– А ставки серьезные? – в присутствии Цереры Руслан ощущал себя крайне неуютно. Не то чтобы боялся, скорее не нравились ему вот такие хищные да поджарые – ни женщины, ни собаки.
   А еще Эльза с ее кукольно-фарфоровой красотой. Уж очень спокойна, прямо-таки неестественно.
   – Ставки? Когда как, но в любом случае всегда проще убрать собаку, чем человека, правда?
   Она объявилась с самого утра. Перетянутый веревкой чемодан, грязный узел, в котором то ли приданое, то ли добро награбленное. И запах кислой капусты. Не знаю, за что больше я возненавидел ее – за грязь или за эту вонь, что становилась неотъемлемой частью нового мира.
   Капусту жарили, капусту тушили, капустой закусывали самогон, капуста гнила в фарфоровых тарелках матушкиного сервиза на двадцать четыре персоны… капустный дух преследовал меня повсюду, стоило выйти за дверь. И вот теперь он поселится здесь, вместе с этой девицей, которая мнется на пороге, пыхтит под тяжестью овчинного тулупа и разглядывает меня с каким-то детским любопытством.
    – Эта… Аксана я… Ксана. – Она вытерла пот со лба. – Дядько казав, что тута жить буду.
   Дядька? Теперь понятно, до того понятно, что даже злости нет.
   Ничего нет. Я ушел, оставив Оксану наедине с ее пожитками. Все, больше отступать некуда, в оставшейся, вернее, милосердно оставленной победившей чернью комнате одно окно, под самым потолком. Стекло серое, пыльное, и свет, проникающий сквозь него, режет глаза белизной. Лечь на кровать, зажмуриться, вспомнить о том, как все было раньше… а еще лучше – забыть.
   Воспоминания причиняют боль.
   А я трус, не смог, не сумел… куражу не хватило, чтобы совсем без шансов. Снова один патрон, холод дула у виска, легкая дрожь в руке…
   Стук в дверь почти как выстрел, ударил по нервам, выбивая из колеи размышлений.
   Оксана вошла, не дожидаясь разрешения, застыла на пороге и с любопытством огляделась.
    – Чего надо? – я и не пытался быть дружелюбным, я страстно желал остаться в одиночестве, среди гнусных беспомощных мыслей и еще более гнусных – действий, на которые я оказался не способен.
    – Так… снедать. Уважьте, Сергей Аполлоныч. – И, густо покраснев, Оксана добавила: – Дядько казав за вами приглядывать.
   Я не знаю, почему принял ее предложение. Девушка по-прежнему была неприятна своей нарочитой, почти навязчивой простотой. Толстые косы, перевязанные какими-то серыми шнурками, латаная застиранная до серости блуза, длинная, в пол, юбка и синие-синие глаза. Вот, пожалуй, единственное, что несколько примиряло меня с существованием Оксаны – ее глаза, совершенно необыкновенного глубокого цвета и яркости.
    – Вы кушайте, кушайте, – она спрятала руки под столом. – Вы болеете, да? А чем?
   Тоской. Нежеланием жить и неспособностью умереть. Разочарованием. Презрением к миру и самому себе, вот только поймет ли Оксана?
   Но я рассказал, я пытался рассказать, я путался в словах и собственных мыслях, стыдясь подобной откровенности и вместе с тем опасаясь, что Оксана отвернется и благодатная, потерянная синева ее глаз исчезнет.
   А она слушала, подперев щеку рукой – ноготки придавили кожу, коса, соскользнув с плеча, темной змеей легла на грудь, и до жути вдруг захотелось прикоснуться.
    – Ох и странно вы говорите, и вроде правильно все, а неправильно. Вы лучше кушайте, вот хлеба, и творожок домашний, сама делала… а вы воевали, значит? А супротив кого?
   Ее наивность удивляла, ее наивность задавала такие вопросы, на которые у меня не было ответа. Против кого я воевал? Не знаю, я стоял под знаменами Великой Империи, я дал присягу, я был ей верен… потом оказалось, что верность моя не имеет значения, не дает шанса выжить.
   Ничего, выжил как-то, вернулся, понял, что лучше бы сдох где-нибудь в окопе, или в лазарете, или когда город переходил из рук в руки, горел, гремел выстрелами, тонул в крови и экспроприации, которой прикрывали обычные грабежи… и кажется, была еще одна война, Гражданская, безумная, прокатившаяся по стране и чудесным образом минувшая меня.
