– Буду.
   – Хорошо, – он зевнул и потер челюсть. – С газовыми баллончиками, электрошокерами и прочей ерундой не вздумай связываться. Больше вреда от них, чем пользы. У тебя защитничек имеется… но только все равно, пожалуйста, будь осторожна!
   Это Ксюша ему пообещала с чистым сердцем.
 
   Немецкая слобода была близка к Преображенскому, где прошли и детство, и юность Петра. И если само село вызывало в душе царевича смешанные чувства – уж больно глубокий след оставил в памяти лютый стрелецкий бунт, – то Кукуй виделся Петру неким местом, где царили свобода и порядок. Впервые оказавшись на Кукуе, Петр был поражен.
   – Дьявольское место! Дьявольское, – выговаривала ему Наталья Кирилловна, с которой сын попытался поделиться своими восторгами. – От чужаков – все зло!
   Впрочем, матушка давно уже не понимала его. Любила – это верно, но от любви и заботы, чрезмерной, назойливой, ему становилось душно. Отчего она, женщина умная, сумевшая выстоять в непростые для Нарышкиных времена, теперь отказывалась видеть, что сын ее стал взрослым? Она же словно осталась в том, прошлом времени, где он, непослушный и излишне любопытный мальчишка, рос, окруженный няньками, шептухами и святыми бабками. Их-то в доме привечали, выслушивая куда как внимательнее, нежели самого Петра.
   Конечно, к опальному царевичу, пусть и признанному вторым царем после старшего, но бессильного брата Ивана, заглядывали и бояре, из тех, кто готов был ждать. Однако их визиты в памяти Петра остались столь же скучными, как и старушечьи сплетни.
   Порою он, спрятавшись от досужих нянек, смотрел, как медленно и важно ползет по дороге очередной возок, чтобы остановиться перед теремом. И вся дворня бросает работу, глазея на гостя. Он же, облаченный в парадную одежду, закутанный в аксамиты и меха, тяжко фыркая, вытирая взопревшее лицо, выходит из возка. И стоит, оглядывая окрестности мутным взором.
   В представлении Петра все бояре были на одно лицо.
   Нет, он, конечно, различал их, и по именам, и по званиям, и точно знал, что стоит выше каждого из этих людей, но неуловимое их сходство друг с другом его смешило. Бородатые, толстые, они напоминали медведей-шатунов, разбуженных посеред зимы, но и к лету не очнувшихся от вечной полудремы.
   Гостей матушка принимала ласково, усаживала их в светлице и вела с ними долгие, пространные беседы. Порою и Петру приходилось с ними оставаться. Ему многое было непонятно, но объяснять никто ничего ему не спешил, от него ждали лишь должного поведения, которое подразумевало, что Петр будет сидеть, надувая щеки, и глядеть важно, хмуро.
   У него же от долгого сидения на месте начинала дергаться нога. И Петр ерзал, желая одного – получить наконец свободу. Что бояре, когда ждали его потешные полки, в которых сам Петр служил барабанщиком? И дело это было ему куда как милее скучного царствования.
   А еще из Пушкарского приказу должны были орудия артиллерийские доставить. Да и затея с потешным городком, при котором выстраивали крепость, поименованную Прешбургом, не давала покоя… Нет, имелась у него сотня дел, требовавших немедленного царева участия, а матушка тут заставляет сидеть, слушать… скукота!
   Петр, не чая от нее избавиться, считал мух. Те, разморенные летним теплом, ползали по стенам, по потолку, не брезгуя и иконами, пусть матушка заботливо и велела гнус всякий из дому гонять, но тут и расторопная дворня была бессильна исполнить приказ царицы.
   – Ты слишком непоседлив, – выговаривала ему царица после отъезда гостей и вздыхала, качала головой.
