В это время вошел киномеханик.
   – Заряжайте, – велел Коба, и мы пошли в просмотровый зал.
 
   Оказалось, в Узбекистане работала научная экспедиция. Тот самый скульптор-антрополог Михаил Герасимов (когда-то восстановивший лицо Ивана Грозного) попросил открыть гробницу Тимура. И восстановить лицо величайшего завоевателя. Большой любитель истории Коба согласился. Вчера Герасимов вскрыл могилу. Коба захотел увидеть всю церемонию. Для этого в Самарканд послали съемочную группу…
   Начался показ. На экране – Самарканд и купол мавзолея Гур-Эмир.
   Герасимов (сильно постаревший) спускается в склеп, освещенный прожекторами. Рабочие окружают гробницу. Гигантская мраморная плита сдвинута. Камера заглядывает в саркофаг, в темноте его виден гроб, покрытый истлевшим покрывалом. Герасимов объясняет в кадре:
   – Тимур умер далеко от Самарканда, и к месту погребения его привезли в этом гробу.
   Старик – видно, служитель в мавзолее, что-то страстно говорит по-узбекски. Насмешливый голос Герасимова за кадром:
   – Местное суеверие запрещает нарушать покой «Тимура, бога войны». Этот старый узбек просит не открывать крышку гроба. Иначе, по преданию, на третий день вернется Тимур с войною…
   До сих пор вижу, как на экране все собравшиеся в мавзолее добро смеются над словами старого узбека…
   Из крышки гроба выбивают огромные гвозди. Снимают ее. Герасимов подходит к открытому гробу… Торжественно достает череп Тимура и долго держит его перед камерой. Череп бога войны глядит с экрана, зияя пустыми глазницами…
   Экран погас. Но Коба… Коба был бледен! Он тихо сказал Берии:
   – Кто позволил им с этим шутить! Какие примитивные идиоты! За всем следить надо самому!
   Продолжая усыплять Кобу, Гитлер сделал очередной ход. В Москву приехал немецкий балет и солисты Берлинской оперы.
   Посол Шуленбург пригласил Молотова в посольство на торжественный прием по случаю этого события. Коба отправил на прием и меня.
   Мероприятие прошло великолепно, среди гостей были наши солистки балета. По моему заданию одна из них попросилась в туалет. Он помещался внизу – в подвале, недалеко от гардеробной сотрудников посольства.
   Проходя, она увидела в гардеробной комнате горы чемоданов – сотрудники посольства готовились к отъезду.
   Все это я рассказал Кобе. Коба промолчал, но стал темнее тучи.
 
   21 июня в девять вечера Молотов вызвал посла Шуленбурга, и состоялась странная беседа. Молотов прочел ему заявление нашего правительства: «Имеется ряд признаков, что немецкое правительство недовольно советским правительством. Даже ходят слухи, что нависает угроза войны. Советское правительство не в состоянии понять причины недовольства германской стороны и было бы признательно, если бы вы их изложили».
   Шуленбург ответил, что не располагает никакой информацией о недовольстве своего правительства. Более того, ему передали слухи о желании Фюрера устроить встречу наших вождей («фюреров» по-немецки).
   Молотов тем не менее попросил Шуленбурга срочно передать в Берлин запрос нашего правительства.
 
