– Нет.
   – А хотите расскажу? Я все помню, правда, Сергей?
   – Правда, – не слишком охотно отозвался тот. Он лежал в постели, слишком взрослый для детской комнаты, повернувшись лицом к стене, и заметно было, что Анжелино присутствие ему в тягость.
   – Расскажи, – Анжела погладила девочку по голове. Нет, нету любви, нету к ней нежности, чужая… а Милочка, сопящий Милочка – свой, кровный.
   – В одной далекой-далекой стране, которая отгородилась от всего мира стеной, и жители думали, что под небом есть только их страна, а других нету совсем...
   – В Китае, – бросил Сергей.
   – ...жила-была девочка, которую звали Орхидея. А еще у нее сестра была по имени Лотос. Смешно, правда?
   – Правда, милая.
   – Орхидея очень хорошо умела две вещи: петь и притворяться. Только про то, что она притворяется, никто-никто не знал. Это была тайна, понимаете?
   – Понимаю.
   – И вот однажды, когда она гуляла и пела, очень-очень красиво пела, ее услышал король той страны.
   – В Китае император был.
   – Сергей, не мешай!
   – Я не мешаю, только ты неправильно все рассказываешь. Дело было в Китае, до революции, в период правления императрицы Цыси.
   – Которая Орхидея! – не выдержала Дашка. От обиды и нетерпения она подпрыгивала на кровати, неугомонная девчонка, а вот Милочка сидел спокойно, слушал сказку-историю.
   – Ее первое имя переводилось, как Орхидея, но став Великой Императрицей Западного дворца, она решила, что будет зваться Цыси.
   Надо же, какой умненький мальчик, но все равно несимпатичен.
   – Цы-си, Цы-си, – захихикала Дашка. И Милочка разулыбался, подхватил:
   – Цы-си!
   – Тихо, – рявкнул Сергей, садясь на кровати. – А то дальше рассказывать не буду.
   Дети послушно примолкли, только Дашка из вредности высунула язык.
   – После смерти супруга, Цыси удалось стать единовластной правительницей Китая. Она была глупой и жестокой. Она тратила деньги, а народ голодал. Случались войны и восстания, но Цыси ничего не замечала, ей главное, чтобы ей хорошо было. Она жила, спрятавшись от мира в Запретном городе, устраивала развлечения и предавалась разврату.
   Федина, не выдержав, хихикнула, до того нелепо звучала фраза из уст этого пацаненка. Он, наверное, и понятия не имеет, что за этим словом стоит... разврат...
   – А еще она очень любила драгоценности, всякие и разные, чем причудливее, тем лучше. Во дворце у нее имелась специальная комната, где хранились украшения.
   – Их было много-много, – помогла Дашка.
   – Черные лаковые коробки, пронумерованные для удобства. И когда императрица наряжалась, она приказывала принести коробку с таким-то номером.
   До чего странная все-таки сказка. И даже не сказка, а история... или придумка? Опасная какая-то придумка, неправильная.
* * *
   Почему-то никто не пытался остановить Анжелу, запретить ей появляться либо же наоборот, упорядочить ее визиты, очертив их рамками службы, чего она втайне опасалось. Но нет, Вацлав был задумчиво-рассеян, погружен то в работу, то в горе, которое с течением времени не спешило слабеть, напротив, день ото дня оно становилось глубже, заполоняя собою замкнутый мирок квартиры, гримасами лиц отражаясь в темных зеркалах, угрюмо взирая с портретов, растекаясь запахом духов, разлитых Дашей.
   Это чужое горе коснулось и Фединой – молчаливое сочувствие Клавки и Маньки, неожиданный визит почти трезвой, но жаждущей «посидеть за упокой» Васиной, и ставшие почти ежевечерними разговоры с Вацлавом.
   Они были нужны, они позволяли заглянуть в окошко прошлой жизни, снова узнать себя, снова украсть кусочек чего-то, чем она, Анжела, несправедливо обделена с рождения.
