкуса; а дочери хором провозглашали, что у меня нет сердца. Я ничего не понимал: я был тогда поистине Квайет Троутон[1], как меня прозвали вместо Ардент.
Накануне моего отъезда все семейство собралось за ужином. У всех мисс глазки были красны, щечки бледны; миссис Фок не скрывала более своего горя, которое выражалось перемежающимися всхлипываниями; супруг ее был важен, задумчив и ел с такой жадностью, как будто хотел излить жестокость своей печали на каждое из подаваемых блюд. В аппетите его было что-то до крайности трогательное, и когда он наелся досыта, то сказал мне голосом печальным до пес plus ultra:
– Мистер Троутон, передайте мне эту бутылку… О, милый Ардент! Здесь, посреди своего семейства, в присутствии нежной супруги, пяти дочерей во всем цвете красоты и пяти сыновей, которые служат опорой моей старости, здесь я хочу излить перед тобой скорбь. Так как по утрам я встаю с постели не ранее девяти часов, а ты отправишься в восемь, то я прощусь с тобой с вечера.
При этих словах все пять мисс вздохнули, как по команде, и Агата промолвила, что тяжело прощаться с друзьями.
Я поклонился мисс Агате и сказал, что, вероятно, скоро приеду назад.
– О, нет! – воскликнул мистер Фок. – Этого никогда не будет! Ты слаб, ты готов всякому покориться… Нет, ты не воротишься!
– Я не заметила, чтобы мистер Троутон был готов покориться всякому, – возразила Агата, потупив глаза.
– А я могу сказать, что он и не слаб, – прибавила маленькая Мира, – однажды он поднял меня, как куклу, и…
– И что? – спросило несколько голосов, среди которых особенно был заметен резкий голос миссис Фок.
– И, поцеловав, поставил опять на землю, – отвечала Мира.
– А!.. – произнесла маменька, – ну, в таком случае я согласна, что мистер Троутон, может быть, и воротится.
Наконец мы встали из-за стола и столпились у камина. Мистер Фок, любивший меня искренне, дал мне несколько обыкновенных стариковских советов и заключил следующим:
– Я считаю долгом сказать, милый Ардент, что во все пребывание у меня ты вел себя превосходно; ты не закапал чернилами ни одного счета и не старался вскружить головы ни одной из моих дочерей; по воскресеньям ходил в церковь, никогда не возвращался домой за полночь, никогда не заставил ждать себя к обеду. Итак… прощай! Да будет над тобою благословение Божие! Останься навсегда кротким, благоразумным и честным человеком и помни, что, будешь ли ты богат или беден, всегда найдешь у меня добрый прием. Не забудь сказать отцу, что он еще должен нам за последнюю партию вина, которое оказалось хуже посланных им проб.
Сказав это, мистер Фок пожал мне руку и ушел спать. Сыновья сделали то же. Маменька хотела последовать их примеру, но видно ей показалось, что будет гораздо эффектнее удалиться молча, трагическими шагами, ломая пальцы. Дочки, все, кроме маленькой Миры, сделали мне по подарку на память, кто кошелек, кто часовой шнурок и прочее, все собственной работы. Мира не подарила мне ничего, но дала от себя письмо к сестре моей Гонории. На другой день, рано поутру, я был уже на бриге «Джени», отправлявшемся в Барселону под начальством шкипера Томкинса, человека глупого и грубого, который вдобавок к тому пил без просыпа. Помощник его, Гевль, знал лучше свое ремесло, но, к несчастью, был также очень крутого характера. О матросах и говорить нечего: Томкинс набрал их дешево из госпиталей. Единственное существо, общество которого показалось мне приятным, была большая собака-водолаз, Баундер. Я с нею скоро завел самую тесную дружбу, и когда мы потеряли из вида берега Англии, я на нес одну возложил всю надежду не потонуть с пьяным шкипером и дрянным экипажем.
Крепкий северо-восточный ветер дул целые сутки с таким постоянством, что его нельзя сравнить ни с чем, кроме разве болтовни старой сплетницы. Убрали несколько парусов, у других взяли рифы. Шкипер, в надежде, что ветер скоро утихнет, напился, лег и благодаря тому нашел в своей каюте спокойствие, которого не было ни на палубе, ни в воздухе, ни на поверхности моря. Между тем я захворал морской болезнью: если выходил наверх, то не мог стоять на ногах; оставаясь в каюте, не был в состоянии выносить духоты и вони. Моряки называют все это мелкими неудобствами своего житья, но для меня, сухопутного человека, они были мучительны. Вдобавок наш бриг, если можно так называть рассохшуюся бочку, в которой мы плыли, ужасно скрипел, а пьяный шкипер, отделенный от меня тонкой дощатой переборкой, храпел и сопел немилосердно. Я не мог более выдержать своего положения, и тут-то впервые обнаружилась раздражительность моего нрава. Ползком, кое-как выбрался я на палубу. Морс сильнее штормило, по мере того как мы удалялись от берегов. В той же прогрессии делалось угрюмее и мрачнее лицо нашего штурмана. Бриг летел быстро по направлению к Гибралтарскому проливу; он резал волны с ужасной силой; ночь была холодна; палуба и снасти покрылись инеем. Легко себе вообразить, что я не мог быть в хорошем расположении духа, когда добрел до тесного пространства, которое у нас величали шканцами. Мне встретился штурман. Он шел торопливо, чтобы отдать какое-то приказание, и, толкнув меня, сказал сердито:
– Посторонитесь.
– Мне ли вы говорите, господин Гевль?
– Да.
– Вы очень неучтивы, сударь.
– Я делаю свое дело; вы мне мешаете, а в таком случае, кто бы вы ни были, мне все равно.
После этого Гевль толкнул меня еще раз и сильнее прежнего. Я вспыхнул от бешенства, но удержался, подошел к Гевлю и сказал, положив руку ему на плечо:
– Вы меня оскорбили и должны просить извинения.
– Убирайтесь к черту!
