Он понимал и не знал, как объяснить то ощущение фальши, которое возникало при этих сценах. Нет, Вика не переигрывала, но… врала. Определенно врала. Вопрос, кому: Родиону, себе или всем остальным?
   – И остальные вполне могли быть живы. – Саломея отодвинула ботинки к печи, которая еще сохраняла тепло. – Или кто-то один, тот, кто устроил для тебя представление.
   Кто?
   Вспоминай, Далматов.
   Таська с разбитым лицом. Илья не хотел, чтобы так получилось. Он просил ее уйти, чувствуя, как накатывает знакомая удушающая ярость. А она не слушала, все говорила и говорила, спрашивала о чем-то. Расплакалась. Кричать стала.
   Он ей что-то обещал.
   Что именно? Явно не любовь до гроба. Далматов не дает невыполнимых обещаний.
   Крови было прилично. Из носа и губ, но больше из носа. Свитер залила. Викуша визжала, выставив скрюченные пальцы с длинными алыми коготками. А Юрась удерживал ее за локоть. Не удерживал – придерживал, лишь обозначая касание пальцами.
   Егор бубнил, стоя в углу, что все устали и нервничают. Таська плакала навзрыд…
   – Чтобы завтра тебя… чтобы тебя завтра здесь не было! – взвизгнула Викуша, стряхивая Юраськину руку. – Слышал, урод?
   Илья еще подумал, что вариант не из худших.
   Но вот когда и почему он решил, что все мертвы?
   – Спать ложись, – сказала Саломея, забираясь в спальник. – Завтра додумаешь. Додумаем.
   Темнота не была кромешной, но плотной, как вода. И как в воде, в ней разносились звуки. Чьи-то шаги на чердаке. Ветер, трущийся о стены дома. Волчий вой. И дыхание Саломеи, спокойное, размеренное. Спит? Притворяется спящей, избавляясь тем самым от необходимости разговаривать с ним?
   Она подвигается, уступая место. И прижимается узкой спиной. Правильно: вдвоем теплее. Если не сейчас, то под утро, когда печь растеряет последние крохи тепла.
   – Будешь приставать – ударю, – сонным голосом предупреждает Саломея.
   – Не буду. У меня плечо болит.
   Она кивает и проваливается в сон, позволяя обнять себя. От рыжих волос пахнет озерной тиной и бензином. Ей, наверное, было страшно. Почему Илье не плевать, что ей было страшно?
   Зачем он вообще вернулся сюда?
   Саломея спросит. И надо бы придумать ответ, но Далматову не думается. Более того, он странно счастлив, пусть для счастья этого не место и не время. Оно вообще обманчиво, счастье.
   Илья закрывает глаза. Он считает до сотни, потом до тысячи, но все-таки сбивается со счета и засыпает. Сон спокоен.
   В нем много солнца, которое не вызывает мигрени.
   – Эй, – что-то мягкое касается носа, щекоча, – просыпайся. У нас гости.
   Илья не желает гостей и просыпаться. Ему все еще хорошо.
   – Просыпайся…
   Просыпается. Уже почти. Сейчас.
   Солнечный свет пробивается сквозь веки, и сон, такой хороший, но уже забытый, исчезает.
   – У нас гости, – повторяет Саломея. – Чай пьют. У них, к слову, вкусный чай. Если соизволишь спуститься, то и тебе нальют.
   Какие, к лешему, гости?
   Их было двое.
   Блондинка в голубом лыжном костюме и меховой курточке с объемным капюшоном. Мех был розовым, блондинка – округлой и подтянутой. Она сидела на табуретке и любовалась собой в крохотное зеркальце.
   Зеркальце пускало солнечных зайчиков, в основном на хмурого бородатого типа, возившегося с камерой. Он-то и заметил Далматова.
   – Здрасьте, – буркнул тип и склонился над широким мутным объективом.
   – Ой! Здравствуйте! А вы уже проснулись? Мелли сказала, что вы спите. И вам надо отдохнуть. – Зеркало исчезло в меховом кармашке, а блондинка вскочила и попыталась обнять Далматова. – Это я ее решила называть так. Саломея – неудобно. А Мелли – это так миленько! У вас борода растет! Как у Толика. Вонять потом станет. Но это потому, что Толик курит.