   В ночь с пятницы на субботу я получил шифровку: «В Берлине стоит отличная погода. Воскресенье обещает быть очень жарким, и многие берлинцы приготовились отправиться за город – в парк Потсдамского дворца». На языке шифра это означало: «Война начнется завтра, в воскресенье».
   Я немедленно позвонил на Ближнюю, попросил о встрече. Коба понял, сказал:
   – Опять… твои провокаторы. Приезжай.
   Когда я вошел, он с порога, без приветствия, поинтересовался:
   – Ну, чем еще твой Гитлер решил нас напугать?
   Он плохо выглядел, глаза воспаленные, красные, лицо землистое – видно, не спал.
   Я рискнул ответить:
   – А если все-таки не пугает? Но знает: мы уверены, что он пугает. Ведь ему нужна та самая внезапность, так удававшийся ему прежде блицкриг.
   – Замолчи, мудак!..
   Мы молча пили чай. Я видел: Коба мучительно думал… и ненавидел меня.
   В это время пришел Вася, в летной форме.
   – Садись, выпей со стариками чаю.
   Вася сел. Коба смотрел на сына нежными влюбленными глазами старого грузина.
   Сказал мне:
   – Видал, Васька-летчик! Важный человек! Как мчатся годы! Еще недавно под стол пешком ходил. Уже успел, дурак, жениться. Детей успел наделать… сам будучи…
   Вася молча улыбался.
   – Жена – хорошая женщина. Знаешь, как он за ней ухаживал? Ну, давай, не стесняйся.
   – Летал над самым домом на бреющем полете. Сказал, что крышу снесу, если не выйдет, – засмеялся Вася.
   – Чкалов под мостом летал, в конце концов погиб. Теперь этот над домом… Но жениться в девятнадцать! Балда! Я сказал ему: «Женился – черт с тобой! Если хорошая девушка, мы все будем любить ее. Только мне ее жаль, вышла за такого идиота».
   Вася по-прежнему весело улыбался – пусть ворчит отец, ведь любит…
   – Но летчик, говорят, хороший. В Люберцы его отправили на стажировку. – (В Люберцах стоял наш «дворцовый гарнизон» – привилегированный летный полк, участвовавший в воздушных парадах. В полку были собраны истинные асы.) – Цуканов… – (знаменитый летчик), – учит его. Написал мне: «Васька – способный летчик, но из-за пьянства у него будут неприятности…» Кстати… ну-ка дыхни!
   – Ну, отец! – взмолился Вася и осторожно дыхнул.
   – Представляешь, уже! Днем! Слушай внимательно: будешь продолжать – убью! Ты понял? Пьяный – всегда мудак. Повтори!
   Вася повторил.
   – Теперь главное. Тебе что, молодой жены мало? Ты почему увел жену у режиссера… – (Коба назвал знаменитое имя).
   – Сама захотела.
   – Где ты ее спрятал?
   – На даче. Не я, она сама спряталась от мужа.
   – Значит, так. Твои действия: вернешь мужу жену, сам и пойдешь на гауптвахту за пьянство и блядство. Ступай, сукин ты сын! – приказал Коба все с тем же счастливым лицом.
   Васька ушел, очень довольный собой.
   – Говорят, герой в глазах своей части… Пьет, баб ебет. Отлично летает. Как нам с тобой понять его? Особенно мне… – И повторил любимое: – Я ведь сын сапожника, а он – сын товарища Сталина. – Помолчал, потом вдруг спросил: – Неужели… нападет?!
   Я не успел ответить. В этот момент опять позвонили. Коба выслушал и сказал:
   – Пошлите вашего фельдфебеля… – бросил трубку. – Совсем ополоумели! Какой-то немецкий фельдфебель-перебежчик заявил, что война начнется завтра на рассвете. И все верят! – Какая ярость, ненависть… и боль была в его глазах! – Поедешь со мной.
 