– Говорю вам, что вы должны просить извинения! Здесь в своей стихии, в такую минуту, когда я не могу стоять без опоры и когда вся душа моя взволнована, вы, конечно, можете меня обижать: я не в силах сам противиться. Но не внушайте мне мыслей, приличных только отчаянным; умоляю вас для собственной вашей и моей пользы… попросите у меня извинения.
– Я уже вам сказал, нет! Если бы мне случилось обидеть человека, который вполне заслуживал бы этого названия, тогда другое дело; но чтобы мне, моряку, извиняться перед белой, нарумяненной, раздушенной куклой… Нет, говорю я!.. Хоть бы вы мне приставили нож к горлу, по обыкновению своих соотечественников испанцев. Я, право, готов лучше околеть от руки какого-нибудь испанского выродка, чем тянуть эту проклятую жизнь, которая утомила меня.
Последние слова Гевль произнес так грустно, и на лице его мелькнуло такое горькое выражение, что желание мести в один миг замерло в моем сердце.
– Мистер Гевль, – сказал я ему гораздо спокойнее, – вы не хотите просить у меня извинения, видя во мне что-то, не заслуживающее название человека. Согласен. Я, точно, не моряк и не могу сносить тягостей этого звания; не могу так твердо, как вы, держаться на корабельных досках; но случается, что человек, не обладая ни одной из способностей, свойственных моряку, имеет твердую душу, сильную волю и мужество, готовое подвергнуться всякому испытанию. Не хвастаясь такими достоинствами, я, однако же, надеюсь, что у меня их довольно на то, чтоб стоять наряду с Джемсом Гевлем.
– Докажите!
– При случае, мистер Гевль. И вы тогда сознаетесь в своей ошибке и попросите у меня извинения.
– Вот это дельно, мистер Троутон. Я согласен. Случай вам скоро представится, потому что бригу несдобровать.
Мало-помалу, забыв о своей ссоре, мы разговорились с Гевлем как добрые приятели.
– Почему же вы думаете, что бригу несдобровать? – спросил я.
– А вот почему, – сказал Гевль. – Прошлую ночь я видел смертный огонь; он больше часу светился у нас на вершине мачты; кроме того, старик Гопинс заметил у самой кормы чудовище… наполовину рыбу, наполовину гиену, которое знает уже наперед, где ему будет добыча. Негодяй! – вскричал Гевль, повернувшись к матросу, который правил рулем, и ударив его по лицу, так что v того потекла кровь изо рта и из коса. – Вперед делай свое дело лучше! Или ты хочешь, чтобы мы прежде времени пошли на дно?
Гевль взялся сам за руль, вывел бриг на потерянный курс и потом хладнокровно передал руль виноватому, который не успел стереть кровь с лица.
– Однако же, я все не понимаю, отчего вы думаете, что мы в опасности? – сказал я. – Правда, нас стала беспокоить сильная боковая качка, но мне кажется, это еще ничего не значит. Признайтесь, что в вашем предсказании есть немножко суеверия.
– Право? Ну, думайте, как хотите! А я только скажу вам еще вот что. У нас на бриге развелось было множество крыс: такой цветущей колонии не найти ни на одном судне в Темзе, от Лондонского моста до маяка. Но в ту ночь, как мы должны были вытягиваться из гавани, все крысы бежали с брига…
– Неужели? Да это смешно!
– Смейтесь, если вам нравится. Я стоял в то время на вахте и видел своими глазами эту процессию. Долгохвостые перешли на корабль Ост-Индийской компании «Георгий». Сзади плыла старая крыса, у которой шерсть уже поседела. Плывя, она оглянулась на наш бриг и покачала головой, как судья перед чтением приговора. Мне, признаюсь, страсть хотелось взять свою трость да отправиться вместе с крысами долой с брига.
– Так на этом-то вы основываете свои опасения?
– А что ж? Крысы в таких случаях умнее людей. Притом у нас на бриге есть убийцы, а это…
– Ох, мистер Гевль! – перебил я, взяв его за руку. – Вы произносите важное обвинение. Уверены ли вы в его справедливости?
– Уверен. Правда, убийство еще не совершилось, но все равно оно совершится. Много ли нужно, чтобы убить человека? Несколько минут назад вы, верно, умертвили бы меня, если бы вам попался кинжал. А из-за чего?
Мне стало стыдно, однако я скрыл это.
– Мы еще сочтемся в обиде, которую вы мне нанесли, мистер Гевль; но до тех пор будем поступать друг с другом великодушно. Я уже оценил ваши достоинства и знаю, что от вас одного зависит безопасность брига.
– Бриг погибнет, говорю вам. Разве что мы успеем отвратить это несчастье, бросив в море самого убийцу… Но взгляните вверх. Что вы видите?
Не выпуская из рук веревки, за которую держался, я приподнял голову и увидел синеватое пламя, которое дрожало на самой вершине мачты.
– Это смертный огонь, – сказал Гевль.
– Помилуйте, – возразил я, – это простое явление, которое называется огнем святого Эльма. Оно происходит or естественных причин и предвещает только грозу, не больше.
– Я все знаю не хуже вас. Но если смертный огонь предвещает грозу, то разве этим и доказывается, что мы не погибнем? На земном шаре еще довольно воды, чтобы потопить наш бриг со всем, что на нем есть, – прибавил Гевль полушутливо.
Но едва он успел вымолвить эти слова, как молния прорезала нависшую над нами тучу и ослепила меня на несколько мгновений; гром грянул с ужасной силой, и бизань-мачта, разбитая в щепы, упала на палубу с переломанными реями и изорванными парусами.
– Сюда! Все сюда! – вскричал Гевль. – Бросайте в море обломки! Живее!.. Ох, если бы мне хоть полдюжины добрых рук!
Но прежде нежели приказание Гевля было исполнено, буря усилилась, страшный шквал налетел на бриг, паруса затрещали, судно почти легло на бок, руль повернулся сам собою, и человек, который им управлял, был далеко отброшен сильным толчком. Мы с Гевлем бросились к румпелю, но не могли повернуть руля. Между тем от наклона брига окна кают окунулись в море и вода устремилась во внутренность.