   Большевики, меньшевики, денисовцы, колчаковцы… имена вспыхивали, имена исчезали, а я продолжал существовать. Советский Союз, страна для народа… власть пролетариата, рабочие и крестьяне вместе, а я снова где-то вовне.
   Экспроприация, уплотнение, две комнаты… уже одна… и денег почти не осталось, за портсигар копейки выручил.
    – Ох и бедовый вы человек, – сказала Оксана. – Видать, крепко вас Бог любит, ежели от всего уберег.
   Бог? Любит? Меня?
   Бога больше нет, умер Бог вместе с разрушенными церквями, вместе со сброшенными наземь крестами, вместе с моей верой, и крест на груди – не более чем символ. И то не христианский.
    – Конешне, любит, – заявила Оксана, – иначе, пошто ему вас хранить-то?
   Позже, сидя у окна, наблюдая, как медленно гаснет солнечный свет, я думал о том, что, возможно, эта девочка права. Она необразованна, диковата, глуповата, но не может ли оказаться так, что именно эта полуживотная близость к природе позволяет ей ощущать нечто, недоступное мне?
   Сумерки наползали медленно, степенно, синевато-сиреневые, прозрачные, летние. И в открытое окно проникала не ставшая уже привычной вонь, а чистый запах цветущего жасмина. Лето… уже лето… а весну я пропустил.
   Сегодняшним вечером револьвер остался в ящике стола. Редкий день, когда хотелось жить.

Яна

   – Ой, да не правда это! Чтоб у нашей мымры родственники были? Таких в лабораториях выращивают! – Сонечкин голос проникал сквозь приоткрытую дверь. И я замерла.
   Никогда прежде не подслушивала, а тут…
   – И вдруг к ней племянник приезжает! – Театральная пауза, скрип отодвигаемого стула, цокот каблучков по полу. Как гвозди в голову… нужно будет заказать ковролин. И звукоизоляцию. Но потом, сначала стоит дослушать.
   – Вот увидите, девочки, никакой он ей не племянник…
   – А кто? – поинтересовалась Ольга, у нее хоть голос приятный, мягкий, не то что Сонечкино повизгивание.
   – Ой, Оль, ну ты наивная… когда такая мадама после трехнедельного отсутствия заявляется на работу и первым делом поручает накупить мужской одежды… – Снова каблучки зацокали, заработал принтер, будто желая заглушить Сонечкины откровения, но тонкий голосок настырно пробивался сквозь помехи: – Любовника завела, подцепила в «Кошечке» или еще где… рост метр семьдесят восемь… будьте добры подобрать что-нибудь на свой вкус.
   Меня она передразнила не слишком удачно. Минус ей за это. И себе тоже, теперь понятно, что нужно было самой заехать в магазин и купить все, что надо, а не поручать секретаршам. Да еще про племянника сказала. Тогда вроде как к слову пришлось, теперь выходит, будто я таким нехитрым способом любовника легализовала.
   Данила – мой любовник… привести, что ли, пускай поглядят, успокоятся.
   Или, наоборот, получат новую информацию для сплетен. Посплетничать здесь любят, особенно в рабочее время, особенно обо мне… дверь, чуть скрипнув, открылась.
   – Ой, Яна Антоновна? А вы тут? – по Сонечкиной мордашке расплывался румянец. – С… с выздоровлением вас.
   – А я не болела. Я отдыхала, – оттеснив Сонечку, я зашла в кабинет. Так и есть, кружки с кофе, тортик, печеньице…
   – Мы вот тут… – Ольга беспомощно развела руками. – М-может, чаю?
   – Лучше кофе. Без сахара.
   К чему мне кофе? И чем он лучше чая? И без сахара попросила скорее по привычке, вкуса ведь не почувствую.
   Дистиллированная вода, горячая и лишенная привычного аромата… когда-то я любила свежесваренный кофе именно за этот дурманящий аромат. И вкус с легким шоколадным оттенком, который долго держится во рту.
   Девушки молчат. Удивлены. Почти шокированы. Наверняка пойдут слухи, что молодой любовник благотворно повлиял на мой характер, а кто-нибудь непременно добавит, что, дескать, вся стервозность – от неудовлетворенности.
   Думать неприятно. Молчать тоже неприятно. Кофе стремительно остывает, и нужно что-то сказать.
   – Данила – действительно мой племянник. Ему пятнадцать лет. И он нацист.
   Нацист. Бритоголовый. Скин. Слов много, а суть одна. Милый мальчик Данила на поверку оказался не таким уж милым, да и слово «мальчик», пожалуй, к нему не подходило.