   Нельзя сказать, что Петр не любил матушку. Любил. А еще с самого детства привычен был слушаться ее. Обладая спокойным нравом, Наталья Кирилловна воздействовала на нетерпеливого, порывистого своего сына лаской. Она умела подбирать подходящие слова и порою проявляла такое терпение к его выходкам, что многие восхищались царицей.
   Находились и те, кто вспоминал, что до смерти царя Алексея была Наталья Кирилловна весьма собою хороша, учтива и приветлива, что никогда-то она не печалилась, но, напротив, была весела, словно птичка. И веселье же всякое поощряла.
   И, желая угодить молодой жене, отменил царь строгий указ, запрещавший мирскому люду танцевать, участвовать в различных массовых игрищах, петь и играть на музыкальных инструментах даже во время свадебных пиров. Слышал Петр, что будто бы на царской свадьбе, к великому неудовольствию патриарха, играл оркестр и хор пел, да отнюдь не псалмы… и что после свадьбы велено было театру открыть, где для царицы играли бы пьесы, конечно, библейские, но все ж…
   И порою, глядя на эту женщину – строгую, суховатую, с поджатыми губами и округлым подбородком, под которым наметилась складочка, – Петр пытался представить мать иной.
   Да, крепко ударила по ней смерть супруга.
   А грянувший следом бунт и вовсе лишил их многих ее родичей. Постарела до срока царица, поседели волосы, и навсегда лег на них вдовий платок. Лишь глаза остались черными. И раз за разом повторяла она Петру, что самим небом предначертано ему стать великим, ведь еще до рождения царский астролог Симеон, придя к царю спустя семь месяцев после свадьбы, сказал так:
   – Я зрел небесное видение необычайной силы. И явление сие есть предзнаменование! В сей вечер понесла Наталья Кирилловна мальчика, истинного наследника царского трона, которому суждено быть выдающимся. Он будет великим воином и победит многих врагов, и заслужит такую славу, какой не имел никто из русских царей. Искореняя злодеев, он будет поощрять и любить трудолюбивых, сохранит веру и совершит много других славных дел…
   Это-то предсказание и помогало Наталье Кирилловне держаться.
   О нем она помнила, когда случился бунт. И пьяные стрельцы, перемахнув через балкон, оттолкнули ее с пути с такой легкостью, что стало понятно – и убьют, не задумываясь. Когда же упал на пики Михаил Долгорукий, а за ним и Артамон Матвеев, дорогой ее друг и защитник, поняла Наталья Кирилловна, сколь ничтожна ее жизнь.
   Тогда-то испугалась она за детей.
   Сумела выбраться и, схватив обоих – родного Петра и чужого, но все ж – дитя, Иоанна, – она бегом кинулась в церковь. Едва-едва успела спрятать царевичей за алтарем… а там, глядя на ссору безумных, как виделось ей тогда, людей, которые при ней решали, дозволено ли в церкви, пред ликом Господним, кровь лить, она дрожала – и превозмогала дрожь.
   Искренней была молитва царицы, и ангелы спустились, укрыли ее, бедную, от злых глаз, позволили увлечь царевичей в задние покои… и там, сидя у постели сына, который от пережитого свалился в горячке, шептала царица слова предсказания.
   А сын ее, единственная надежда, бредил, то привставал в постели, то падал, таращил дико глаза да зубами скрежетал… нет, навсегда остался в сердце царицы даже не страх – ужас за жизнь сына. И потому смиренно приняла она изгнание. А с ним – и новость, что коронованы будут оба царевича, но править – невиданное доселе дело! – станет царевна Софья.
   Пускай.
   Лютая баба. Толстая. Некрасивая, пусть и рядится в богатые платья, силясь дорогими тканями и каменьями скрыть свое уродство. Но люди-то видят…
   – Слушай сестрицу, – шептала Наталья Кирилловна подрастающему сыну. – Делай, как она велит. А сам – примечай…
   – От нее козлиным духом несет!