Гадко было смотреть в это время на пьяного Томкинса, который выскочил на палубу, перепуганный потоком воды, окатившим его во сне Он дрожал всем телом, бегал, как сумасшедший, ломал себе руки, но не давал никаких приказаний, не предпринимал ничего для спасения судна. Между тем вода по-прежнему лилась через борта, и каюты наполнились ею так, что самые трусливые не прятались внутри брига, а выбегали на палубу.
– Рубите мачты! – кричал Гевль. – Иначе не спастись! Ну, проворнее, друзья мои! Троутон, ступайте за мною.
Гевль схватил топор, сильный негр взял другой. Они живо принялись за работу, и менее чем в минуту мачты лежали на палубе, завалив ее снастями. Между тем руль сорвался с крючьев и колотился о корму. После напрасных усилий поправить его принуждены мы были вовсе отнять его и отдать в жертву волнам, чтобы он не повредил самого брига.
– Теперь к помпам! – скомандовал Гевль, и все принялись выкачивать воду.
По счастью, ветхое судно наше еще было совершенно цело; течи не оказалось нигде. Вода убывала по мере того, как мы грудились над помпами. Буря стала стихать. К полуночи воды в бриге оставалось только на шесть дюймов, и так как не было уже ни малейшей опасности то Гевль подошел ко мне и сказал:
– Мистер Троутон, я должен сознаться, что вы вели себя как прилично мужчине, и, не краснея, скажу, что мне очень жаль, очень досадно, что я с вами грубо обошелся. Но еще прискорбнее мне видеть вас на этом бриге, потому что он осужден на неминуемую гибель. Как бы то ни было, советую вам идти отдохнуть. Спите спокойно, если можете.
Я решился последовать его совету и спустился в каюту. На дороге меня поймал шкипер, успевший уже снова напиться. С неотвязчивостью пьяницы он стал приставать ко мне, чтобы я пил вместе с ним, и, получив отказ, осыпал меня ругательствами и угрозами.
Было девять часов утра, когда я вышел опять на палубу Буря совсем миновала, но сильный восточный ветер еще продолжался. Мы находились в полном его распоряжении, потому что не имели ни одной мачты, кроме бушприта, и наш бриг без руля носился по волнам, словно корыто. Так скитались мы более месяца. В продолжение этого времени я прилежно трудился под командой Гевля, стоял с ним на вахте, старался помогать ему, во всем быть полезным при каждом случае, когда мое содействие могло принести какую-нибудь пользу, и таким образом приобрел хотя несовершенные, однако же весьма достаточные практические сведения в искусстве мореплавания, а те обстоятельства, в которых мы находились, ускорили мое воспитание по этой части. Но плавать, только плавать, не подвергаясь опасности утонуть, было для нас еще не довольно: нам угрожало другое бедствие, голод. Так как запасов было взято только на переезд от берегов Англии до Испании, то они, наконец, истощились. Экипажу стали отпускать неполную порцию. Мы с Гевлем сложили свою долю провизии в общую кассу и питались наравне с матросами. Решено было предложить шкиперу, чтобы и он последовал нашему примеру. Томкинс сначала устремил на меня пьяный, бессмысленный взгляд, когда я, войдя вместе с Гевлем и экономом в его каюту, сделал это предложение; но через несколько секунд глаза его загорелись, лицо побагровело и правая рука упала на пистолеты, лежавшие на столе.
– Бунтовщики! – вскричал он в бешенстве.
Эконом, почтенный старик, в испуге спрятался за меня. Я со своей стороны не мог смотреть равнодушно на эту сцену и закричал, топнув ногою:
– Мерзкая тварь! Ты хуже собаки, которая живет здесь на бриге! Мы исполняем долг честных людей, и если ты противишься нашему справедливому требованию, так тебя нужно лишить начальства, бросить в собачью конуру. Возьми свои пистолеты, низкая душа! Возьми их, стреляй! Я не боюсь, потому что презираю тебя. Еще раз, именем всего экипажа, именем моего отца, хозяина товаров, погруженных на бриг, говорю тебе, что если ты не будешь лучше исполнять своих обязанностей, если станешь по-прежнему напиваться, то – как Бог свят! – ты увидишь, что мы с тобой сделаем!
– Да, увижу, – отвечал шкипер и, подняв пистолет, выстрелил.
Я не спускал с него глаз; движение его от меня не скрылось; я посторонился, и пуля, назначенная мне, пробила грудь стоявшего за мной старика. Не дав шкиперу времени взять другой пистолет, мы с Гевлем бросились на него, повалили на пол, связали руки и ноги.
– Вот убийца, – шепнул мне Гевль, – надобно его отдать на съедение киту, и тогда экипаж будет спасен. – После этого он кликнул негра, о котором я упомянул уже. – Югурта, – сказал он, – помоги мне стащить в заднюю каюту этот труп и этот грязный кусок живого мяса. Пусть они лежат вместе. Я буду сам смотреть, чтобы живой больше не пьянствовал. Возьми его!
Отвратительно было слышать проклятия, которые изрыгал бешеный, но связанный Томкинс. Югурта проворно отнес его в назначенное место. Тело убитого старика было почтительно поднято и положено возле убийцы. Экипаж, узнав о злодеянии шкипера, согласился, что он не может командовать бригом, и обещал повиноваться Гевлю, как старшему. Около пяти часов вечера новый командир удалился с палубы. Я последовал за ним и нашел его стоящим на коленях с раскрытой Библией в руках. Он читал так внимательно, что не слыхал моего прихода. Я тихонько приблизился и, заглянув через плечо Гевля, увидел, что он читает повествование об Ионе. Дрожь пробежала по всем жилам моим, потому что я легко угадал мысль, занимавшую воспаленный и расстроенный разум Гевля. Рука моя невольно упала к нему на плечо; он вздрогнул и оглянулся.
– Нехорошо, Гевль! – сказал я как можно ласковее. – Вы предаетесь грешным и предосудительным мыслям В этой же самой книге, которая раскрыта перед вами, сказано: «Не убий!»