   Курносенький носик сморщился, а бровки сдвинулись, выражая крайнюю степень негодования Толиком. Он же махнул рукой, дескать, отстань.
   – А я – Зоя. Это означает – жизнь. Мне имя сначала ужасно не нравилось. Хотела даже поменять.
   Она взяла Далматова за руки.
   Теплые пальчики в обрезанных перчатках. Аккуратные ноготки, разрисованные незабудками. Пластиковое дутое колечко со стразами.
   – Все выбирала и выбирала… ничего не выбрала. А потом подумала, что если так, то лучше оставить, как есть. Понимаете?
   Нежный овал лица. Пухлые губы, аккуратные брови. Очи синие. И золотистые локоны. Зоя хороша собой. Пожалуй, слишком уж хороша.
   – А вас как звать?
   – Илья, – ответила за него Саломея. И Зоины пальчики разжались, а носик дернулся, как будто это вмешательство в разговор совершенно Зою не обрадовало. Но она смирилась, улыбнулась, демонстрируя хорошие ровные зубы, и задала следующий вопрос:
   – А вы вместе, да?
   – Нет! – Саломея сунула пятерню в растрепанные волосы.
   Рыжая-бесстыжая.
   – Это замечательно! Знаете, мои подруги на меня обижаются. Ну, когда они приходят с парнем, а тут я. Но я же не виновата, что я лучше! А он всегда такой бука, да? Это из-за мяса. Я читала, что если есть много мяса, то человек становится злым. Вы здесь давно, да? Я тоже читала про остров. Про мужика, который там сидел, сидел и совсем свихнулся. От одиночества. Но теперь мы тут, правда, Толик?
   – Правда. – Толик зачехлил камеру.
   – И зачем вы… здесь? – поинтересовался Далматов, надеясь на чудо.
   Чуда не случилось. Впрочем, ясно: на чудеса ему никогда не везло.
 
   Во всем виновата была камера.
   Однажды Толик заглянул в ломбард. Он возвращался домой с работы, которая достала, как доставала всегда, особенно в преддверии выходных. Курил. Мечтал о том, что работу однажды сменит, в глубине души понимая, что никогда не решится на подобный шаг. И тихо себя ненавидел за бесхребетность.
   А дорогу перекопали. Толика остановила бело-красная лента, которая покачивалась на ветру. Сразу за лентой возвышалась гора песка и вторая – колотой плитки. В раскопе виднелись ржавые трубы, и Толик понял, что горячей воды, наверное, сегодня не будет. Завтра, впрочем, тоже.
   Это обстоятельство привело его в уныние, и Толик решил напиться. Он свернул на тропинку, протоптанную на полысевшем за лето газоне, и направился к магазину, но увидел ломбард. Узкое здание едкого оранжевого окраса прилипло к массивному стволу двенадцатиэтажки. Из двускатной крыши торчала труба, правда, не дымилась. А ко второму этажу поднималась металлическая лестница с широкими дубовыми перилами. Она заканчивалась площадкой перед дверью, над которой красовалась вывеска: «Ломбардъ».
   Завороженный вычурностью букв, самим их сочетанием, Толик поднялся по лестнице, толкнул дверь и очутился в помещении длинном и неуютном. В нем пахло канифолью, лавандой и еще чем-то неприятным, навевавшим ассоциации с больницей.
   Лампы довоенного образца с толстыми круглыми плафонами давали свет тусклый, размытый. И помещение казалось бесконечным. Вдоль одной стены выстроились столы, на которых лежали самые разные вещи: меховые шапки, старые подсвечники, часы всех форм и размеров, украшения из янтаря и фарфоровая посуда. Вереница утюгов и огромная медная сковорода с зеленоватой каймой окислов.
   Вторую стену занимала мебель: шкафы с резными коронами, буфеты, стулья и этажерки. Леопардового окраса софа и древний телевизор на ножках. В дальнем углу высилась поленница из ковров.