   Петру не по нраву были вынужденные поездки в Москву и долгое сидение на троне. Братец-то был смирен, тих, а Петру все-то было любопытно. Да попробуй-ка, спроси, когда за спиной стоит царевна Софья и шипит, словно гадюка.
   Все-то ей неладно… и сама нет-нет да глянет так, что разом вспоминаются Петру острые пики и тело, на них летящее. Снова видит он кровь и слышит крики толпы…
   – Хитра Сонька, завистлива! Глаз-то завидущий, все знают, что ее мамка от груди отлучила, а после вновь дала. – Матушка всякий раз после возвращения из Москвы собирала благочестивых старух, чтобы просили они Господа за здоровье сыночка. Пусть святые женщины, поминая Петра в молитвах своих, защитят его от козней царевны. Она-то небось задумала неладное…
   Да и то: Петр тоже стал неспокоен.
   А все чужаки: появились, взбаламутили тихую жизнь Преображенского… то одни книги его притянули, то другие. Учат его чему-то, да все – делу не царскому. Где ж это видано, чтобы помазанник Божий в простое платье рядился да с солдатами строем ходил?
   Еще и на Кукуй зачастил, что и вовсе непотребно… соглядатаи, приставленные к Петруше, сугубо из-за материнской заботы – ей-то спокойнее, когда дитя под присмотром, – о разном говорили. О пирах пышных, где и вино, и девки гулящие есть. О шутках скабрезных, частью царем и придуманных… о беседах преопасных… о том, что крутит он шашни то с одною, то с другою немкою. А те и рады! Юбками пышными трясут, кланяются, груди выставляя – наряды-то на Кукуе иноземные, срамного свойства…
   А еще, будто приучился царь трубку курить с зельем табачным, что и вовсе невозможно.
   Веселится… молод он, конечно, но всякому веселью – собственный срок. Не слышит небось, что раскольники кричат, будто царь Петр и матушка его – от Антихриста, позабыл народец про страх и смирение. Один бунт Стеньки Разина чего стоит, а того и гляди вновь полыхнет, полетит непорядок пожаром по Москве. Софья-то небось только рада будет! Может, это она и раздувает угли народного недовольства, нашептывая людям, чтоб избавили они ее от докуки… А ему – все веселье.
   И раз тревогой своей поделилась царица с братом, Львом Кирилловичем:
   – Женить его надо, длинный стал, дергается, вино пьет, все с немками, легкого поведения девицами, – царица перекрестилась и поклонилась иконам, которые за долгие годы изгнания стали и друзьями ее, и верными слушателями, и советчиками, потому что под светлыми рисованными взглядами их нередко приходили ей в голову весьма разумные мысли. – Женится – успокоится. Да и пойти бы с ним и молодой женой по монастырям, вымолить у Бога счастья, охраны от Сонькиных чародейств, крепости от ярости народной…
   Лев Кириллович думал долго, пил квас, оглаживал окладистую бороду, которой гордился премного, и отвечал так:
   – Что ж, сестрица, жени его, хуже не будет. – Провел рукой по усам и продолжил: – Вот у Лопухиных дочь Евдокия на выданье, в самом соку – шестнадцать лет… Лопухины – род многочисленный, захудалый. Как псы будут около тебя.
   И чем больше Наталья Кирилловна думала, тем более удачным казался ей этот выход. И невеста, девушка аккуратная, тихая, по душе ей пришлась. И собою хороша премного, и норовом вышла такова, что не станет свекрови перечить, послушна будет… глядишь, и сумеет она осадить буйного Петра, удержит его от глупостей.
   Венчание состоялось в январе. Невеста была бледна и напугана. И Петр, глядя в заплаканное лицо ее, детское, бледное, желал лишь, чтобы от него отстали с этою свадьбой…
   Жена… стоит, трясется, овца овцой, разве что не икает со страху.