– Око за око, зуб за зуб! – возразил Гевль. – Но не бойтесь, Троутон; я не совершу убийства; да хотя бы и совершил, так вам должно бы было благодарить меня, потому что это убийство, как вы его несправедливо называете, доставило бы вам счастие увидеться с отцом, матерью и сестрой. Впрочем, не бойтесь, повторяю вам. Всемогущий сам рассудит наше дело.
К ночи подул легкий попутный ветерок. Мы распустили все паруса, какие могли поставить, и через несколько часов увидели перед собой довольно ясно, хотя на большом расстоянии, Тенерифский пик, который прелестно рисовался на утренней лазури небес. Экипаж предался шумной радости, но Гевль стал еще молчаливее, еще мрачнее. Так прошел целый день. Бриг тихонько подвигался к берегу. Но перед заходом солнца ветер стал дуть с каждой минутой свежее, и когда наступила ночь, он сделался так крепок, что мы принуждены были убавить парусов.
– Приближается роковая минута! – сказал мне Гевль. – Скоро конец нашим бедствиям; еще прежде полуночи узнаем мы развязку великой тайны.
Он созвал весь экипаж на шканцы и произнес торжественным голосом:
– Друзья! В эту ночь нам будет много работы. Приготовьтесь! По разным приметам, которых вы не можете знать, я вижу, что до наступления полуночи поднимется сильная буря. Я велю раздать вам по тройной чарке грога на человека, но кто думает, что голове его не выдержать такой большой порции, то пусть не допьет. Нам еще надобно отдать последний долг покойному Вильямсу, а при таком случае неприлично быть пьяным. Совершим его погребение благочестиво, по-христиански, и помолимся усердно за него и за себя, потому что нам угрожает великая опасность от присутствия убийцы на нашем судне. В десять часов будьте готовы!
После этого Гевль распустил весь экипаж, оставив на палубе только двух матросов: одного управлявшего рулем и другого стоявшего на часах. Несколько минут мы молча прохаживались взад и вперед по палубе. Гевль был еще угрюмее прежнего. Когда пробило восемь часов, он велел позвать Югурту и сказал мне: – Мистер Троутон, не потрудитесь ли вы отстоять за меня половину вахты? Матрос, который управляет рулем, знает свое дело; то же я могу сказать о часовом. Поэтому вы можете позволить экипажу спокойно пить грог, который я отпустил. Не вызывайте никого без самой крайней необходимости. Между тем мы с Югуртой пойдем зашивать покойника, чтобы приготовить его к погребению в десять часов. Вы знаете, в таком жарком климате нельзя долго держать на корабле мертвое тело. К тому же присутствие мертвеца приносит несчастье.
Он спустился с Югуртой под палубу, и через несколько минут я услышал там стон, который, впрочем, нисколько не удивил меня, потому что он раздавался почти беспрестанно, с тех пор как Томкинс был заперт в задней каюте. Ночь была темная. По мере того как мрак спускался на волны, воображение мое становилось мрачнее Мысль, что теперь делают у меня под ногами, случившиеся с нами несчастья и бедственные предсказания Гевля, которые я, хотя не считал за верные, однако же не мог никак изгнать из головы, – все это сильно действовало на мое воображение и тяжелым камнем ложилось на сердце.
В десять часов, – ровно в десять, – явился Гевль. Расстроенные черты лица и блуждающие взоры придавали его физиономии какое-то дикое выражение; свет фонаря делал еще страшнее нашего таинственного штурмана. Нельзя было смотреть на него без содрогания. Он подошел ко мне, поблагодарил за вахту и велел собрать экипаж для присутствования при погребении. Матросы на этот раз не выбежали с шумом и поспешностью, как бывает обыкновенно; напротив, они появились из-под палубы молчаливо и медленно, как тени, восстающие из гробов.
Этим восклицанием решаюсь я начать свое жизнеописание. Я не выдаю его за новое; но беру на себя смелость наперед сказать моим читателям, что оно удивительно идет к делу и всегда первое приходит мне в голову, когда гляжу я на прошедшее, на те дни, которые были так полны тревоги, любви и превратностей судьбы человеческой.
Я воспитывался в Англии, хотя мой отец, природный англичанин, жил постоянно в Испании, имея торговые дома в Мадриде и Барселоне. На двенадцатом году меня отдали в школу в Норвиче, в руки наставника, который мог бы быть весьма замечателен по учености, если бы она не затмевалась блеском его строгости. Он учил меня до семнадцати лет. В продолжение этого времени я получал из Испании аккуратно по два письма в три месяца, одно от батюшки, наполненное советами, другое от матушки, переполненное желаниями, чтобы я был здоров, весел, счастлив, и страшными ошибками против грамматики английского языка, потому что матушка была испанка. На праздники я ходил поочередно к трем батюшкиным корреспондентам, и эти периодические посещения составляли единственное мое развлечение, однако имели и свою полезную сторону: мало-помалу я начал без труда отгадывать, выгоден или невыгоден для Англии испанский курс денег, смотря по тому, ласково или не ласково меня принимали.
Что касается моих свойств в это время, то мне почти нечего о том говорить: казалось, что у меня были только одни отрицательные качества; например: я не был ни ловок, ни неловок; ни хорош, ни дурен; я не обнаруживал ни к чему особенной склонности, бывал весел с веселыми, печален с печальными, не знал за собой никакого порока и не прельщался никакой добродетелью, вел себя хорошо, но единственно по инстинкту, а не по нравственному убеждению. Меня сравнивали с воском. Оно так, пожалуй, но под воском таились сера, селитра, смола.
Наконец, я поступил приказчиком в торговый дом «Барнеби, Фок, Перес и К°», с которым отец мой имел значительные дела. Компаньоны жили каждый особо; контора помещалась у Фока, и я поселился также у него. Это было семейство, благословенное плодородием, – пять сыновей и пять дочерей; впрочем, характеры молодых людей, подобно моему, чуть виднелись в легких контурах, не поражая силой и живостью красок.