   – Вам помочь? – спросили Толика, и он, обернувшись на голос, понял, что пропал.
 
   – Я там не работала. Я к дяде зашла. Я вообще-то модель. – Зоя сидела на столе, закинув ногу на ногу. Ноги были хороши, а унты розового цвета и того лучше.
   Зоя ела. На коленях ее лежал льняной платок. На платке – фарфоровая тарелочка. А в тарелочке – пророщенное пшеничное зерно.
   Ноготки цепляли зеленый росточек, тонкий и хрупкий, вытаскивали и отправляли в рот. Зоины зубки перемалывали размякшее зерно, и на губах блестели капельки воды.
   – Но моделью быть тяжело. И дядя говорит, что женщине надо дома сидеть, а не… ну он очень тяжелый человек, мой дядя. Такой же бука, как ты.
   Саломея хмыкнула.
   Мелли. Милое имя для овцы, а Саломее явно не по вкусу. Ну тем хуже для нее.
   – Только ты не такой старый. А у тебя машина есть?
   – Есть, – сказал Далматов. – И дом. С колоннами и зимним садом.
   – Пра-авда?
   Зеленый росточек упал на Зоины коленки. Губы ее округлились, и глаза тоже округлились. Ей, наверное, говорили, что это выражение ей к лицу, как и все другие выражения. И что Зоя хорошо играет, лучше всех звезд Голливуда, вместе взятых. Врали.
   – А чем ты занима-а-ешься? – Она тянула гласные, превращая слова в сладкие ириски.
   – Ювелиркой. В основном.
   – Да-а-а?
   Толик фыркнул и отвернулся от Зои. Это не ревность, просто он не видел смысла в этом разговоре, да и вообще сердце его было отдано камере.
 
   Ее он увидел в сумрачном зале ломбарда, на высоком столике из черного дерева с инкрустацией. Инкрустация, правда, от времени потрескалась, а столик крепко поели жуки, но какое это имело отношение к камере? Она возлежала на этом деревянном троне, великолепная в каждой детали своей.
   Два с половиной килограмма совершенства.
   Серый корпус, прочный, эргономичный, устойчивый к царапинам и ударам. Широкоугольный объектив Leica dicomar. Оптический стабилизатор. Камкордер с возможностью подключения как простых, так и профессиональных микрофонов.
   Видеокамера Panasonic AG-HMC74 очаровала Толика.
   – Сколько? – спросил он и лишь тогда глянул на девицу, стоявшую за плечом.
   И она озвучила цену.
   Цена показалась Толику запредельной, потому что столько денег у него не было. И даже половины не было… Одолжить? У кого? А отдавать как?
   Уйти нельзя остаться.
   Камера смотрит на него слепым объективом. Ей страшно в этом месте забытых вещей.
   – Она хорошая, – сказала девушка, смахивая с корпуса пыль метелкой из гусиных перьев. – Ее недавно привезли.
   Хорошая. Чудесная. Великолепная.
   – А… а ее можно отложить? – Толик сглотнул слюну, дав себе слово, что обязательно найдет деньги. Девица дернула плечиком и ответила:
   – Наверное.
   – А… а если не на день? На неделю? Я залог оставлю.
   В кошельке было рублей двести. Смешно, если подумать, но Толик не смеялся, выскребая все до последней монетки.
   – Вы кино снимать хотите, да? – поинтересовалась она, складывая купюры в картонную коробку.
   – Да, – неожиданно сам для себя ответил Толик.
   – И про что?
   – Ну… пока не знаю.
   Но снимать будет, потому что камера создана для съемок, а Толик готов сделать все, чтобы камера была счастлива. Наверное, он и вправду сделает фильм. О чем-нибудь, неважно, о чем именно, но главное, что это будет самый лучший из всех фильмов.
   Только сначала надо как-то извернуться и выкупить камеру из неволи.
   С этими мыслями он побрел к двери. Каждый шаг, уносивший его от предмета страсти, давался с трудом. И лишь обещание вернуться, данное не столько камере, сколько себе, примиряло Толика с разлукой.
   – Погоди, – девица догнала его у двери и схватила за руку. – У тебя нет денег, так?