   Нет, не в радость Петру была подобная женитьба, да и Евдокия, когда чуть пообвыкла, показала себя девицей преглупой. Она была смирна и послушна мужу, глядела на него с обожанием, но стоило ему завести речь хоть о чем-то – замирала. Слушать – слушала, но вряд ли понимала.
   И невозможность отыскать кого-то, кто способен был бы разделить с Петром его мысли, оценить грандиозность его задумки или, самое малое, просто понять, погнала его прочь от Преображенского. Петр знал, что матушка его осталась весьма тем недовольна и много выговаривала Евдокии: дескать, не сумела она удержать супруга.
   А та лишь краснела да жалилась: мол, как его удержишь, когда он ветру в поле подобен! И не нужны ему слова ласковые, но – подавай забавы…
   …Забав в Немецкой слободе хватало. Вот где обретался веселый люд, который был рад встретить Петра. И он, всякий раз оказываясь в этом чуждом московским обычаям мирке, вновь и вновь испытывал удивление – Лефорт, друг верный, всегда находил, что ему показать и о чем рассказать.
   Тиммерман и Брандт не позволяли царю заскучать, да и Алексашка был хорош на выдумки. То одну забаву, то другую придумает… В Кукуе текла привольная легкая жизнь. Тут люди не прятались один от другого за чинами, но были открыты и ласковы. Смеялись, показывая хорошие белые зубы, носили легкое платье, куда как удобнее боярских нарядов, и парики, на которые Петр сперва долго дивился: зачем на своей голове да чужие волосы? А потом поглядел и понял, что лучше уж парик, нежели взопревшая, исходящая испариной лысина. Здесь мужчины брили бороды и пудрились, курили трубки, вели разговоры о вещах важных и интересных, но с легкостью, не ударяясь в многочасовые замудрствования.
   Нет, не удержать было Петра.
   И в этот раз он ехал на Кукуй, желая развеяться, отойти от матушкиных поучений, в которых ее всяко поддерживал дядька. Года-то не прошло, как единолично воцарился Петр, и власть его не так уж крепка. Есть бояре, желавшие бы возвращения Софьи, да и она, сосланная в монастырь, вряд ли потеряла надежду на скорые перемены. И потому надлежит молодому царю остепениться, позабыть про иноземные забавы, а лучше и вовсе погнать чужаков из Москвы! Пусть сидят в своем Кукуе да радуются, что живы остались.
   Бояре, родовитые, сановитые, неторопливые, – вот истинная опора трона.
   И слушаться Петру надобно премудрых их советов. Он хоть и царь, но юн…
   Злило его это жужжание, назойливое, вроде мушиного, доводило до дерганья в глазу и немеющей ноги, пробуждая и вовсе недобрую память – уже не о стрелецком бунте, но о недавнем Софьином заговоре. Ничего-то не позабыл Петр! И чем больше слушал уверений в преданности, тем меньше верил им. Нечто дурное, злое, что сидело в его душе, порою прорываясь в диких приступах ярости, нашептывало ему теперь, что многие его советнички премудрые поддержали бы сестрицу. И поддержат, дай им только шанс! Нет, нельзя верить подобным людишкам. Опора трону? Петр для своего трона отыщет другие опоры.
   И Немецкая слобода в том ему поможет.
   Алексашка, чуявший настроение царя, держался тихо, лишь посвистывал, лошадей подгоняя. А после все ж не выдержал, завел непристойную развеселую песню. И ушла с души царя дурнота, посветлело на сердце. Подумалось, что, может, и правда стоит в Преображенское завернуть, к Евдокии? Она хоть и дура дурой, но зато беззлобная и завсегда-то Петра видеть рада.
   Хотел было приказать, да подумал, что погодит Евдокия.
   В Немецкой слободе царя встречал Лефорт.
   – Что-то вы невеселы, – сказал он. Говорил Лефорт чисто, но все же в речи его проскальзывала некая неправильность, выдававшая чужака.