   Мы поехали в Кремль.
   В приемной его ждали нарком Тимошенко, начальник штаба Жуков и заместитель Ватутин.
   Они вошли в кабинет, а я остался в приемной. Через час они вышли, он вызвал меня. Был мрачнее тучи:
   – Верят, что Гитлер нападет, мудаки… «Гитлер скопил у нашей границы огромные силы…» Им говоришь: Гитлер нас предупредил и объяснил задумку – чтобы на голову его солдат не падали английские бомбы, он формирует новые дивизии у нашей границы. И распространяет слух, будто делает это, чтобы напасть на нас. Поэтому империалист Черчилль, поверивший в эту дезу, шлет нам свои предупреждения… Он обещал нам, что уже в мае Гитлер нападет на нас. Число тогда даже назвал. Именно в тот день в мае Гитлер напал на Крит и прогнал оттуда англичан… Нет, нет, нет! Наши – мудаки, а Гитлер не мудак. Вся его карьера это доказывает. Он верит в блицкриг! Но не с нами! С нами – это хуйня… Самоубийство для него. Ну, дойдет он со своим «кригом» до Урала. А за Уралом территория – десять Европ… И наступит зима! И выступят наши верные солдаты – бездорожье, морозы – смерть для его блицкрига! Причем все это время ему придется сражаться на два фронта… – Он заходил по кабинету из угла в угол, повторяя, заклиная: – Нет, не может! Не может!
   В кабинет вошли Молотов и Берия.
   Молотов заговорил первым:
   – Иосиф… – (он так называл его наедине, но сейчас очень волновался). – Немцы из посольства массово уезжают из Москвы.
   На лице Кобы, клянусь, был ужас! Но он взял себя в руки. Сказал спокойно:
   – Утром вызовешь немецкого посла и спросишь в лоб: «В чем причина этого массового отъезда?»
   Берия видел состояние Кобы и попытался отвлечь:
   – Наши физики Зельдович и Харитон выяснили условия возникновения некоего мощнейшего взрыва. Они называют его «ядерным» и хотят…
   Коба зло прервал:
   – Сообщи яйцеголовым мудакам, что все эти восторги от бегающих стрелок приборов нас интересуют в спокойное время! Сейчас нам нужны от них совершенные танки и самолеты. А со всеми, кто будет вредительски тратить государственные деньги на научную хуйню… Что с сообщениями твоих агентов?
   – Бомбардируют все теми же ложными сведениями о нападении Германии. Я велел передать: будете продолжать снабжать дезинформацией, сотру в лагерную пыль… Особо нужно разобраться с Деканозовым, – (наш посол в Германии). – Он, как мне кажется, отец всей этой дезы. Мы твердо помним ваше предначертание, Иосиф Виссарионович: «В сорок первом году Гитлер на нас не нападет»…
   – Замолчи! Мотают, мотают нервы, – вдруг сорвался Коба. Потом сказал мне зло, все так же ненавидя нас всех: – Черт с вами! Садись! Пиши!
   Я сел за столик.
   Он продиктовал:
   – «В течение 22–23 июня возможно нападение немцев на фронтах. Нападение может начаться с провокационных действий, задача наших войск не поддаваться ни на какие провокации, но одновременно быть в полной боевой готовности, чтобы встретить внезапный удар немцев и их союзников. В течение ночи скрытно занять огневые точки укрепленных районов. Рассредоточить по полевым аэродромам всю авиацию, тщательно ее замаскировать. ВВС привести в боевую готовность».
   Он велел мне отнести текст Поскребышеву. Я встал, но тотчас вслед услышал:
   – Не надо! Отставить! Жди!
   Опять заходил по кабинету. Я сидел с бумагой в руках. В это время начали собираться члены Политбюро. Видимо, он назначил заседание.
   – Ладно. Отнеси бумагу Поскребышеву. Сам отправляйся на дачу, жди меня там…
 
   Я поехал на Ближнюю дачу, а они заседали в Кремле до ночи. За полночь приехали Коба, Молотов и Берия. Накрыли стол. Но с весельем не выходило. Он приказал Молотову отправить шифрограмму Деканозову в Берлин:
   – Пусть поставит перед Риббентропом все тот же вопрос: почему уезжает посольство? И заодно намекнет… нет, скажет прямо: если что-то беспокоит Гитлера, мы сделаем все, чтобы беспокойство прекратить. Товарищ Сталин готов встретиться с Фюрером и все решить полюбовно.
 
   Часы в Большой столовой пробили полночь. Наступило 22 июня. Гости уехали непривычно рано, в начале второго. Меня Коба оставил ночевать на даче. Нервничал…
   Опять принесли чай. Я, помню, ужасно хотел спать. Но он пил чай и повторял, повторял сказанное прежде:
   – Конечно, это дезинформация немцев. Пугают, чтобы я прекратил подготовку к войне. – Потом ходил по комнате, курил трубку и снова повторял: – Нет, он не сумасшедший… Хитрец, мерзавец, лгун, негодяй, но не псих… Однако нервы вымотал! Ладно, давай спать!
 