   Увы, мир жесток к влюбленным.
   – Я могу помочь.
   Чем? Смуглая, загорелая, со стеклянными голубыми глазами, в которых ни тени разума, эта девчонка вызывала лишь глухое раздражение. И еще ревность. Она останется в ломбарде. Будет смотреть на Толикову камеру. Трогать ее. Включать. Касаться наманикюренными пальчиками корпуса или даже царапать беззащитный объектив…
   – Это дядин магазин. И я могу побазарить про аренду. Временную. А потом ты купишь камеру.
   Аренда? Ну… на неделю. Или две. Или три. Пока Толик не соберет всю сумму.
   – Или вообще попрошу, чтобы частями платить. В кредит.
   Именно! Толику самому следовало догадаться. Кредит!
   – Только у меня одно условие. – Девица провела коготком по Толиковой майке, как будто собиралась распороть ее. – Пусть кино про меня будет!
 
   – Ну не в том плане, что про меня – это как про меня, – Зоя подвинулась чуть ближе к Далматову. – А чтобы я играла! У меня, между прочим, талант. Все говорят!
   – Не сомневаюсь.
   Саломея терзала волосы, вытягивала прядку, разминала ее пальцами, отпускала и другую вытягивала.
   – И без меня с дядей он бы в жизни не договорился! А я договорилась. И вот… мы сначала другое кино снимали. В городе. Ну там про клубы и все такое. На «НТВ» отправили.
   – Только им на фиг не упало, – нарушил молчание Толик, прилаживая камеру на плечо.
   – Ага. Точно. Сказали, что про клубы кто угодно может. А им эксклю-у-зив нужен. Откуда его взять-то? И тут Викуша! Остров. И все пропадают! Как в том кино, которое ужасы! И я ему сказала, что давай и мы снимем! Ну чем мы хужей других? И Викуша обрадовалась бы.
   – Так вы дружили? – Саломея отвернулась от камеры, которая, описав полукруг, заглянула с другой стороны.
   – Мы? Конечно! Я ее в «Одноклассниках» зафрендила. И она меня. А еще в салон вместе ходили. Красоты. Она меня к своей маникюрше записала. Вот, правда клевенько? – Зоя растопырила пальчики и сказала укоряющим тоном: – Женщина должна следить за своими руками! Если она женщина, конечно. Толик, нас сними, ладно? И печку тоже! Я туда сама дрова запихивала, представляешь? Они грязные, просто жуть! Может, даже с жуками. Ненавижу жуков. Они такие… такие… жуть прямо.
   Камера блуждает. У нее собственное ви́дение места и эпизода. Она задерживается на старых изразцах, склоняется к ним, запечатлевая поблекшие рисунки цветов и трав, отступает. Поворачивается к Саломее и долго разглядывает рыжий ее затылок.
   Это неприятно.
   И Зоя хмурится. Ей непривычно, что снимают кого-то, кроме нее. В наступившей тишине слышно, как трещат дрова в печи… Дров почти не осталось. В сарае есть бревна, но их надо пилить и рубить. Ни то ни другое Далматов сделать не в состоянии.
   – А нас сюда везти не хотели! Представляешь?! Мы думали, что найдем кого из местных. Проводника. Чтоб как в кино. А они ни за что. Потом, правда, нашли одного. Он согласился. Ну, что сюда привезет. И назад тоже. – Зоя выгнулась и запрокинула голову. Очередная картонная поза с каскадом соломенно-желтых волос и розовым мехом, который так хорошо сочетается и с волосами, и со смуглой Зоиной кожей.
   – Когда назад?
   Этот вопрос волновал Далматова куда сильнее Зоиных фантазий, волос и мехов.
   – Неделя, – ответила она, блаженно улыбаясь.
   – Угумс, – Толик промычал и направил камеру к потолку, к решетке балок и стропил.
   Саломея сунула руки в карманы и встала:
   – Пойду… осмотрюсь.

Глава 8
Я иду тебя искать

   Тик-так. Тик-так.
   Тики-тики-так.