   Незаметно минули памятные даты смерти, оставившие горьковатый привкус раздражения, горы немытой посуды да ломаные гвоздики в мусорном ведре, которые она так и не отнесла на кладбище.
   На сорок дней Федина даже напилась, в одиночку, перед зеркалом, разглядывая себя и сравнивая с Элькой, фотография которой, украденная из альбома, стояла тут же, рядом.
   – Я буду такой, как ты. – Анжела налила первую стопку. – Я буду лучше тебя.
   Узкое лицо, тонкий нос с горбинкой не в меру длиннен, подбородок остренький, а губы пухлые, бантиком. Некрасива Элька. Броская собой, но некрасивая. Просто повезло.
   Вторая стопка за упокой души, обеих душ. Пусть уходят, пусть оставят в покое.
   И чудится упрек в узких Элькиных глазах, и насмешка в уголках губ, и презрение.
   – Ты ушла. Нет тебя! Нет! А я – есть! Понятно?
   Третья стопка за удачу, чтоб вышло все по желанию... по щучьему хотению, по моему велению... шепот дымом по стеклу, тени по углам, подслушали загаданное и теперь не сбудется.
   Четвертая стопка.
   Свадьба.

Леночка

   Обморок, случившийся в магазине, напугал Леночку, а маму расстроил и убедил, что решение дать Леночке свободу было преждевременным. Зачем свобода, если Леночка – неприспособленная, беспомощная и за неделю довела себя до ужасного состояния?
   Впрочем, мамин напор, к удивлению, был слаб и скорее даже формален, иссякнув минут за пятнадцать, он выкристаллизовался в череде советов и требовании непременно обратиться к врачу.
   Она обратится, обязательно, но позже. Завтра к примеру... нет, завтра воскресенье и ужин, на который она приглашена. Значит, в понедельник.
   С этой мыслью Леночка и заснула, а проснулась от звонка – старый аппарат, солидный, из тяжелой черной пластмассы, изуродованной трещиной, судорожно трясся на столике.
   – Да? – Леночка прижала трубку к уху. Холодная. И неудобная, потому как здоровущая. Трубка дышала и потрескивала, а отвечать не торопилась, и только когда Леночка, убаюканная тишиной, уже решила было положить ее на рожки-держатели, вдруг спросила:
   – Девочка-девочка, а зачем тебе такая большая грудь?
   – Что?
   Трубка засмеялась.
   – Девочка-девочка, а зачем тебе такие красивые ножки?
   – Вы... вы что себе позволяете! – Леночка ударила по телефону раскрытой ладонью, обрывая связь, и взвыла от боли – рожки-держатели оказались острыми и разодрали кожу, царапина кровила, ладонь болела, а на душе было мерзко.
   Красные капельки скатывались за запястье, собираясь нарядной ленточкой... шелк, красный шелк, скользкий и блестящий. Холодный. Пахнет вкусно. Хочется нюхать, хочется трогать, играться, ловить непослушную ткань, которая почти как вода – возьмешь на ладошку, а она стекает. Только вода синяя, а шелк – красный.
   – Что ты наделала, дрянная девчонка! Ты... ты вымазала! Серж, она испортила костюм, его теперь только выбросить!
   Пощечина и красный, но уже не шелк, а капельки, из носа, у нее иногда бывает и сейчас вот. Капельки тук-тук о ладошку, тук-тук... каблуки цок-цок.
   Дзынь!
   Телефон вырвал из воспоминаний – не ее, не Леночкиных, чужих и специально подсунутых ей, чтобы испугать – телефон освободил. Телефон требовал Леночку, и пока она будет говорить, чужая память не сможет добраться.
   – Алло?
   – Ленка? Это Феликс. Слушай, можно я к тебе зайду?
   – Феликс?
   – Феликс, Феликс, – подтвердил гадкий мальчишка. – Не тупи. Так я зайду? Или ты тоже спать?
   На часах полтретьего ночи, и как он зайдет, если так поздно уже? А родители, а нянька?
   – Нянька – дура, – сказал Феликс, забираясь на диван, очередной увесистый том, который он с собой притащил, положил рядышком. Леночка подсмотрела название – «Психология насилия» – и вздохнула. Ночь определенно обещала быть тяжелой.