   Петр лишь отмахнулся. Не хотелось ему вспоминать о том…
   – Что ж, полагаю, прогулка весьма поспособствует успокоению нервов, – Лефорт вежливо кивнул Алексашке, которого, признаться, недолюбливал. И нелюбовь эта была взаимной, весьма огорчавшей Петра. Впрочем, выяснять причины ее он не лез, делал вид, будто не замечает, как кривится дорогой друг при виде немца, или как немец небрежно не замечает Алексашку.
   Тот и сейчас высказал что-то сквозь зубы, но тихо, не желая злить и без того неспокойного царя. А Лефорт уже шагал. Шел он степенно, и Петру поневоле приходилось сдерживать порывистый свой шаг, за который столь часто он руган был Натальей Кирилловной. Вовсе не подобает царю бегать да еще руками размахивать!
   Вот Лефорт ступал важно, и тросточка при нем имелась, которой он небрежно так при ходьбе помахивал. Алексашка вон на тросточку косился, он уже местные привычки перенял, костюмов себе велел пошить дюжину, парики заказал, один другого пышней, а все ж не получалось у него держаться с такой легкой небрежностью.
   Вышли к пруду… Играла музыка, но где-то вдалеке, неназойливо. Доносился смех. Берег был украшен бумажными фонариками, свет их отражался в воде, и хоть еще не наступила ночь, но все одно было красиво. По пруду скользили пара лебедей и лодочка, а в ней сидела девушка удивительной красоты. В первый миг показалось Петру, будто ожил один из тех портретов, которые показывал ему Лефорт, с музами и грациями, с древними богинями, на коих местным бабам и равняться нечего.
   Незнакомка повернулась, заметила Петра и одарила его долгим пристальным взглядом. Не было в ней робости Евдокии, та никогда-то в глаза ему смотреть не смела.
   – Кто это? – Петр повернулся к Лефорту, который – вот хитрец! – только щурился.
   – А и хороша девка, – Алексашка присвистнул даже. – Чтой-то я ее раньше не видел?
   Не показывали, вот и не видел. И теперь Петр весьма даже порадовался этакой предосторожности.
   – Это Анна Монс, – ответил Лефорт, перекладывая тросточку с левой руки на правую. – Дочь Иоганна Монса…
   – Анна Ивановна, значит.
   Белый лебедь подплыл к лодке и вытянул шею, Анна, не испугавшись огромной птицы, коснулась ее. И только зонтик в руке ее подрагивал, видимо, от ветра.
   – Весьма достойная и разумная особа, несмотря на юные годы.
   Иоганн Монс был знаком Петру, как и многие обитатели Немецкой слободы, но вряд ли этот человек представлял собою хоть какой-то интерес для царя, иначе Петр запомнил бы не только имя.
   – К сожалению, не так давно отец ее скончался, – продолжил Лефорт. И ведь не признается, что все это представление устроил единственно за-ради Петра! – И оставил семейство в больших затруднениях…
 
   Понедельник начался с головной боли. До этого были суббота и воскресенье, почему-то слившиеся для Игната в один бесконечный день. Он начался с Ленкиного визита, затянувшегося, пересыпанного упреками, обидой, попытками примирения…
   …шопингом.
   …посиделками в каком-то очень модном ресторане с очень нужными людьми, которых Игнат и знать не знал.
   …визитом в ночной клуб.
   …выездом на природу.
   И вот – начался понедельник.
   С головной боли. И со знакомой сухости во рту, которая свидетельствовала, что от излишеств Игнат не удержался. Ленка спала, обняв подушку. Вряд ли она поднимется до полудня. И потом остаток дня будет бродить по квартире, брюзжа и вздыхая, что ее совсем не любят.
   – Я поехал?
   Она только на другой бок перевернулась. На щеке, в кои-то веки лишенной косметического панциря, остался отпечаток подушки. Игнат испытал острое желание вернуться в кровать. Под одеяло. Закрыть глаза и послать все к лешему.