   Он лег в Малой столовой. Я – в той самой первой комнате по коридору, где обычно фельдъегеря оставляли почту. Дверь из Малой столовой была открыта, и через коридор из своей комнаты я видел столик с бутылкой «Нарзана». Появилась Валечка Истомина, вошла к нему и закрыла дверь…
   Я погасил свет. Но заснуть сразу не смог, несмотря на усталость. Я вдруг с ужасом понял, что наступил тот самый третий день с тех пор, как открыли гробницу Тимура. Вспомнил пустые глазницы черепа… Не прошло получаса, как послышались шаги Валечки – быстро он ее выгнал. И я наконец заснул.
 
   Сквозь сон услышал звонок. На столике рядом со мной звонил телефон.
   Видимо, Коба решил выспаться, переключил свой телефон на меня. На часах, висевших на стене, было… четверть пятого! В четверть пятого звонили по его телефону! Я вскочил.
   – Алло!
   – Говорит Жуков. – (Он был тогда начальником Генерального Штаба). – Попрошу к телефону товарища Сталина.
   – Сейчас четыре утра! Товарищ Сталин спит, – произнес я, уже зная ответ.
   И он сказал:
   – Будите товарища Сталина! Немедленно! Немцы бомбят наши города.
   Я бросился в Малую столовую. После бессонных ночей в ту историческую ночь он спал крепким сном младенца.
   – Коба! Коба!
   Он открыл один глаз, с испугом поглядел на меня.
   – Звонят, Коба!
   И тут он вскочил и заорал:
   – Почему…
   Но я успел вставить:
   – Жуков!
   Он понял и в ночной длинной, до пят, рубашке, сутулясь, побрел к телефону.
   В аппарате звук был очень громкий. Я отчетливо слышал голос Жукова:
   – Товарищ Сталин, немцы бомбят наши города!
   Он молчал.
   Жуков повторил:
   – Вы меня не слышите? Немцы бомбят наши города.
   И снова молчание Кобы… Долгое молчание.
   Наконец:
   – Где ваш нарком? Приезжайте с ним в Кремль. Позвоните Поскребышеву, пусть собирает Политбюро. – Он стоял, нелепый в ночной рубашке, и шептал: – Как же так? – Потом посмотрел на меня бешеным взглядом, сказал с ненавистью: – Одевайся, сукин ты сын!

Новое прощание с другом Кобой

   На сумасшедшей скорости вереница машин помчалась к Кремлю. Я сидел в третьем автомобиле вместе с ним. За всю дорогу Коба не произнес ни слова. Я понимал, о чем он думает. Было воскресенье. Военные самолеты беззащитно стояли на аэродромах. Экипажи отдыхали. Сколько хмельных голов отсыпались после вчерашних веселий в ночь выходного дня…
   У Спасских ворот сопровождавшие машины чуть притормозили. И его машина как всегда въехала в Кремль первой. Рассвело, но в Кремле еще горели фонари.
 
   Мы прибыли раньше остальных.
   Я остался в приемной, сел рядом с Поскребышевым и смотрел, как один за другим члены Политбюро входят в его кабинет – Берия, Маленков, Микоян, Каганович… Военные – Тимошенко, Жуков и, кажется, Мехлис – главный идеолог армии.
   Потом из кабинета торопливо вышел Молотов: оказалось, приехал Шуленбург – сделать срочное заявление.
   Состоялась историческая сцена, о которой я узнал потом.
   Шуленбург передал заявление немецкого правительства – обычный набор лжи, составленный Риббентропом: «В то время как Германия безоговорочно соблюдала пакт, СССР осуществлял терроризм, шпионаж и подрывную деятельность. Вступив в сговор с Англией, чтобы напасть на германские войска в Болгарии и Румынии, Правительство СССР боролось против усилий Германии установить стабильный порядок в Европе и проводило все более активную антигерманскую политику…»
   – Это война? – спросил Молотов. – Вы считаете, что мы ее заслужили?
   Шуленбург молчал. Ему, видно, приказали не вступать ни в какие обсуждения.
   В Берлине посол Деканозов был вызван в германский МИД «по важному вопросу». Риббентроп торжественно вручил ему Меморандум о войне…
   Молотов торопливо прошел мимо меня в кабинет Кобы.
   Я услышал, как Поскребышеву по телефону докладывали первые (и наверняка, как положено, преуменьшенные) результаты внезапного вторжения. Поскребышев повторял вслух, записывая на бумаге:
   – Аэродромы… понял… самолеты… понял…
   Запись понес в кабинет Кобы.
   Я тоже понял: аэродромы разбомблены, авиацию уничтожили прямо на них…
 