   К нему вообще сложно подобрать подходящие слова: колючий, раздражающе-непонятный. Вот, пожалуй, и все. Поэтому вместо слов я решила найти одежду, что-нибудь приличное вместо застиранно-зеленого убожества, в котором он приехал. Но, заехав в магазин, поняла, что не имею ни малейшего понятия о том, что носят подростки.
   Я, в принципе, имею слабое понятие о подростках. Я даже сама не догадалась бы, что Данила – нацист, точнее, со временем, конечно, догадалась бы, но Ташка успела раньше.
   Ташка объяснила. Ташка извинилась. Ташка рассказала правду… Ташка испугалась, что, узнай я раньше о Даниловых проблемах, отказалась бы принять его. Она сказала – «откажешь в доме», старомодно, вежливо и противно. Да и сама беседа вышла какой-то скомканной, приправленной оправданиями, Ташкиным лепетом и собственным чувством вины.
   – Это возраст переходный… – Ташка раз в десятый повторяла и про возраст, и про компанию, и про то, что на самом деле Данила совсем не такой, добрый.
   Не знаю, как насчет доброты, но проблемы с милицией у племянника наличествовали: разбойное нападение, нанесение тяжких телесных повреждений и обещание родственников пострадавшего «разобраться».
   Не знаю, на что надеялась Ташка, отсылая ко мне Данилу, что он в Москве поумнеет, позабудет про своих бритоголовых друзей-приятелей. А тем временем родственники избитого успокоятся?.. Факт остается фактом. В моей квартире поселился агрессивный подросток с весьма радикальными взглядами на мироустройство и активным, как я понимаю, желанием это мироустройство поправить.
   На мироустройство мне глубоко плевать, лишь бы квартиру не разрушил.
 
   Пакеты с одеждой занимали поразительно много места, а я, вместо того чтобы принять изрядно подзапущенные дела, думала о том, обрадуется он или нет.
   Не обрадовался. Точнее, его вообще не было в квартире.
   На часах половина седьмого, а его нет. Господи, какая же я дура! Денег оставила, ключи… сбежал? Не удивлюсь, если сбежал… а Ташке что теперь сказать?
   И что делать?

Данила

   Что делать, Данила не представлял. Нет, поначалу все было клево и круто: вызвать такси и, съехав вниз по перилам – а че, прикольно, здоровые и каменные, по таким кататься почти что как с горки, – кивнуть тетке, сидевшей в прозрачной стеклянной будке. Лицо у той вытянулось, видать, не привыкла к таким вот жильцам, но сказать ему ничего не сказала.
   Во дворе вовсю светило солнце.
   И жарило, особенно в машине, тачка попалась без кондишена, а еще в пробке застряли, вроде и не сказать, чтоб надолго, но Данила едва не задохнулся в горячем, воняющем бензином салоне. Из машины он почти вывалился и потом еще минут десять стоял, прислонившись спиной к здоровому тополю, пытаясь отдышаться и остыть. С дерева облетал пух, от которого моментально засвербило в носу.
   Не, не его сегодня день, стопудово. Даже мелькнула трусливая мысль вернуться – обратно, в покой и прохладу, но поворачивать назад, когда до цели оставалось всего два шага, Данила не собирался.
   Вот и нужный подъезд, во всяком случае, если там и вправду квартиры со сто тридцатой по двести какую-то там. Дверь железная, тяжелая, кодовый замок выломан, внутри темно и здорово воняет, а лифт испорчен. Пришлось подыматься аж на седьмой этаж и долго давить на кнопку звонка.
   Дверь открыла тетка, толстая, неопрятная, недовольная.
   – А… пришел… еще один. – От тетки здорово несло перегаром и немытым телом, и Данила отступил на шаг, он бы вообще сбежал, но Ратмир велел…
   – Ты заходи, заходи… – тетка вяло махнула рукой. – Раз пришел… помянем.
   Заходить совершенно не хотелось, как и разговаривать с этой полувменяемой бабой, которая так нализалась с утра. Пьяных баб Данила ненавидел, потому как не только дуры, но и уродки.
   – Мне бы Сергея.
   – Сергеееея… всем Сергея. А нету его… никого нету… но ты заходи, фашистик, помянем.