   Время бегает по кругу цирковой лошадкой на привязи серебряной стрелки. Некогда стрелок было две, а циферблат имел иной окрас, обыкновенный, белый, с логотипом фабрики «Луч», но поистерся, а стрелка и вовсе потерялась.
   Правильно, на острове не существует времени. И человека тоже.
   Когда-то у него было другое имя. Бессмысленный набор звуков, который не вызывал в душе никакого отклика. То ли дело – нынешнее.
   Кал-ма.
   Имя появилось не здесь, на острове. Раньше. Оно пряталось в квартире с низкими потолками, которые, устав белить, заклеивали обоями, не встык, но внахлест. И толстые швы выделялись. Калме они казались рубцами на ткани потолка. Печной дым – а топили все еще дровами, – вырываясь не в трубу, но в комнату, расползался по обоям, стирая блеклые цветы. В квартире, да и в самом доме вечно пахло подгоревшим луком и старым салом, и у Калмы запах этот вызывал тошноту.
   Она пряталась от запаха в комнатушке, где кое-как умещались стол, буфет и кроватка с горой из подушек. Каждый вечер гора разбиралась, а утром – собиралась. Очередная бесполезная работа, как и подметание трухлявого пола. Калма ненавидела и пол, и веник, собранный из колючей соломы. Веник скреб доски с шаркающим неприятным звуком и норовил одарить занозой. Дорожки полагалось выносить во двор. Летом их вешали на турнике, зимой – раскатывали по снегу и, надев старые валенки, ходили, вытаптывали грязь. В ткань забивался лед, который дома таял и добавлял мокроты и холода.
   Теперь все иначе. Тот, дрянной дом со щелястыми рамами, из которых вечно, даже в июльскую жару, сквозило, остался в прошлом. А нынешний был Калме дорог.
   Она сразу поняла, что это место – особенное. Его следует беречь от чужаков.
   И чужаков следует беречь. Там, в детстве, у Калмы не было игрушек. Ракушки, птичьи перья, камни нарядные – этого казалось достаточно, но теперь она понимала – ничуть не достаточно. Ее обделили, и это было несправедливо. Поэтому сейчас она просто восстанавливала справедливость.
   Нынешние куклы были хороши.
   Она усадила их за стол, предварительно очистив его от налета плесени. Позже она притащила стулья и старую скатерть, расшитую лиловыми георгинами. Чашки. Блюдца. Бронзовый самовар с высокой короной. И нарядный серебряный кофейник, украшенный гербом СССР.
   Сцена создавалась тщательно. Калма получала огромное удовольствие от процесса. И усадив последнюю из кукол, она подумала, что в пещере еще много места.
   – Ведите себя хорошо, – сказала она куклам и, не удержавшись, наклонилась, приникла губами к холодным волосам. – Я скоро вернусь.
   Куклы не смотрели на нее, но лишь друг на друга.
   Чашки. Ложки. Самовар.
   Диссонанс мешал Калме уйти. Это как назойливое гудение комара, которое сразу и повсюду.
   Что не так? Она ведь старалась! Обойдя стол по кругу, она поправила салфетку на коленях мужчины. И вложила чашку в заледеневшую ладонь женщины. Сдвинула самовар левее, к третьей кукле, но и это не спасло…
   Все не правильно! Не так! А как?
   Калма не знала. Нет! Знала. Не хотела этого знания и от него же бежала, понимая, что вернется, что все равно исполнит должное.
   Она ведь дала слово. А слово надо держать.
   Потом… позже. Сейчас она знает, чем заняться. Шутка будет хороша! Только поспешить надобно.
 
   На улице было холодно. Нет, нельзя сказать, что в доме стояла тропическая жара, более того, ночью Саломея замерзла, от холода, собственно говоря, она и проснулась. И удивилась тому, что сон оборвался так резко и что она вообще помнит все происходившее, пожалуй, слишком уж хорошо.
   Она на цыпочках выбралась из комнаты и уже в коридоре надела ботинки, холодные и неудобные.
   Растопила печь остатками дров.
   Принесла снега и натопила воды.