   – Ну дура же, сунула в кровать, дверь прикрыла и умотала на вечерину. Трахаться будет, – со знанием дела добавил он после секундной паузы. И тут же поинтересовался. – А ты тоже трахаешься?
   – С кем? – Леночка почувствовала, что краснеет, сильнее даже, чем от того, первого звонка, и сильнее, чем после встречи на лестнице. А Феликс ухмыльнулся, потер переносицу, поправил очки и сказал:
   – С кем-нибудь. В конечном итоге, насколько я понял, неважно, с кем. Процесс тот же, возбуждение нервных окончаний и...
   – Заткнись!
   – А повышенная раздражительность свидетельствует о нарушенном гормональном балансе.
   Малолетний паразит, гений и прочее, прочее, прочее, был самоуверен. А еще Леночка понятия не имела, что этой самоуверенности противопоставить. И потому спросила.
   – А родители твои где?
   – У меня нет родителей, – спокойно ответил Феликс, поправляя съехавшую бретель шорт. – Это хорошо, от родителей одни неприятности.
   – Ты сирота? Нет, – Леночка вспомнила. – Ты врешь. В прошлый раз ты говорил...
   Ничего он не говорил. Но этого быть не может, ему же и пяти нету, как это, чтобы пятилетний ребенок, пусть и трижды гений, жил один?
   – А вот так, – он забрался на диван с сандалями, почесал голую ногу, на которой виднелось зеленое пятно синяка. – Обыкновенно. Умерли, когда мы жили в другом месте. Мне пришлось уехать. Мне пришлось поселиться здесь, потому что только здесь я нашел такую дуру, которая согласилась за деньги сыграть роль тетки.
   – Так не бывает!
   – Бывает, Ленка, бывает. И ты это знаешь... ты это знаешь лучше всех...
   Комната вдруг поплыла перед глазами, задрожали обои, осыпались на пол разноцветной пылью, освобождая другие – строгие, бутылочно-зеленые в узкую серебряную полоску. Шкаф перевернулся вверх ногами, потом сузился и расширился, точно деревянная тыква, готовая превратиться в карету. Дверцы покрылись морщинками, а те превратились в резьбу... И солнечный зайчик скользит по завитушкам, перетекая с одной на другую... на третью... на четвертую и так до самого пола. Ныряет под шкаф, прячется в клубочках пыли.
   Зайчика хочется поймать, а пыль – потрогать, а вдруг и вправду, как шерсть? Нет, совсем не похожа, и к пальцам прилипла, и к юбке...
   – Серж, ты посмотри, на кого она похожа! Мы опаздываем, а она...
   Она ненавидит этот голос, и угловатый силуэт, который закрыл солнце и убил зайчика. Зачем?
   – Она необучаема... ты и вправду готов всю оставшуюся жизнь возиться с этим... существом? Нет уж, милый, подобной ошибки я совершить не дам. Я настоятельно требую убрать ее. Куда? Да какая разница!
   Под шкаф, она спрячется под шкаф, затаится и будет жить с комочками пыли, пока не зарастет ею вся, от головы до пяток. Она вдохнула поглубже и чихнула.
   Проснулась. За окном светило солнце, шторы чуть покачивались и от движения их по полу бежали тени. Громко тикал будильник на прикроватном столике. Леночка села на кровати и, взявшись руками за голову, громко сказала:
   – В понедельник я пойду к врачу.
   И спустя мгновенье, чуть тише и неувереннее, добавила:
   – Я не сумасшедшая.
   А в почтовом ящике лежало приглашение, самое настоящее, какие приносили в офис Степан Степанычу, а теперь вот и Леночке. Смешно как, соседи же, зачем приглашение, когда можно просто позвать?
   Нет, она совершенно ничего не понимала.

Фрейлина

   – Нет, нет, нет, ты же ничего не понимаешь в специях! – Шурик замахал руками, протестуя против ее вмешательства. – Лелечка, солнышко, милая моя, спасибо, но я сам. Да, да, сам. Иди, отдохни, расслабься.