   Пришлось зайти. Данила по-прежнему не хотел, но все равно пришлось, потому что если Сергея нет, то задание выполнить невозможно, значит, придется докладывать Ратмиру о неудаче, а тот жуть как не любит неудач и неудачников, потребует объяснить, рассказать…
   – Вот я и говорю, хороший был мальчик… раньше бы в пионеры приняли, в комсомол, а теперь вот в фашисты. – Тетка достала из холодильника полупустую бутылку водки, синеватый, подвысохший огурец, нарезанное сало и пучок зеленого луку.
   Пить Данила не хотел. Не умел, но как сказать об этом, не знал.
   – Сиди, сиди, я сама. – Она ловко разлила водку, Даниле – в крохотную стопку, себе в стакан. – Ну, чтоб земля ему пухом… Сереженьке моему.
   Водка горькая, желудок сжался, а рот наполнился едкой слюной.
   – Хлебом закусывай, хлебом, – велела Елизавета Антоновна. Свой стакан она выпила в два глотка и, занюхав черной коркой, крякнула. – Давай, фашистик, не стесняйся, за Сереженьку не грех выпить… а с теми грехами, что на вас, так и вообще святая обязанность.
   – А что с ним случилось?
   – Убили. Убивают ваших… и тебя убьют… всех убьют… а я в церкви свечку поставила, за упокой души… и за тебя, фашистик, поставлю… ты мне только имя скажи.
   – Не сказал, надеюсь? – Ратмир злился, недовольство пробивалось сквозь легкий туман, который поселился в голове, и спазмы желудка, требовавшего срочно избавиться от водки.
   – Н-не сказал, – язык заплетался, и Даниле подумалось, что теперь старший точно догадается о том, в каком он, Данила, состоянии.
   – Убили, говоришь… и как давно? Два дня? Странно, очень странно. Ладно, ты возвращайся к тетке своей, сиди тихо и веди себя прилично, не хватает еще, чтобы тебя раньше времени из дому выперли.
   Данила хотел сказать, что он и сам все понимает, и даже рот открыл, и рыгнул.
   – Пьяный, что ли? – с нескрываемой брезгливостью поинтересовался Ратмир.
   – Н-нет. Я д-домой… к т-тетке. Н-на т-такси.
   – Потеряешь посылку, убью. И не только тебя, слышишь, мальчик?
   – Я н-не п-потеряю, – пообещал Данила и на всякий случай снял рюкзак с плеча: если держать обеими руками, то надежнее выйдет. И не пьяный он, почти не пьяный… три стопки – это святое, так сказала мать убитого Сергея.
   Правда, Данила не был уверен, что стопок было всего три. Но если погулять, недолго, всего пару минут, в голове прояснится…
   Спустя полчаса Данила понял, что идея с прогулкой была не самой удачной. Время перевалило за полдень, город нагрелся, травил бензиновой гарью, пылью, вонью раскаленного асфальта. Хотелось пить и блевать, причем одновременно, от банки ледяной колы стало только хуже, и Данила, завернув в какой-то сквер, где редкие деревья обещали хоть какое-то подобие прохлады, упал на лавку.
   Немного посидеть, передохнуть, и к тетке… а в тени хорошо, глаза закрыть… ненадолго, всего на минутку. Ну почему в Москве так жарко… а в теткиной машине климат-контроль.
   – Эй ты, бритый, – тычок в плечо вывел из полудремы. – Че расселся?
   – А че, нельзя? – Данила поднялся, голова еще немного кружилась, в висках пульсировала боль, но зато тошнота прошла.
   – Борзый типа?
   – Типа да.
   Пятеро. Главный – здоровяк, почти на голову выше Данилы, да и в плечах пошире будет. Если б еще один, то Данила б справился, но остальные…
   Будут бить. Надо было сразу к тетке ехать…
   – Слышь ты, борзый, – качок ухмыльнулся, – а мы тут типа скинов не любим.
   Данила ударил первым, кулаком в переносицу, чтобы в кровь и больно, чтобы не убить, но вывести из боя… так учил Ратмир. И второму в солнечное сплетение… и третьему ногой по голени… и все-таки день сегодня был не Данилин. Достали, сволочи… в живот, да так, что воздух весь вышел, а перед глазами кровяные круги поплыли. Больно.
   А отдышаться не позволили, сшибли на землю и пинали… сжаться в комок и не дышать… не скулить… терпеть… у сильного человека дух владеет телом, а не наоборот… Данила сильный.
   Но телу так больно.
   И страшно.
   И сил терпеть почти не осталось.
   – Эй вы! Что творите! – голос долетел издалека. – Пошли отсюдова! Бегом, кому сказал…
   И ведь послушались, ушли. И сознание тоже. Без сознания хорошо, боли нет.