   Похвалила себя за хозяйственность, прежде не свойственную, и встретила гостей. Их Саломея заметила издали. Девушку в чем-то розово-голубом и высокого парня с камерой на плече. Он нес ее как-то так, что казалось, будто головы у парня нет, но прямо из плеч вырастает эта самая камера.
   – Привет! – сказала девушка. – А мы к Викуше. В гости!
   Узнав, что Викуши нет на острове, девушка ничуть не расстроилась.
   Действительно, зачем ей Викуша, когда Далматов имеется?
   Снег сохранил следы чужаков. Тянулись они к берегу, и Саломея пошла рядом с протоптанной дорожкой. Мороз крепчал. С хрустом проламывался наст, и Саломея проваливалась в рыхлые сугробы. Сейчас остров не выглядел опасным. Небо прояснилось. Солнце повисло над вершинами елей, окрашивая их нарядной зеленью. Сияли сугробы.
   И лишь в лесу свет исчезал. Он пропадал как-то сразу и вдруг, погружая окрестный мир в густую лиловую тень, как будто мир этот, вместе с елями, березами и старыми камнями, выраставшими из земли, вырезали из лилового аметиста.
   Красиво.
   И жутковато.
   Наверное, не следовало уходить так далеко… и вообще выходить из дому. Одной. Без оружия.
   Хрипло закричал ворон. И черные тени поднялись к небу, стряхивая на голову Саломеи снега. Мелькнула тень слева.
   Справа.
   И впереди тоже. Тени стелются у земли, и не понять – реальны они или же рождены страхом.
   Не бежать. Кто бы это ни был – не бежать. Остановиться. Вдохнуть воздух – обжигающий, ледяной – и медленно развернуться.
   Ухнуло сердце: никого.
   Смеется ворон. И тявканьем отзываются волки. Как Саломея забыла о волках? О чем она думала?
   О Зое в меховой курточке, в голубом костюмчике и розовых сапожках. О том, что Зоя следит за ногтями, волосами, да и вообще всем, потому что она – настоящая женщина. А Саломея тогда кто? Недоразумение, которое не вовремя выпало из зимней спячки.
   Ревность?
   О нет, скорее обыкновенная злость. Зоя ведь не виновата, что она лучше.
   Саломея сделала шаг, пытаясь попасть в собственный след, когда на тропу перед ней выскочил волк. Волк был крупным, черного окраса. Он широко расставил передние лапы, неправдоподобно тонкие и длинные, пригнул голову и оскалился. Желтые глаза его смотрели на Саломею неотрывно.
   В них не было злости, но лишь предупреждение: еще шаг, и тебе конец.
   Предупреждению Саломея вняла. Она остановилась, медленно вытащила руки из карманов и сказала:
   – Мы с тобой одной крови.
   Волк зарычал. Наверное, не поверил.
   Ну, и что делать?
   Время шло. Волк все так же разглядывал Саломею, а она – волка, но осторожно, опасаясь спровоцировать взглядом.
   – Я читала, что на самом деле волки не нападают на людей… разве что бешеные. Ты не бешеный?
   Розовый язык вывалился из приоткрытой пасти.
   – Если нет, то… может, разойдемся? Ты своей дорогой. Я – своей. Я тебе не враг.
   Волчья голова нагнулась ниже, а шерсть на загривке опала. И волк, вздохнув, улегся поперек тропы. Саломее показалось, что зверь улыбается.
   – То есть туда мне нельзя? А если дальше? – Она медленно сделала шаг назад, надеясь, что не оступится и не упадет.
   Волк лежал.
   Еще шаг. И третий. На пятом зверь поднялся и пошел за Саломеей. Он явно не собирался оставлять ее одну, как не собирался и убивать. Во всяком случае, пока.
   – Тебе что, совсем нечем заняться? – Голос прозвучал жалобно. – Ну какое тебе до меня дело?
   Волк кивнул: никакого.
   – Тогда чего ты за мной увязался, а?
   Еще шаг… лес закончится и… что? Голый берег? Тут хотя бы на дерево залезть можно. Теоретически.
   У самой кромки леса волк остановился, развернулся и нырнул в тень. Он вдруг исчез, словно и не было его… а если и вправду не было?