   Зачем он вообще с конторой связался?
   Не его же профиль. Не его люди.
   Отец его попросил?
   Ну, так нашел бы управляющего… Кстати, а это хорошая мысль. Найти кого-то и посадить в директорское кресло, пусть себе руководит этим дурдомом, а Игнат вернется к собственным баранам, которых тоже надолго бросать нельзя.
   И мысль эта привнесла ноту оптимизма в его паршивое настроение. До офиса он добрался без проблем и, взглянув на часы, убедился – не опаздывает. Смешно было бы нарушать собственные правила.
   Но оказалось, что Игнат – не первый.
   – Здравствуйте, – сказала Ксюша, отвлекаясь от созерцания бумажных завалов. – Что вы мне тут натворили?
   – Где?
   – Тут, – ее пальчик уперся в груду папок… Ну да, Игнат там что-то искал. Что искал – он уже сам не помнил, и даже нашел ли… а папки убрать некогда было. Или – не его это дело? А потом были срочные документы… договора, акты, согласования…
   – Извини, – он потер переносицу. – Как-то само собой получилось.
   – И посуда грязная… и у вас, наверное, завал…
   Полный.
   – Открывайте кабинет, – Ксюша нахмурилась.
   Забавная. Рыжая. Конопатая. Яркая, как апельсинка. И эти еще хвостики ее, совершенно дурацкие. А платье на сей раз желтое, с рисунком в виде бабочек. И совсем в дресс-код не вписывается. Но, может, лесом бы шел этот дресс-код?
   Пусть себе носит что хочет.
   – У тебя все нормально? – почему-то ему стало стыдно, что он не позвонил. Конечно, Игнат не обязан был это делать, он вообще, что мог, устроил: вызвал мастера, дождался, пока замки сменят, проинструктировал ее, как себя правильно вести… а потом уехал и выкинул эту рыжую из головы.
   – Да.
   Хорошо, если так.
   – Открывайте, – Ксюша указала на дверь. – Я бы убралась и без вас, но вы ключи забрали.
   Потому что нечего ключам от кабинета директора висеть так, что каждый снять их способен. На крючочке, у двери. Что за детская безалаберность?
   И, по-хорошему, следовало бы сразу замки и здесь поменять, но как-то оно завертелось вдруг…
   Игнат в замок попал не с первой попытки, но таки попал, нажал на ручку, толкнул дверь и согнулся в шутливом поклоне:
   – Прошу.
   Ксюша только фыркнула и перешагнула через порог. И вдруг тут же отскочила назад.
   – Там… – она вытянула руку. – Там!..
   Очередная пакость. Игнат и не предполагал, насколько она пакостная: в отцовском кресле, массивном, обтянутом кожей оттенка бордо, сидел Стас. Расслабленно, так что казалось, будто он случайно сюда заглянул и задремал ненароком. Но вот рукоять ножа, торчавшая из его груди, несколько нарушала идиллическую картину.
   – Вызывай полицию, – велел ей Игнат и, решившись, все же подошел к телу. Мало ли, вдруг Стас еще живой? Но шея его была холодной.
   Значит, он не первый час так сидит.
   Полиция прибыла быстро. И – завертелось! Нет, понедельник, конечно, день тяжелый, но чтобы настолько… Игнат отвечал на вопросы.
   Потом отвечала Ксюша. Она то и дело всхлипывала, но в слезы не ударялась, только подол своего нарядного желтого платьица теребила.
   Потом наступил черед остальных… и о работе можно было забыть.
   – Значит, ключи мог сделать любой? – в десятый раз уточнил лопоухий паренек, занимавшийся опросом свидетелей. – Они просто висели? Вот тут?
   Он ткнул пластиковой ручкой в крючочек.
   – Да. Висели. Вот тут. Просто.