Живя в доме мистера Фока, я понемножку проник во все таинства купеческой бухгалтерии и начал с удивительной чистотой писать счета. Графы, выведенные красными чернилами, пересекались у меня всегда под прямым углом со строками; малейшее пятнышко на фактуре, мною написанной, приводило меня в ужас, как пятно на добром моем имени. Хозяева видели во мне молодого человека весьма способного к делу; знакомые девицы находили, что я очень любезен и что в моей физиономии есть нечто классическо-романтическое. Но вообще моя жизнь была крайне однообразна: монотонность ее нарушилась только одним обстоятельством: с письмами от батюшки и матушки я начал получать третье письмо, от сестры, по имени Гонория, которой никогда не видал. Ее послания, видимо, были сочиняемы под надзором учителя: слог чинный, официальный; английский язык страдал в них ужасно. Для совершенной ясности будущего рассказа должно тут же заметить, что Гонория была не дочь моих родителей, а только приемыш, но они любили ее как дочь, называли дочерью, скрывали от меня ее происхождение, и я чистосердечно почитал ее сестрою.
И таким образом я дожил до двадцати лет, ускользнув от кокетства хозяйских дочек, от намеков их заботливой маменьки и от ловкой тактики самого господина Фока, который, осуждая брачную жизнь, заключал обыкновенно словами: «Но берегись, мой милый Ардент: мне кажется, что твои достоинства не скрылись от Агаты, Элеоноры, Миры…» Господин Фок перебирал по очереди всех своих дочерей. Оно, конечно, было бы очень естественно, если бы я и женился на какой-нибудь из них, тем более что мне уже становилось довольно приятно делать наблюдения над раскосыми глазками двенадцатилетней Миры; но судьба того не хотела: батюшка приказал мне ехать к себе.
Это неожиданное требование поразило всех Фоков пуще громового удара. Пять мисс попадали в обморок; с маменькой сделалась истерика, спазмы или что-то в этом роде; а сам мистер Фок несколько раз протирал очки и перечитывал батюшкино письмо, после чего, уверившись, что в нем нельзя вычитать ничего нового и что он действительно лишается выгодного зятя, произнес с горечью: «Какая потеря!» Но что касается меня, то я оставался совершенно равнодушным и спокойно, методично готовился в путь. Это бесило моих хозяев: отец говорил, что у меня нет никакой энергии, мать, посматривая на дочерей, повторяла, что у меня нет вкуса; а дочери хором провозглашали, что у меня нет сердца. Я ничего не понимал: я был тогда поистине Квайет Троутон[1], как меня прозвали вместо Ардент.
Накануне моего отъезда все семейство собралось за ужином. У всех мисс глазки были красны, щечки бледны; миссис Фок не скрывала более своего горя, которое выражалось перемежающимися всхлипываниями; супруг ее был важен, задумчив и ел с такой жадностью, как будто хотел излить жестокость своей печали на каждое из подаваемых блюд. В аппетите его было что-то до крайности трогательное, и когда он наелся досыта, то сказал мне голосом печальным до пес plus ultra:
– Мистер Троутон, передайте мне эту бутылку… О, милый Ардент! Здесь, посреди своего семейства, в присутствии нежной супруги, пяти дочерей во всем цвете красоты и пяти сыновей, которые служат опорой моей старости, здесь я хочу излить перед тобой скорбь. Так как по утрам я встаю с постели не ранее девяти часов, а ты отправишься в восемь, то я прощусь с тобой с вечера.
При этих словах все пять мисс вздохнули, как по команде, и Агата промолвила, что тяжело прощаться с друзьями.
Я поклонился мисс Агате и сказал, что, вероятно, скоро приеду назад.
– О, нет! – воскликнул мистер Фок. – Этого никогда не будет! Ты слаб, ты готов всякому покориться… Нет, ты не воротишься!
– Я не заметила, чтобы мистер Троутон был готов покориться всякому, – возразила Агата, потупив глаза.
– А я могу сказать, что он и не слаб, – прибавила маленькая Мира, – однажды он поднял меня, как куклу, и…
– И что? – спросило несколько голосов, среди которых особенно был заметен резкий голос миссис Фок.
– И, поцеловав, поставил опять на землю, – отвечала Мира.
– А!.. – произнесла маменька, – ну, в таком случае я согласна, что мистер Троутон, может быть, и воротится.
Наконец мы встали из-за стола и столпились у камина. Мистер Фок, любивший меня искренне, дал мне несколько обыкновенных стариковских советов и заключил следующим:
– Я считаю долгом сказать, милый Ардент, что во все пребывание у меня ты вел себя превосходно; ты не закапал чернилами ни одного счета и не старался вскружить головы ни одной из моих дочерей; по воскресеньям ходил в церковь, никогда не возвращался домой за полночь, никогда не заставил ждать себя к обеду. Итак… прощай! Да будет над тобою благословение Божие! Останься навсегда кротким, благоразумным и честным человеком и помни, что, будешь ли ты богат или беден, всегда найдешь у меня добрый прием. Не забудь сказать отцу, что он еще должен нам за последнюю партию вина, которое оказалось хуже посланных им проб.
Сказав это, мистер Фок пожал мне руку и ушел спать. Сыновья сделали то же. Маменька хотела последовать их примеру, но видно ей показалось, что будет гораздо эффектнее удалиться молча, трагическими шагами, ломая пальцы. Дочки, все, кроме маленькой Миры, сделали мне по подарку на память, кто кошелек, кто часовой шнурок и прочее, все собственной работы. Мира не подарила мне ничего, но дала от себя письмо к сестре моей Гонории. На другой день, рано поутру, я был уже на бриге «Джени», отправлявшемся в Барселону под начальством шкипера Томкинса, человека глупого и грубого, который вдобавок к тому пил без просыпа. Помощник его, Гевль, знал лучше свое ремесло, но, к несчастью, был также очень крутого характера. О матросах и говорить нечего: Томкинс набрал их дешево из госпиталей. Единственное существо, общество которого показалось мне приятным, была большая собака-водолаз, Баундер. Я с нею скоро завел самую тесную дружбу, и когда мы потеряли из вида берега Англии, я на нес одну возложил всю надежду не потонуть с пьяным шкипером и дрянным экипажем.