   Заседание закончилось. Все вышли из кабинета. Коба – последним.
   Посмотрел на меня. Глаза стали желтыми. Произнес по-грузински:
   – Ну, что уставился? И почему ты здесь? Я же сказал тебе ясно: пошел вон!
   Какая ненависть была в его глазах!
   Я приехал домой. Квартира была пустой. Жена с дочкой жили на даче. Я хорошо знал своего друга. Он всегда ненавидел тех, кто оказывался прав, когда он ошибался. Моя судьба была решена. Позвонил жене.
   Она уже услышала от сестры: война. Но не знала другой новости…
   Я попросил ее срочно отправить Майю-Сулико в Тбилиси к нашим родственникам.
   – Почему? – спросила она, хотя уже все поняла по моему голосу.
   Я помолчал. Потом сказал:
   – Поторопись.
   Она заплакала.
   Повесив трубку, начал собирать чемоданчик. Мы, грузины, особенно мерзнем. Положил в него зимнюю шапку.
   Все «большие начальники» (так нас тогда называли) носили пыжиковые ушанки, их выдавали в кремлевском распределителе. И как-то мы с Кобой обменялись шапками. Причем до этого он обменялся этой шапкой… с Бухариным. Таким образом, у меня была сразу шапка Сталина и расстрелянного им Бухарина… Шапка двух моих знакомцев для моей несчастной головы.
 
   Наступил вечер. Первый вечер в военной Москве. Как всегда перед сном, я вышел погулять. Увидел новое зрелище – прожектора шарили по небу… Ждали бомбежку.
   Я долго гулял вдоль Москвы-реки. Когда вернулся, у лифта рядом с лифтершей стоял высокий мужчина в штатском. По обычной одежде «топтуна», по его взгляду я все понял. Когда вошел в квартиру, в коридоре меня встретил другой сотрудник в штатском. На мое «Здравствуйте» молча ринулся ко мне, быстро, грубо ощупал, обшарил карманы. Потом обычный вопрос: «Оружие есть?» Обыскав, втолкнул меня в столовую…
   Я застал в ней большое общество: троих в форме НКВД, перепуганную нашу домработницу и дворничиху, взятую в качестве понятой. Предъявили ордер на арест и обыск. Обыск уже шел…
   Они вывалили на пол всю переписку. Я сказал:
   – Осторожнее, пожалуйста, здесь есть письма ко мне товарища Сталина, а вы их топчете сапогами.
   Надо было видеть их ужас! Как я и ожидал, тотчас стали милостивы.
   Попросил позвонить жене – позволили:
   – Только без подробностей.
   Я набрал дачу и сообщил:
   – Я… уезжаю.
   – А у нас… уборка, – проговорила она потерянно.
   Значит, на даче тоже шел обыск.
   – Все будет хорошо. Надеюсь, скоро увидимся. Я тебя люблю. Поцелуй Майю.
   – Она уехала в Тбилиси…
   Успела! Я немного успокоился.
 