   Саломее примерещилось?
   Или не примерещилось, но что-то спугнуло зверя.
   – Эй! – Саломея сунула руку в карман. – Выходи! Или я стреляю!
   Качнулись еловые лапы, стряхнули снег, пропуская человека, которого Саломея точно не ожидала здесь увидеть: серая охотничья куртка с меховым воротником, высокие сапоги, мягкие перчатки и камера на плече. А лица за ней опять не увидать.
   – Клевый эпизод, – сказал Толик, опуская камеру. – Жалко, что он ушел… Стой! Да. Вот так смотри. Ей нравится, когда так смотрят… выразительно. Зойка не умеет. Зойка – это почти что сойка. Бесполезная птица. Но мы ей должны.
   – И давно вы за мной следите? – Саломея попыталась унять дрожь в коленях. Дрожь не унималась.
   Пожав плечами, Толик отвернулся. Стеклянный глаз камеры скользнул по еловым лапам, взрытому снегу и вернулся к Саломее. В линзе она видела свое отражение, искаженное, выпуклое и такое пугающее.
   – Вы могли бы раньше его спугнуть.
   Это не упрек, но необходимость. Тишина давит на уши.
   – Эпизод был классный. Ты на маяк?
   – Нет.
   – Рядом. Там, – Толик указал на цепочку волчьего следа. – Там классно. Наверное. Я не бывал здесь раньше.
   Саломея ему не поверила, и Толик понял.
   – Ну ладно, – сказал он, опуская камеру. – Бывал. В прошлом году. С приятелем. Рыбачили. Приятель утонул. Уже потом. А рыбачили тут.
   Глаза у Толика выпуклые, крупные, а сами черты лица – мелкие. И все это лицо словно собрано из разных частей, наспех. Оно невыразительно, и кажется, что именно поэтому Толик за камерой и прячется.
   – Зачем вы вообще за мной пошли? – Саломея обняла себя, пытаясь хоть как-то согреться.
   Толик вопроса не услышал. Он повернулся и, сгорбившись, сунув под мышку камеру, зашагал по волчьему следу.
   Идти за ним? Возвращаться? Продолжить путь к пустому берегу? На берег Саломея насмотрелась. А вот к маяку наведаться стоило бы.
   Он стоял на каменном бугре, лысом и покрытом блестящим панцирем льда. Маяк врастал в гору и спускался ниже, в черную воду. Озеро обгладывало его, как голодный пес глодает кость, и старые валуны, из которых собирались стены, побелели.
   Толик, присев на корточки, снимал их, а еще волны и коричневый кленовый лист, застрявший между камнями. Тень маяка падала на воду и сливалась с чернотой.
   – Ты знаешь, что это озеро никогда не замерзает? – Камера вновь повернулась к Саломее. – Ладога вот мерзнет. И другие. Лед толстый. Машину выдержит. А здесь – только по самому краю. Почему так?
   Ветер толкнул, сдернул капюшон куртки. Шершавый язык его лизнул щеки, тронул волосы.
   Красиво.
   И жаль, что нет льда. По льду можно было бы уйти с острова.
 
   Внутри маяка все было бело, не снег – птичий помет, проевший стены и старые балки. Летом здесь должна стоять невыносимая вонь, но сейчас пахло лишь водой и йодом, пусть запах этот и странен для озера.
   Саломея прошла в дверной проем, коснулась старого разбухшего косяка, ржавых гвоздей и петель. Перешагнула через порог и оказалась в узком, гулком помещении.
   – Эй… – Голос ее, отраженный стенами, рванулся вверх. Эхо спрятало звуки шагов и скрип лесов, паутина которых затягивала башню изнутри.
   – Ее реставрировать хотели, – шепотом пояснил Толик.
   Он снимал все. Трещину в камнях. Перехлесты балок.
   Змеиный клубок колючей проволоки. Забытый башмак, на который падал солнечный луч, и воздух над башмаком сиял…
   Следы Саломеи. Ноги Саломеи. Саму ее, ступающую осторожно по щебенке и камням.