Крепкий северо-восточный ветер дул целые сутки с таким постоянством, что его нельзя сравнить ни с чем, кроме разве болтовни старой сплетницы. Убрали несколько парусов, у других взяли рифы. Шкипер, в надежде, что ветер скоро утихнет, напился, лег и благодаря тому нашел в своей каюте спокойствие, которого не было ни на палубе, ни в воздухе, ни на поверхности моря. Между тем я захворал морской болезнью: если выходил наверх, то не мог стоять на ногах; оставаясь в каюте, не был в состоянии выносить духоты и вони. Моряки называют все это мелкими неудобствами своего житья, но для меня, сухопутного человека, они были мучительны. Вдобавок наш бриг, если можно так называть рассохшуюся бочку, в которой мы плыли, ужасно скрипел, а пьяный шкипер, отделенный от меня тонкой дощатой переборкой, храпел и сопел немилосердно. Я не мог более выдержать своего положения, и тут-то впервые обнаружилась раздражительность моего нрава. Ползком, кое-как выбрался я на палубу. Морс сильнее штормило, по мере того как мы удалялись от берегов. В той же прогрессии делалось угрюмее и мрачнее лицо нашего штурмана. Бриг летел быстро по направлению к Гибралтарскому проливу; он резал волны с ужасной силой; ночь была холодна; палуба и снасти покрылись инеем. Легко себе вообразить, что я не мог быть в хорошем расположении духа, когда добрел до тесного пространства, которое у нас величали шканцами. Мне встретился штурман. Он шел торопливо, чтобы отдать какое-то приказание, и, толкнув меня, сказал сердито:
– Посторонитесь.
– Мне ли вы говорите, господин Гевль?
– Да.
– Вы очень неучтивы, сударь.
– Я делаю свое дело; вы мне мешаете, а в таком случае, кто бы вы ни были, мне все равно.
После этого Гевль толкнул меня еще раз и сильнее прежнего. Я вспыхнул от бешенства, но удержался, подошел к Гевлю и сказал, положив руку ему на плечо:
– Вы меня оскорбили и должны просить извинения.
– Убирайтесь к черту!
– Говорю вам, что вы должны просить извинения! Здесь в своей стихии, в такую минуту, когда я не могу стоять без опоры и когда вся душа моя взволнована, вы, конечно, можете меня обижать: я не в силах сам противиться. Но не внушайте мне мыслей, приличных только отчаянным; умоляю вас для собственной вашей и моей пользы… попросите у меня извинения.
– Я уже вам сказал, нет! Если бы мне случилось обидеть человека, который вполне заслуживал бы этого названия, тогда другое дело; но чтобы мне, моряку, извиняться перед белой, нарумяненной, раздушенной куклой… Нет, говорю я!.. Хоть бы вы мне приставили нож к горлу, по обыкновению своих соотечественников испанцев. Я, право, готов лучше околеть от руки какого-нибудь испанского выродка, чем тянуть эту проклятую жизнь, которая утомила меня.
Последние слова Гевль произнес так грустно, и на лице его мелькнуло такое горькое выражение, что желание мести в один миг замерло в моем сердце.
– Мистер Гевль, – сказал я ему гораздо спокойнее, – вы не хотите просить у меня извинения, видя во мне что-то, не заслуживающее название человека. Согласен. Я, точно, не моряк и не могу сносить тягостей этого звания; не могу так твердо, как вы, держаться на корабельных досках; но случается, что человек, не обладая ни одной из способностей, свойственных моряку, имеет твердую душу, сильную волю и мужество, готовое подвергнуться всякому испытанию. Не хвастаясь такими достоинствами, я, однако же, надеюсь, что у меня их довольно на то, чтоб стоять наряду с Джемсом Гевлем.
– Докажите!
– При случае, мистер Гевль. И вы тогда сознаетесь в своей ошибке и попросите у меня извинения.
– Вот это дельно, мистер Троутон. Я согласен. Случай вам скоро представится, потому что бригу несдобровать.
Мало-помалу, забыв о своей ссоре, мы разговорились с Гевлем как добрые приятели.
– Почему же вы думаете, что бригу несдобровать? – спросил я.
– А вот почему, – сказал Гевль. – Прошлую ночь я видел смертный огонь; он больше часу светился у нас на вершине мачты; кроме того, старик Гопинс заметил у самой кормы чудовище… наполовину рыбу, наполовину гиену, которое знает уже наперед, где ему будет добыча. Негодяй! – вскричал Гевль, повернувшись к матросу, который правил рулем, и ударив его по лицу, так что v того потекла кровь изо рта и из коса. – Вперед делай свое дело лучше! Или ты хочешь, чтобы мы прежде времени пошли на дно?
Гевль взялся сам за руль, вывел бриг на потерянный курс и потом хладнокровно передал руль виноватому, который не успел стереть кровь с лица.
– Однако же, я все не понимаю, отчего вы думаете, что мы в опасности? – сказал я. – Правда, нас стала беспокоить сильная боковая качка, но мне кажется, это еще ничего не значит. Признайтесь, что в вашем предсказании есть немножко суеверия.
– Право? Ну, думайте, как хотите! А я только скажу вам еще вот что. У нас на бриге развелось было множество крыс: такой цветущей колонии не найти ни на одном судне в Темзе, от Лондонского моста до маяка. Но в ту ночь, как мы должны были вытягиваться из гавани, все крысы бежали с брига…
– Неужели? Да это смешно!
– Смейтесь, если вам нравится. Я стоял в то время на вахте и видел своими глазами эту процессию. Долгохвостые перешли на корабль Ост-Индийской компании «Георгий». Сзади плыла старая крыса, у которой шерсть уже поседела. Плывя, она оглянулась на наш бриг и покачала головой, как судья перед чтением приговора. Мне, признаюсь, страсть хотелось взять свою трость да отправиться вместе с крысами долой с брига.
– Так на этом-то вы основываете свои опасения?