   Мы спустились на улицу. Везли без особых почестей, в стандартном «черном воронке» (обычный ГАЗ-61, переделанный в дни массовых арестов для нужд родной Лубянки). Я уселся на скамейку, ноги уперлись в перегородку шоферской кабинки. В ней – «глазок». В нем – морда сопровождающего. Время от времени он смотрел на меня…
 
   Машина подъехала к Лубянке. Знакомый подъезд, куда я входил бессчетное количество раз, – с часовыми, гранитными знаменами и гербами, глядевшими на Лубянскую площадь. Теперь у меня с этим зданием вновь возникали иные отношения…
   Мимо подъезда проехали к «тем» воротам. Я услышал грохот. Раздвинулись стальные створки, и меня ввезли во двор. Здесь был вход в скрытую от посторонних глаз внутренность нашего здания… Я забыл описать раньше это секретное чрево, в котором уже побывал. Оно редко кого выпускало назад – на волю. Тюрьма была тайным сердцем Лубянки. И все эти кабинеты, глядевшие окнами на улицу, служили как бы обрамлением, декорацией того, что скрывалось во дворе, – секретной внутренней тюрьмы.
   Вышел из машины – «Руки за спину». Во дворе пахло гарью. Как потом узнал – жгли архивы. Меня привели в знакомый подвал. Последовала уже известная мне процедура. «Раздевайтесь!» Потом голого – в знакомый, цементный, беспощадный закуток. Ледяной душ. Несмотря на лето, холод пробирал до костей.
   – Вытирайся, – уже на «ты»…
   Серое полотенце с биркой «Внутренняя тюрьма». Усадили на стул. Человек в форме, но без погон, молча обрил наголо.
   Одеваться не велели, вошла докторша:
   – Повернитесь.
   И пальцем в задний проход. Этот осмотр придумал еще Ягода – не пронес ли я что-нибудь в жопе, не запрятал ли там какую-нибудь ампулу с ядом, чтобы убежать от предстоящих радостей нашего ада. Из этих же соображений одежду вернули без ремня, ботинки – без шнурков. В заботе, чтобы я не сумел удавиться… Сняли отпечатки пальцев, дали подписать квитанцию о взятых вещах. Забрали очки.
   Так возобновилась моя тюремная жизнь.
 
   Открылась дверь одной из одиночных камер. В камере – все та же железная койка, накрытая тонким тюфяком, маленький стол с лубянским тюремным «сервизом»: алюминиевая тарелка, кружка, ложка. Камера узкая, шириной около полутора метров, длиной около трех метров, с противоположной от двери стороны, под самым потолком – зарешеченное окно с покатым подоконником во всю толщу стены. Справа от двери – зарешеченная батарея центрального отопления. И огромное преимущество одиночки: в стене напротив койки – кран с крохотной полукруглой раковиной и стульчак (параша). (Я понял: опять не оставил меня своими заботами друг мой Коба.)
   Тюремная тишина, лишь шарканье за дверью надзирателя и иногда – щелчок дверного глазка, а в нем – надзирательский глаз…
 
   Наступила ночь. Я знал обычай, появившийся во времена Ежова: ждут, пока засну. Тогда тотчас разбудят, поведут на допрос. Но меня никто не тронул.
   Прошло… не представляю, сколько… может, месяц, может, больше. Никто меня не вызывал, одни сводящие с ума мысли: что с моими? как идет война? идет ли?..
   Всегда одно и то же: в шесть утра – подъем. Дальше два часа безделья, но спать не дают. На Лубянке нет «кормушек» (прорези в дверях камер со створкой, которая падает, образуя столик). В восемь открывается дверь, и надзиратель молча подает обычный «завтрак» – пайку (непропеченный хлеб, наполовину из картофельных очисток) и плескает кипяток из ведра в ваш чайник. Но к нему два кусочка сахара – лубянская роскошь. Днем кашица на воде…
   В девять утра – проверка. Прогулка – двадцать минут в сыром лубянском дворике, затаившемся между высоких стен, этаком петербургском колодце. Так положено для камер в нижних этажах…
   Я уже сходил с ума, когда однажды ночью шумно вошел надзиратель:
   – На выход!
   Какая это была радость – меня вели мучить, но зато кончилась пытка одиночкой… Мы шли… Повторение пройденного: через бесконечные переходы и пролеты меня вел выводящий (конвоир).
   Постучал ключами о пряжку фирменного ремня – значит, другой заключенный шел навстречу. Немедленно скомандовал:
   – Лицом к стене!
   Не могу не отметить: при Кобе создали образцовую тюрьму-пытку. Тюрьму с большой (хочется сказать «огромной») буквы. И война ее не переменила.
 