   Если бы она могла. Лечь, закрыть глаза, отрешиться от гнусавого голоса за стеной, подпевающего Малинину, от завывания миксера, от лязга кастрюль и кастрюлек, от запахов этих, которые уже не казались аппетитными, скорее уж вызывали тошноту.
   Беременна?
   Нет, глупости, в ее-то возрасте... ей просто обрыдло все это притворство, начиная с брака – вот уж и вправду, вышла замуж по недоразумению – и заканчивая пошлым подпольным романчиком, завершившимся также пошло.
   Она все-таки легла, не переодеваясь, и не в спальне, а в гостиной, чего никогда прежде себе не позволяла, накрылась пледом, обняла фарфоровую куклу – просто потому, что хотелось обнять кого-нибудь, и зажмурилась, чтобы не заплакать.
   Леля вспоминала, день за днем с того самого момента, когда появилась в этом доме. Картинки выходили мутными и совсем неинтересными, как многожды смотренное кино, и даже совесть, которая прежде оживала, нанося порой весьма чувствительные укусы, теперь спала.
   На лоб легла теплая ладонь, пахнущая смесью перцев, кардамоном, базиликом, имбирем, фенхелем и еще десятком приправ, менее знакомых, и Шурик заботливо поинтересовался:
   – Леля, знаешь, мне кажется, ты заболела.
   Не заболела, ей плохо, но это пройдет.
   Скрипнули пружины в софе, прогнулись подушки, принимая Шуриков вес, и все тот же занудный голос продолжил трепать Лелечкины нервы:
   – Что болит, милая? Голова? Желудок? Сердце?
   Душа у нее болит. Или нет, уже не болит, потому что отмерла, деградировала за ненадобностью, ибо лилии по натуре эгоистичны, а теперь вот пусто внутри и странно немного, мешает пустота.
   – Солнышко, ты не волнуйся, я сейчас позвоню и...
   – Не надо никуда звонить. Я просто устала, – придется разговаривать с этим идиотом. Вот ведь, прожила с ним столько лет в одной квартире, спит в одной кровати, прикосновения выносит, а от одной мысли о том, что нужно разговаривать – выворачивает. И весьма буквально.
   Лелечка едва успела добежать до унитаза. Рвало ее недолго, но мучительно, так, что и мысли, и пустота, и обида разом отошли на другой план.
   – Лелечка, Лелечка... надо в «Скорую» звонить, надо врача... – Шурик скулил и заламывал руки. Мокричка, беспомощная, перепуганная мокричка. Каким был, таким и остался. Впрочем, зато теперь она поняла, почему замуж вышла – он, в отличие от того, первого, в жизни не осмелился бы возражать.
   Даже сейчас одобрения ждал, глядел подернутыми поволокой слез глазами и вздыхал натужно, будто это ему плохо, а не ей. Лелечка сплюнула, брезгливо стерла нить слюны, прилипшую к подбородку и чужим, но строгим голосом сказала:
   – Никуда не нужно звонить. Съела сегодня... на работе... в столовой.
   – Господи! Я тебе говорил, нельзя там есть, нельзя! Они же готовить не умеют, они же сущие отравители, они...
   – Заткнись.
   Он послушно замолчал.
   – Со мной все хорошо, я полежу немного, ладно?
   Удивленный взгляд, выпяченная губа – решить не способен, ладно или не-ладно. Робкое предложение:
   – Может, отменим завтра?
   – Ни в коем случае, ты же так старался...
   – Тогда... тогда я приготовлю для тебя что-нибудь особое, легкое, чтобы желудок не перегружать.
   – Конечно, – ей хотелось поскорее вернуться на софу, лечь, натянув колючий плед верблюжьей шерсти и, закрыв глаза, снова заняться воспоминаниями. А Шурик, облегченно вздохнув, вернулся на кухню.
   О таблетках и мести Леля забыла, больше ей это не казалось важным.