Руслан

   – Нет никаких сомнений, что с собачьими боями дело не связано, – Гурцев постучал ручкой по поверхности стола. – Искать надо в другом направлении.
   Ну да, в другом, знать бы еще в каком. Но насчет боев Руслан не то чтобы не согласен… Он бы все-таки проверил остальных потерпевших, благо личности установлены – ну, кроме того, первого самого. Круг общения тоже; правда, до сего дня никто из свидетелей о собаках или собачьих боях не упоминал, но ведь никто целенаправленно и не интересовался.
   – Рус, ты меня вообще слушаешь? – Гурцев набычился. Вот же мнительный тип! Чуть что, сразу с претензиями, дескать, оперативники работают плохо. – Про клеймо выяснить надо, я со спецом договорился, съездишь, потолкуешь… хороший человек, говорят, знающий, только вчера с конференции вернулся. Ну?
   Руслан пожал плечами. Потолковать он потолкует, да сомневается, что «знающий человек» скажет что-либо новое. Обращались уже, не к этому, к другим, да бесполезно, все в один голос твердят, что не существует такого символа. И не существовало.
   – Кто вам такое сказал? Символ креста столь же древен, как история человечества. Да почти во всех цивилизациях встречаем крест в той или иной интерпретации, – Ефим Петрович Кармовцев специальной тряпочкой протер очки. Стекла темные, а оправа, наоборот, белая, стильная, тонкая. – Конечно, учитывая специфичность рисунка… некоторая нечеткость… вот здесь хотелось бы более детализированно. А самой печати… символа, как понимаю, у вас нет?
   – Нет.
   – Плохо.
   Плохо. Руслан и сам знал, что плохо. Печати нет, а значит, что скоро появится еще один труп с клеймом. Мертвый крест на мертвом человеке.
   Ефим Петрович развернул рисунок.
   – Пока могу сказать лишь, что это, строго говоря, не совсем крест, скорее свастика…
   – Свастика? – Это вполне увязывалось с нацистами, но вот только Руслан совершенно четко знал, как выглядит свастика. Кармовцев, уловив сомнение собеседника, поспешил пояснить:
   – Вы просто привыкли к слову. И к тому, что под свастикой подразумевается именно нацистский символ. Хотя «нацистской» является лишь разновидность, у которой лучи стоят под углом в 45°, а их концы загнуты вправо. И называть этот знак желательно «Hakenkreuz». Само же понятие «свастика» намного шире, объединяет фигуры, образующиеся за счет поворота равного элемента – угла или крюка —вокруг оси, которая расположена перпендикулярно плоскости вращения. Исходя из центральной точки, лучи свастики могут не только загибаться под любым углом, но и плавно виться, как у вашей фигуры, и даже ветвиться в зависимости от смысла, заложенного в символе. Иногда трудно провести грань между собственно свастикой и так называемыми «солярными знаками».
   Руслан с трудом подавил зевок. Голос у Кармовцева был мягкий, хорошо поставленный, заметно, что человек привык выступать, пусть даже аудитория ограничена одним слушателем.
   – Вообще, интересный случай, хотя, конечно, учитывая современное происхождение печати, велика вероятность того, что символы эти вообще не несут смысловой нагрузки.
   – Как так?
   – Обыкновенно. Выбрали то, что смотрится красиво. Бывает, – Кармовцев достал из ящика стола круглую лупу на длинной ручке. – Возьмем, к примеру, вас. Вижу на шее крестик. Вы христианин?
   – В какой-то мере.
   – Значит, нет. Ни один настоящий христианин не станет говорить о такой важной вещи, как вера, «в какой-то мере». Вы носите крест, потому что принято. Возможно, чей-то подарок, супруги, матери… в данном случае первоначальное значение символа креста подменяется другим, личностным, известным лишь вам. Дальше… ваша майка.
   – И что с ней не так? – Руслан тихо закипал, стоило переться сюда через весь город, чтобы слушать чьи-то отстраненные размышления.
   – Рисунок, – Ефим Петрович подслеповато прищурился, выходит, и вправду близорук, а поначалу Руслан решил, что очки Кармовцев носит солидности ради, уж больно молодой. – Вверху руна «тотен» – знак смерти… прямо под ней – «вольфсангель» или «волчий крюк», который защищает от происков темных сил и дает власть над оборотнями, а рядышком «опфер» – самопожертвование. Видите, набор знаков случаен, и носите вы их не потому, что заявляете о готовности жертвовать собой или ожидании грядущей смерти, а потому, что рисунок приглянулся. В современном мире с поразительной небрежностью относятся к символам и символике… Но мы, кажется, отвлеклись, итак, если допустить, что выбор не случаен, картина вырисовывается прелюбопытная.