   Я сидел в углу за маленьким столиком. Следователь – мордатый молодой (ему бы на фронт), из новобранцев, тех, кто пришел на смену уничтоженным Кобой сотрудникам Ягоды и работничкам Ежова, – расположился в другом углу за огромным столом под портретами Кобы и Берии.
   Я подумал: наверное, в моем бывшем кабинете сейчас сидит такой же. Коба набрал новых следователей, на этот раз из крестьянских детей. Как правило, отцы их – кулаки, сидевшие в лагерях или уже расстрелянные. Для них Коба сочинил лозунг: «Сын за отца не ответчик». Но сперва сыну предстояло проклясть отца и забыть его. «Отречься от отца во имя мое», – когда-то учили мы Евангелие. Того же требовал Коба, как и положено новому Богу. Пройдя службу в армии, где им прочищали мозги, они после демобилизации охотно поступали в НКВД оперативными работниками. Вместо тяжкого крестьянского труда – принадлежность к главной власти, к НКВД, высокий оклад, спецпаек, дома отдыха… Они становились верными слугами Кобы.
   Жутковатый парадокс: именем убившей их отцов, часто ненавидимой ими Революции они мучили и расстреливали нас, творцов горькой нашей Революции, ее несчастных сыновей.
   Вежливо предъявил все те же звучавшие насмешкой обвинения: «Враждебная антисоветская деятельность, злобная клевета на руководителя правительства, шпионская деятельность на службе английской и конечно же все той же японской разведки…»
   Я вежливо отрицал.
 
   На следующий день, точнее ночь, следователь встретил меня зверем. Озвучил главное обвинение: фашистский шпион!
   Было ясно – расстрел. Друг Коба решил расстаться с другом Фудзи.
   Следователь яростно материл меня. Я понял: сейчас будут бить.
   Я взбесился. Орал следователю, что, когда его отцы и деды служили контрреволюции, я ее делал. Кричал о том, что по приказу Ленина я создавал разведку, и что-то еще о дружбе с Кобой…
   Помню, как после очередных упоминаний о Кобе в кабинет вошел Берия.
   Блестя лысиной, встал рядом со следователем. Двое охранников держали меня.
   Он сказал по-русски:
   – Хочешь сказать, гнида, что тебе обязан наш великий Вождь? Согревший тебя, змею, на своей груди? Когда ты снюхался с врагом, который топчет сейчас нашу землю?!
   И тренированным ударом кулака выбил мне верхние зубы.
   – Я тебя когда-нибудь убью, клянусь! – взвился я. – Клянусь могилой отца! Запомни: могилой моего отца!
   В ответ новый удар – и нет нижних зубов.
   Я лежал на полу.
   – Ссы на него… ссы на эту мразь! – кричал Берия следователю.
   Удар сапога раскроил мне нос… и полилась струя на лицо, мешаясь с моей кровью…
 
   К реальности вернул меня голос врача:
   – Пришел в себя. Пульс близок к норме.
   Это значило – можно продолжать.
   Продолжили. И опять ушло сознание.
 
   Очнулся в камере. Не в общей, по-прежнему в одиночной, с личной парашей – в своих апартаментах. Туда доставили меня в тюремном экипаже – на носилках. Не волоком по полу. Забота! И за нее спасибо верному другу. Видать, не велел до конца зашибить… Хотя на всякий случай уже вызвали врача. Еще разок, другой, третий – и тюремный врач сможет записать в протоколе наше лубянское мирное, понятное: «Скончался от инфаркта» или совсем трогательное, умилительно домашнее: «Умер от воспаления легких».