Гений

   Скоро-скоро-скоро... от этой мысли сердце то пускалось бешеным галопом, частило, захлебываясь кровью, то испуганно замирало, и тогда пальцы крепче сжимали пластиковый пузырек. О, он уже успел изучить эту гладкую поверхность, с рубчиком шва на боку, со следами пота на скользких боках, с выдавленными в пластмассовом теле цифрами. Иногда он сжимал пузырек в руке и тряс над ухом, прислушиваясь, как грозно стучат испанские кастаньеты таблеток.
   О да, Испания, родина ревности и мести, кровавых преступлений и бескровных отравителей. Нет, отравители были в Италии, но теперь, в возбужденном воображении эти две страны сплелись в единый образ, полный страсти и великолепия, дарующий оправдание.
   К дьяволу, ему оправдание не нужно! Он признает вину, гордо и прямо выскажет им всем. О боли, которую испытал. А позже, когда о его преступлении станет известно обществу, когда оно всколыхнет, взбудоражит, вызовет пароксизмы агонии в сером сознании стада, он выплеснет кровь и гной эмоций на бумагу. Это будет лучшая книга.
   Он – гений.
   А она – лишь самка, расходный материал. Недостойное существо.
   Существо заглянуло в комнату и поинтересовалось:
   – Ты готов? Нам нельзя опаздывать.
   Вырядилась. Для любовника, небось.
   – Слушай, у тебя кожа и вправду желтая или это из-за платья? И задницу отъела... нельзя с такой задницей обтягивающую одежду носить.
   Она вспыхнула, задрала подбородок и оскалилась, готовая укусить, но вместо этого вдруг расплылась в улыбке и, потрепав за щеку, промурлыкала:
   – А ты вот не меняешься, как был хамлом, так и остался.
   Он? Хамло? И это говорит женщина, неспособная отличить Гоголя от Гегеля? Не помнящая отчества Наташи Ростовой? Не знающая, с какой фразы начинается роман Хемингуэя «Прощай, оружие!»?
   – Пошли, – сказала она. – Гений.
   Стерва.
   Материал.
   Будущая книга, которая затмит и Достоевского с вялыми терзаниями его Раскольникова, и Толстого с беспомощностью Карениной, и папашу Хема с кукольным театром страстей... эта книга будет написана кровью.
   – Что ты сказал? – жена обернулась, и он крепко сжал кулак, чувствуя, что пузырек вот-вот хрустнет. – И вынь руки из карманов, как ребенок, ей-богу...
   О да, все гении – дети. А дети жестоки. Сегодня она это поймет.

Брат

   Он нарочно опоздал, но в дверях столкнулся с Вельскими, которые тоже опоздали, пусть и не нарочно. Женечка очаровательно улыбнулась, а супруг ее, как обычно, погруженный в раздумья, рассеянно кивнул. До чего же нелепая пара! Жена – красавица, высокая, стройная и изящная, муж – угрюмый и бестолковый. Впрочем, про бестолковость он сам придумал, ему вообще нравилось придумывать про людей.
   Открыла Леля – тоже хороша, но холеную физию портила печать стервозности.
   – Нижайше прошу простить за опоздание, – он приложился к Лелиной ручке, вдохнув аромат крема и свежего ацетона, прилипшего к кончикам ноготков. Маникюр? Сама? Не вяжется как-то. И на мизинчике лак попорчен.
   Вельский буркнул что-то неразборчивое и, совсем уж по-хамски отпихнув Лелю, прошел в квартиру. Женечка лишь плечами пожала. Как она живет с таким-то?
   Но красавица. Зеленый цвет подчеркивает белизну кожи, забранные вверх волосы позволяют любоваться шеей, а декольте – мягкими полушариями.
   Да... он даже испытал нечто сродни замешательству, – а может, все-таки с нею? – но проблему разрешила Леля, причем сделала это самым обыкновенным образом: усадила его рядом с Леночкой.
   Замечательно. Просто-таки великолепно.
   От нее пахло булками, сдобными с корицей и коричневыми капельками изюма, а еще молоком и вообще чем-то таким, совершенно несексуальным. Он расстроился, потому что то, что прежде представлялось интересным, желанным и вообще способным на некоторое время изменить его жизнь в лучшую сторону, на деле оказалось иным.