– А что ж? Крысы в таких случаях умнее людей. Притом у нас на бриге есть убийцы, а это…
– Ох, мистер Гевль! – перебил я, взяв его за руку. – Вы произносите важное обвинение. Уверены ли вы в его справедливости?
– Уверен. Правда, убийство еще не совершилось, но все равно оно совершится. Много ли нужно, чтобы убить человека? Несколько минут назад вы, верно, умертвили бы меня, если бы вам попался кинжал. А из-за чего?
Мне стало стыдно, однако я скрыл это.
– Мы еще сочтемся в обиде, которую вы мне нанесли, мистер Гевль; но до тех пор будем поступать друг с другом великодушно. Я уже оценил ваши достоинства и знаю, что от вас одного зависит безопасность брига.
– Бриг погибнет, говорю вам. Разве что мы успеем отвратить это несчастье, бросив в море самого убийцу… Но взгляните вверх. Что вы видите?
Не выпуская из рук веревки, за которую держался, я приподнял голову и увидел синеватое пламя, которое дрожало на самой вершине мачты.
– Это смертный огонь, – сказал Гевль.
– Помилуйте, – возразил я, – это простое явление, которое называется огнем святого Эльма. Оно происходит or естественных причин и предвещает только грозу, не больше.
– Я все знаю не хуже вас. Но если смертный огонь предвещает грозу, то разве этим и доказывается, что мы не погибнем? На земном шаре еще довольно воды, чтобы потопить наш бриг со всем, что на нем есть, – прибавил Гевль полушутливо.
Но едва он успел вымолвить эти слова, как молния прорезала нависшую над нами тучу и ослепила меня на несколько мгновений; гром грянул с ужасной силой, и бизань-мачта, разбитая в щепы, упала на палубу с переломанными реями и изорванными парусами.
– Сюда! Все сюда! – вскричал Гевль. – Бросайте в море обломки! Живее!.. Ох, если бы мне хоть полдюжины добрых рук!
Но прежде нежели приказание Гевля было исполнено, буря усилилась, страшный шквал налетел на бриг, паруса затрещали, судно почти легло на бок, руль повернулся сам собою, и человек, который им управлял, был далеко отброшен сильным толчком. Мы с Гевлем бросились к румпелю, но не могли повернуть руля. Между тем от наклона брига окна кают окунулись в море и вода устремилась во внутренность.
Гадко было смотреть в это время на пьяного Томкинса, который выскочил на палубу, перепуганный потоком воды, окатившим его во сне Он дрожал всем телом, бегал, как сумасшедший, ломал себе руки, но не давал никаких приказаний, не предпринимал ничего для спасения судна. Между тем вода по-прежнему лилась через борта, и каюты наполнились ею так, что самые трусливые не прятались внутри брига, а выбегали на палубу.
– Рубите мачты! – кричал Гевль. – Иначе не спастись! Ну, проворнее, друзья мои! Троутон, ступайте за мною.
Гевль схватил топор, сильный негр взял другой. Они живо принялись за работу, и менее чем в минуту мачты лежали на палубе, завалив ее снастями. Между тем руль сорвался с крючьев и колотился о корму. После напрасных усилий поправить его принуждены мы были вовсе отнять его и отдать в жертву волнам, чтобы он не повредил самого брига.
– Теперь к помпам! – скомандовал Гевль, и все принялись выкачивать воду.
По счастью, ветхое судно наше еще было совершенно цело; течи не оказалось нигде. Вода убывала по мере того, как мы грудились над помпами. Буря стала стихать. К полуночи воды в бриге оставалось только на шесть дюймов, и так как не было уже ни малейшей опасности то Гевль подошел ко мне и сказал:
– Мистер Троутон, я должен сознаться, что вы вели себя как прилично мужчине, и, не краснея, скажу, что мне очень жаль, очень досадно, что я с вами грубо обошелся. Но еще прискорбнее мне видеть вас на этом бриге, потому что он осужден на неминуемую гибель. Как бы то ни было, советую вам идти отдохнуть. Спите спокойно, если можете.
Я решился последовать его совету и спустился в каюту. На дороге меня поймал шкипер, успевший уже снова напиться. С неотвязчивостью пьяницы он стал приставать ко мне, чтобы я пил вместе с ним, и, получив отказ, осыпал меня ругательствами и угрозами.
Было девять часов утра, когда я вышел опять на палубу Буря совсем миновала, но сильный восточный ветер еще продолжался. Мы находились в полном его распоряжении, потому что не имели ни одной мачты, кроме бушприта, и наш бриг без руля носился по волнам, словно корыто. Так скитались мы более месяца. В продолжение этого времени я прилежно трудился под командой Гевля, стоял с ним на вахте, старался помогать ему, во всем быть полезным при каждом случае, когда мое содействие могло принести какую-нибудь пользу, и таким образом приобрел хотя несовершенные, однако же весьма достаточные практические сведения в искусстве мореплавания, а те обстоятельства, в которых мы находились, ускорили мое воспитание по этой части. Но плавать, только плавать, не подвергаясь опасности утонуть, было для нас еще не довольно: нам угрожало другое бедствие, голод. Так как запасов было взято только на переезд от берегов Англии до Испании, то они, наконец, истощились. Экипажу стали отпускать неполную порцию. Мы с Гевлем сложили свою долю провизии в общую кассу и питались наравне с матросами. Решено было предложить шкиперу, чтобы и он последовал нашему примеру. Томкинс сначала устремил на меня пьяный, бессмысленный взгляд, когда я, войдя вместе с Гевлем и экономом в его каюту, сделал это предложение; но через несколько секунд глаза его загорелись, лицо побагровело и правая рука упала на пистолеты, лежавшие на столе.
– Бунтовщики! – вскричал он в бешенстве.