   Кармовцев склонился над рисунком, а Руслан пожалел, что не захватил фотографий, все-таки пусть даже художник и старался перенести изображение в точности, но кто знает, вдруг ненароком что-то да упустил. С другой стороны, не известно, как отреагировал бы Ефим Петрович, предъяви ему Руслан не картинку, а фотографию клейма, все ж таки ученые – народ нежный.
   – Не утомляя вас подробностями, скажу лишь, что в настоящее время выделено около четырехсот свастических символов, которые достаточно грубо можно разделить на две половины, или два вида. Первый – с концами, загнутыми справа налево, это так называемая свертывающаяся или собирающая свастика. И в противоположность ей – развертывающаяся или сеющая, с которой, собственно говоря, и имеем дело мы. – Кармовцев откинулся на спинку кресла и, выдвинув ящик стола, достал плоскую фляжку. Потряс, прислушался, отвинтил пробку и сделал большой глоток. – Лекарство, знаете ли… должен вот принимать.
   Руслан кивнул, хотя коньячный запах довольно резко ввинтился в пыльную полудрему кабинета. Лекарство… хотелось бы знать, чем Кармовцев болен. Тем временем тот, вернув фляжку на место, продолжил.
   – Архетип свастики воспроизводится на всех этажах мироздания. К слову, в ходе наблюдений за миграцией клеток и клеточных пластов зафиксированы структуры микромира, имеющие форму свастики. А комбинация потоков так называемого «солнечного ветра» формирует в его приэкваториальном пространстве структуру, напоминающую пропеллер, то есть ту же свастику.
   – И что? – пусть даже эта лекция и была интересной, но пользы от нее Руслан пока не видел. Кармовцев вздохнул.
   – Не спешите. У символов имеется история, долгая и, вероятно, не слишком вам интересная, но я полагаю, что раз вы пришли сюда с этим, – он поднял рисунок, – то дело довольно серьезно. Поэтому я изложу то, что знаю, а вы сами решайте, что из сказанного имеет значение. Если же вы полагаете, что пришли зря, то не смею задерживать.
   У Ефима Петровича покраснели уши и кончик носа, должно быть, от раздражения.
   – Извините. Просто у вас сейчас такое… характерное выражение лица, а я не люблю тратить время впустую, ни свое, ни чужое.
   – Это вы меня извините. – Руслану стало немного стыдно, человек старается, пытается помочь… правда, толку пока никакого, но кто знает, а вдруг все-таки повезет. – Дело действительно очень серьезное.
   Кармовцев кивнул, водрузил очки на нос, отчего приобрел вид несколько потешный, и продолжил рассказ:
   – Если опустить глобальные соображения, то у славян подобную спиралевидную или змеевидную свастику использовало западнобалтское племя куршей и скалвы, народы Нижнего Приамурья. Вообще данный символ в славянстве часто связывают с ветром либо солнцем, с его кругообразным движением. Солнце – колесо, которое вертится, катается по небу, раскидывает лучи и собирает их вновь. Похоже?
   Руслан не знал. Он вообще уже запутался во всем этом.
   – Применительно к материальному миру свастика не просто солярный, или солнечный, знак, а символ подчиненности Солнца и четырех стихий высшей духовной силе. С приходом христианства главным символом становится крест, но свастика не исчезает. – Ефим Петрович потер переносицу, Руслан же молчал, ожидая продолжения. Диктофон захватить надо было, зря на память понадеялся. – Однако ее уже не было принято носить открыто, как здесь, ее включали в орнаменты, украшающие вещи, от прялок до наличников и киотов. До двадцатого века. Даже сейчас в традиционных вышивках встречаем свастику… но это не тот случай.
   В открытое окно кабинета влетел комок белого тополиного пуха и, на мгновенье зависнув в воздухе, опустился на темную обложку фолианта. Руслан моргнул, сгоняя сонливость, слушать надо, внимательно слушать, а то и вправду выйдет, что зря съездил.
   – Но судя по тому, что эта печать самостоятельна, так сказать выделена, вычленена из контекста орнамента, то смею предположить, она создавалась в качестве талисмана, амулета, призванного снискать милость богов. Но опять же, это имеет смысл, если создавался знак осознанно, то есть человек, его использующий, имеет представление о сути, заключенной в форме.