   Обыкновенным. И пахнущим булками.
   И запах этот был логичным продолжением сцены в магазине. От его бывшей жены тоже вечно тянуло сдобой. Как-никак на хлебозаводе пахала, в кондитерском цеху, и когда-то – вот ведь было время – ему даже нравилось вдыхать этот ванильно-коричный аромат, от которого веяло теплом и надежностью.
   И жена была надежной, мягко-сдобной, податливой и пышной. Белое тесто кожи, изюминки-соски, глаза цвета жженого сахара... надоело быстро. А потом он тихо возненавидел и сдобу, и все, что с нею связано.
   Тем временем ужин шел своим чередом. Он старался быть милым со всеми, улыбался, шутил и даже несколько раз, когда сие было уместно, приложился к мяконькой Леночкиной ручке. Та смущалась и краснела, принималась лепетать невнятно, а он гордился ее румянцем и дрожью в пальчиках.
   Вот так... видела бы та, старшая, вот бы взбесилась.
   – Я покурить, – Вельский поднялся из-за стола. – На балкон.
   – Погодите, всего минуточку... – Шурочка вскочил, прижав кулачки к подбородку. – Мясо... мясо остынет, ему всего-то...
   – Успеется, – огрызнулся Вельский. Ну и хам, но Леночка, густо покраснев, тоже встала.
   – И-извините, мне... мне надо выйти, я скоро вернусь.
   Все всё поняли правильно. Что ж, как ни прискорбно осознавать, но даже самые воздушные и сладкие с виду создания тоже гадят.
   С другой стороны – курить и вправду охота.

Наследник

   От этого ужина он изначально ничего хорошего не ждал, и чем дальше, тем тяжелее было выносить это лицемерие.
   Скорей бы все откурились, поели расчудесной говядины под соусом с непроизносимым названием и разошлись по домам. Устал он, а еще и Леночка эта, откуда только свалилась? Теперь и за ней приглядывать придется, будто старухи мало. А карга ни за что мимо подобного экземплярчика не пройдет. Леночка же слишком вежлива и слишком дура, чтобы избежать знакомства. Или не дура? Очередной кандидат, чтоб ее...
   С другой стороны, а может, ну его, может, пусть сходятся? Тогда и старая на глазах будет, и молодая.
   – Какое очаровательное создание, – Императрица повернулась к нему. Серые глаза ее счастливо сияли, а на щеках появился румянец. – Мила, свежа, непосредственна. Что еще нужно?
   Правду, ему нужно знать правду об этой сахарно-карамельной Леночке, кто она, откуда взялась и чего добивается, тогда, наверное, он сможет принять решение.
   – Она напоминает мне меня. В молодости, конечно, – смех-скрип и стук веера о подлокотник кресла. – В молодости, конечно. Ах, как давно это было, и сколь упоительны воспоминания... мы должны познакомиться с ней поближе. И мы просто обязаны с ней подружиться.
   Леля, услышав, вздрогнула, очнулась ото сна и сухо поинтересовалась:
   – И как вы планируете с ней дружить? Она же... примитивна.
   – По-моему, ты преувеличиваешь, – заметила Женечка, мельком глянув на часы. – Извините, я скоро.
   А она куда? Она вроде не курит, а туалет занят. Но ни Леля, ни Шурик, сразу вспомнивший о говядине, ни старуха на Женечкину эскападу внимания не обратили.
   – Но все же девица чересчур... прямолинейна.
   – И это хорошо. Это просто замечательно, правда, Геночка?
   Не Геночка он, хотя ей не докажешь, ей все равно.
   – И вечер просто чудесный. Спасибо, Лелечка, такой подарок... теперь мне будет с кем делиться воспоминаниями. Для начала воспоминаниями, – подчеркнула старуха, улыбаясь хитро и счастливо.