Эконом, почтенный старик, в испуге спрятался за меня. Я со своей стороны не мог смотреть равнодушно на эту сцену и закричал, топнув ногою:
– Мерзкая тварь! Ты хуже собаки, которая живет здесь на бриге! Мы исполняем долг честных людей, и если ты противишься нашему справедливому требованию, так тебя нужно лишить начальства, бросить в собачью конуру. Возьми свои пистолеты, низкая душа! Возьми их, стреляй! Я не боюсь, потому что презираю тебя. Еще раз, именем всего экипажа, именем моего отца, хозяина товаров, погруженных на бриг, говорю тебе, что если ты не будешь лучше исполнять своих обязанностей, если станешь по-прежнему напиваться, то – как Бог свят! – ты увидишь, что мы с тобой сделаем!
– Да, увижу, – отвечал шкипер и, подняв пистолет, выстрелил.
Я не спускал с него глаз; движение его от меня не скрылось; я посторонился, и пуля, назначенная мне, пробила грудь стоявшего за мной старика. Не дав шкиперу времени взять другой пистолет, мы с Гевлем бросились на него, повалили на пол, связали руки и ноги.
– Вот убийца, – шепнул мне Гевль, – надобно его отдать на съедение киту, и тогда экипаж будет спасен. – После этого он кликнул негра, о котором я упомянул уже. – Югурта, – сказал он, – помоги мне стащить в заднюю каюту этот труп и этот грязный кусок живого мяса. Пусть они лежат вместе. Я буду сам смотреть, чтобы живой больше не пьянствовал. Возьми его!
Отвратительно было слышать проклятия, которые изрыгал бешеный, но связанный Томкинс. Югурта проворно отнес его в назначенное место. Тело убитого старика было почтительно поднято и положено возле убийцы. Экипаж, узнав о злодеянии шкипера, согласился, что он не может командовать бригом, и обещал повиноваться Гевлю, как старшему. Около пяти часов вечера новый командир удалился с палубы. Я последовал за ним и нашел его стоящим на коленях с раскрытой Библией в руках. Он читал так внимательно, что не слыхал моего прихода. Я тихонько приблизился и, заглянув через плечо Гевля, увидел, что он читает повествование об Ионе. Дрожь пробежала по всем жилам моим, потому что я легко угадал мысль, занимавшую воспаленный и расстроенный разум Гевля. Рука моя невольно упала к нему на плечо; он вздрогнул и оглянулся.
– Нехорошо, Гевль! – сказал я как можно ласковее. – Вы предаетесь грешным и предосудительным мыслям В этой же самой книге, которая раскрыта перед вами, сказано: «Не убий!»
– Око за око, зуб за зуб! – возразил Гевль. – Но не бойтесь, Троутон; я не совершу убийства; да хотя бы и совершил, так вам должно бы было благодарить меня, потому что это убийство, как вы его несправедливо называете, доставило бы вам счастие увидеться с отцом, матерью и сестрой. Впрочем, не бойтесь, повторяю вам. Всемогущий сам рассудит наше дело.
К ночи подул легкий попутный ветерок. Мы распустили все паруса, какие могли поставить, и через несколько часов увидели перед собой довольно ясно, хотя на большом расстоянии, Тенерифский пик, который прелестно рисовался на утренней лазури небес. Экипаж предался шумной радости, но Гевль стал еще молчаливее, еще мрачнее. Так прошел целый день. Бриг тихонько подвигался к берегу. Но перед заходом солнца ветер стал дуть с каждой минутой свежее, и когда наступила ночь, он сделался так крепок, что мы принуждены были убавить парусов.
– Приближается роковая минута! – сказал мне Гевль. – Скоро конец нашим бедствиям; еще прежде полуночи узнаем мы развязку великой тайны.
Он созвал весь экипаж на шканцы и произнес торжественным голосом:
– Друзья! В эту ночь нам будет много работы. Приготовьтесь! По разным приметам, которых вы не можете знать, я вижу, что до наступления полуночи поднимется сильная буря. Я велю раздать вам по тройной чарке грога на человека, но кто думает, что голове его не выдержать такой большой порции, то пусть не допьет. Нам еще надобно отдать последний долг покойному Вильямсу, а при таком случае неприлично быть пьяным. Совершим его погребение благочестиво, по-христиански, и помолимся усердно за него и за себя, потому что нам угрожает великая опасность от присутствия убийцы на нашем судне. В десять часов будьте готовы!
После этого Гевль распустил весь экипаж, оставив на палубе только двух матросов: одного управлявшего рулем и другого стоявшего на часах. Несколько минут мы молча прохаживались взад и вперед по палубе. Гевль был еще угрюмее прежнего. Когда пробило восемь часов, он велел позвать Югурту и сказал мне: – Мистер Троутон, не потрудитесь ли вы отстоять за меня половину вахты? Матрос, который управляет рулем, знает свое дело; то же я могу сказать о часовом. Поэтому вы можете позволить экипажу спокойно пить грог, который я отпустил. Не вызывайте никого без самой крайней необходимости. Между тем мы с Югуртой пойдем зашивать покойника, чтобы приготовить его к погребению в десять часов. Вы знаете, в таком жарком климате нельзя долго держать на корабле мертвое тело. К тому же присутствие мертвеца приносит несчастье.
Он спустился с Югуртой под палубу, и через несколько минут я услышал там стон, который, впрочем, нисколько не удивил меня, потому что он раздавался почти беспрестанно, с тех пор как Томкинс был заперт в задней каюте. Ночь была темная. По мере того как мрак спускался на волны, воображение мое становилось мрачнее Мысль, что теперь делают у меня под ногами, случившиеся с нами несчастья и бедственные предсказания Гевля, которые я, хотя не считал за верные, однако же не мог никак изгнать из головы, – все это сильно действовало на мое воображение и тяжелым камнем ложилось на сердце.
В десять часов, – ровно в десять, – явился Гевль. Расстроенные черты лица и блуждающие взоры придавали его физиономии какое-то дикое выражение; свет фонаря делал еще страшнее нашего таинственного штурмана. Нельзя было смотреть на него без содрогания. Он подошел ко мне, поблагодарил за вахту и велел собрать экипаж для присутствования при погребении. Матросы на этот раз не выбежали с шумом и поспешностью, как бывает обыкновенно; напротив, они появились из-под палубы молчаливо и медленно, как тени, восстающие из гробов.