   Головная боль то накатывала волной, и тогда Игнат давил в зародыше желание выгнать всех отсюда, то отпускала.
   – Почему?
   – Почему тут или почему висели?
   Паренек смутился. Нет, он не виноват в том, что сейчас понедельник, что у них – труп, а у него, Игната, последствия вчерашней попойки; что отец его вряд ли обрадуется этой новости, еще и волноваться начнет, а ему вредно…
   – Все «почему», – буркнул паренек.
   – Крючок я сделала, – Ксюша подала голос. – Просто Алексей Петрович все время ключи бросал на столик, а получалось, что они за столик падали. И столик приходилось отодвигать, а еще они за ковер однажды завалились, и мы весь офис обыскали…
   И поэтому Ксюша вкрутила вот в это место серебряный крючок, на который ключики от отцовского кабинета вешались, что никого здесь не удивляло.
   Доверие, однако, исключительное!
   – Алексей Петрович – мой отец, – пояснил Игнат. – Он отошел от дел. Болеет. Лечится. За границей. И вернуться… не вернется он.
   Потому что Игнат грудью ляжет, но не пустит его сюда. Не хватало еще, чтобы отец в эти разборки влез!
   – И – да, мой отец всецело доверял своим сотрудникам.
   Лопоухий только хмыкнул и повернулся к Ксюше:
   – А вы, значит, секретарша?
   Прозвучало это двусмысленно, до того двусмысленно, что Игнату захотелось врезать этому типу. Игнат вообще легко выходил из себя, делал глупости, потом, конечно, сожалел об этом, обещал себе, что сдержится…
   – Секретарь, – поправила типа Ксюша. – И – да, Алексей Петрович доверял своим сотрудникам…
   Как показывает практика, совершенно зря.
   – И по какой причине этого… – лопоухий пролистнул блокнот, – Станислава Федоровича Федоренко убили, вы, естественно, не знаете?
   Ксюша мотнула головой.
   – Стас… был очень хорошим.
   В этот момент Игнат заподозрил, что в Ксюшином мире, нарядном и ярком, как это ее платьице, вообще нет плохих людей. Все хороши, каждый по-своему.
   – И что он тут делал?
   Похоже, подобная мысль пришла в голову не только Игнату. Лопоухий посмотрел на Ксюшу с насмешкой, как на идиотку: мол, хорошие люди не делают дубликаты ключей, не вламываются в директорский кабинет и уж точно не остаются там в виде трупов.
   – Не знаю… может, он искал что-то?
   – Что?
   А ведь похоже на правду! Кабинет обыскивали, но аккуратно. Игнат помнил, что папку ту, синюю, он оставил на полке, а она оказалась на столе. И ящики выдвинуты, а он же их закрыл…
   – Может, – робко предположила Ксюша, – ему понадобились документы? Срочно? Вдруг встреча назначена была, и… и он всегда на встречи приезжал вовремя, а тут ему понадобилось подготовиться. Или что-то уточнить. Или просто…
   В принципе, это выглядело логично. Станислав приезжает в офис, чтобы подготовиться к этой грядущей, существующей лишь в теории встрече, но понимает, что ему нужны некие бумаги. И по странной случайности эти самые бумаги заперты в кабинете директора. Но – не беда. Так же – совершенно случайно – у Станислава оказываются под рукой дубликаты ключей… допустим, их когда-то сделали и положили в очередное тайное место, известное лишь своим. Итак, Станислав оказывается в кабинете, ищет нужные ему бумаги. Занимает кресло… в кресле пересматривать содержимое синей папки куда как удобнее. Увлекается. И не слышит, что в офисе появился еще кто-то.
   Из своих.
   Ну да, чужие здесь не ходят.
   А этот свой тоже пробирается к кабинету, но вряд ли с намерением покопаться в бумагах. Тогда – зачем? Что этому неизвестному здесь понадобилось? Он открывает дверь, видит Станислава и… убивает его?