* * *
   Если кого-то и удивила эта скоропалительная женитьба, казавшаяся да и бывшая жалкой попыткой вернуть утраченное былое равновесие, то виду не подавали – жалели. И ее, вдову, молодую да красивую, и его, пусть не молодого, но при троих детях, которым – каждый знает – без материной опеки никак.
   – Ну-ну, – только и сказала Клавка рыжему кошаку, последнему из шести, прочие уже с месяц как по новым хозяевам жили. Кошак не ответил, зыркнул зеленым глазом да когти в обивку вонзил, чуял, верно, что и ему недолго в этой квартире осталось.
   – А соседей могли б и позвать, – пожаловалась Манька супругу, и тот согласился. Васина ничего не сказала, просто тихо напилась.
   Могли бы, но не позвали: никого не хотел видеть Вацлав, которому эта свадьба, совсем на свадьбу не похожая, казалась предательством. Не желала застолья и Федина, по робкой просьбе супруга оставившая прежнюю фамилию. А дети к свершившемуся отнеслись и вовсе равнодушно: Милочка был слишком мал, Дарья – замкнута, а Сергей и вовсе непонятен: вежливый, обходительный, но...
   Нет, не лежала у Фединой к старшим душа, хоть и уговаривала себя, приучала, улыбалась старательно, завтраки готовила, банты завязывала, сказки рассказывала, да сама понимала – ложь это.
   Не такой она себе эту жизнь представляла. Впрочем, другой не было.
   Постепенно Федина привыкала и к Дарьиным истерикам, поводом к которым мог послужить любой пустяк, и к молчаливому, но постоянному упрямству Сержа, все и вся делавшего наперекор ее слову, и к равнодушию Вацлава. Эти трое стали неважны – чужие, случайные люди, существование рядом с которыми – необходимое условие, чтобы быть с Милочкой.
   Милослав, Славик, Слава, Мила, Милочка, Милюша... Федина могла придумать тысячу и одну вариацию дорогого имени и украсить каждую сотней оттенков нежности.
   По утрам он, растрепанный и сонный, хмурится, злится, трет глазенки кулачками и капризничает. А днем – игривый, любопытный, все-то ему надо потрогать, до всего дотянуться... К вечеру устает, успокаивается и уже можно на ручки взять, обнять, погладить, утереть чумазую мордашку, уговорить отправиться в кровать и, открыв толстенную книгу сказок, читать. Милочка заснет почти сразу, сунув ладошки под щеку, улыбаясь ей и радуясь тому, что она, Федина, рядом. Конечно, рядом: будь ее воля, она и ночевала бы в детской. Но Вацлав против.
   Вацлав жесток. Он не понимает, что Милочка еще маленький, и ему забота нужна... Вацлав хочет от сына самостоятельности, ставит в пример Сержа, но тот в отца пошел – вежливая ледышка, а Милочка Анжелочкин, пусть и не ею рожденный, но ведь родной же.
   Прошло пару лет. Как-то вдруг разродилась сыном Клавка. А чуть позже обзавелась дочкой Манька, не родной – приемной, светленькой да кудрявенькой, один в один похожей на Дарью. Впрочем, та подросла, подтянулась, очень быстро потеряв уютную детскую пухлость, которая сменилась угловатостью и худобой.
   – В мать будет, – сказала как-то Клавка, с которой теперь пришлось встречаться часто: Клавка выходила с коляской, а Федина – с Милочкой. – Ну вылитая Элька. На лицо поглянь. А повадки? Никто ж не учил, но материны... а Сережка-то отцовой породы, головастенький.
   Федина соглашалась, Федина прикусывала язык, с которого готово было сорваться едкое замечание, что эти-то хоть понятно какой породы, а у Клавки в коляске приблудыш, не пойми от кого прижитый, небось, ни в мать, ни в отца – ясно, что нагулянный.
   – Ну а сама когда собираешься? Не старая же, – Клавка все не унималась. Говорливая она, и прежде-то не смолкала, а теперь и вовсе разошлась. – Или твой не хочет? Оно понятно, конечно, своих-то трое, куда четвертого, хотя, конечно, мог бы, чай копейки не считает...