На социальном уровне индивид отождествляет эту защищенную зону с собственной общиной. Границы города, области, царства обычно воспринимаются населением как сумма индивидуальных защищенных пространств. В представлениях древних римлян царило понятие о границе: идея границы даже легла в основу мифа об основании государства. Ромул провел границу и убил брата Рема, осмелившегося ее нарушить. Юлий Цезарь, перед тем как перейти Рубикон, волновался, наверное, не меньше Рема. Цезарь знал, что, переходя через реку, совершает вооруженное нападение на римскую территорию. Остановился ли после того он в Римини (сперва остановился!) или двинулся штурмовать Рим, уже не меняет дела – святотатство свершилось в минуту пересечения границы, оно необратимо. «Жребий брошен!» Греки знали, где пролегали границы полиса, при переходе из местности в местность переменялся язык. Варвары начинались там, где грекоговорящие кончались.
Нередко идея политической границы воздействовала на умы до того капитально, что ставился забор поперек живого города, и одни оказывались по сю сторону, другие – по ту. Попытка перелезть через забор, по крайней мере для восточных немцев, кончалась столь же нерадостно, как и затея легендарного Рема. Берлинская стена – квинтэссенция границы. Любая граница защищает сообщество не только от внешнего нападения, но и от заглядывания извне. Стена и языковой барьер помогают деспотическому режиму держать в узде население, не ведающее, что происходит во внешнем мире, однако при этом гарантируется также и населению, что никакие чужеземцы не смогут выведать местные обычаи, местные богатства, местные изобретения, местные способы обработки почвы. Великая Китайская стена не только оберегала население Поднебесной империи от набегов, но и гарантировала сохранность тайны шелка.
А население Поднебесной расплачивалось за эту внешнюю неприкосновенность утратой укромности в частной жизни. Светская и религиозная инквизиция имела право интересоваться и поведением, и сплошь и рядом даже мышлением подданных, не говоря о бесконечных таможенных и налоговых проверках, поскольку в Китае всегда считалось нормой, что личное богатство любого жителя должно быть подконтрольно государственным органам.
Сегодня интернет пронизал весь мир, и по этой причине скоро и идея национального государства подвергнется пересмотру. Интернет не только позволяет организовывать международные и многоязычные чаты. Любой городок в Померании может брататься с районным центром в Эстремадуре, у них найдутся общие интересы и темы, они организуют коммерцию, не ощущая потребности ни в каких дорогах и, следовательно, не нуждаясь в позволении пересекать какие бы то ни было границы. Ныне, в эпоху массовых миграций, мусульманская община Рима мгновенно связывается с мусульманской общиной Берлина.
Однако падение границ приводит к возникновению двух противоположных явлений. С одной стороны, ни одно национальное образование не в состоянии запретить своим членам знать, что происходит в других странах, и скоро ни одна диктатура не сможет отгородить своих подданных от мира. С другой стороны, централизованный надзор государств за деятельностью граждан с некоторых пор отошел к иным могущественным инстанциям, которые технически оснащены (хотя и не всегда законно уполномочены) и всегда умудряются знать, кому мы писали, что купили, где побывали, чем интересуемся и даже какой вид секса предпочитаем. Даже унылый педофил, который в деревенской тиши хранит в секрете противоестественную страсть, испытывает искушение – а не открыться ли миру, не обнажить ли постыдные тайны своей души онлайн. На нашу сегодняшнюю частную жизнь, которую мы желаем предохранить от поругания, посягают даже не хакеры (они – явление такое же нечастое, как и разбойники с большой дороги; флибустьеры бывали во все времена); нет, на нее посягают всевозможные cookies[95] и прочая технологическая чертовщина, позволяющая собирать какую угодно информацию о нас.
По телевизору показывают «Большой Брат». Узкая группа людей по собственной свободной воле позволяет весьма многочисленной массе людей глазеть на собственную жизнь днем и ночью. И те глазеют с азартом. Но Оруэлл описывал совсем иного Большого Брата. Большой Брат у Оруэлла – это узкая группа номенклатуры, которая отслеживала приватные действия членов огромного общества, шпионила за любым человеком вопреки его воле. У Оруэлла описано действие, обратное телевизионному; а в телевизоре миллионы наблюдателей смотрят на одного эксгибициониста. Это что-то вроде panopticon у Бентама, где многочисленные сторожа наблюдают, скрытые, скрытные, за одним приговоренным. У Оруэлла Большой Брат являлся аллегорией фигуры «отца»-Сталина. В наше время Большой Брат, наблюдающий за нами, лишен лица. Он не единоличен. Большой Брат – это глобализованная экономика. Так Власть у Фуко являет собой нечто неопознаваемое – комплекс центров, вступающих в игру и поддерживающих друг друга. Так и в реальной жизни уполномоченные подобных властных центров шпионят за людьми, делающими в супермаркете покупки, а потом и сами становятся объектами наблюдения, как только соберутся заплатить кредитной карточкой за гостиницу. Эта власть неопознаваема, она не имеет лица – то есть она непобедима. По крайней мере, подобную власть очень трудно контролировать.
Теперь о сути понятия privacy. В моем родном городе каждый год разыгрывают комедию о Джелиндо. Это религиозно-комические спектакли, действие происходит в Вифлееме, действуют пастухи, все разворачивается во время рождества Спасителя, но в то же время обстановка действия – область, где я родился, окрестности Алессандрии, в комедии выведены обычные пьемонтские крестьяне. Играют ее на диалекте, на диалекте строится весь комизм, герои переходят бродом Танаро (это река в моих краях) – и при этом ругают царя Ирода за дурацкие и вредные постановления нашего нынешнего правительства. Что до характеров и ситуаций, с туповатой красочностью комедия представляет характеры пьемонтцев, которые, как известно, замкнуты и ревниво относятся к укромности своей частной жизни и личных чувств. Появляются, как положено, волхвы, встречают некоего пастуха Маффео, просят показать путь в Вифлеем. Этот пастух, староватый и глуповатый, говорит, что не знает пути, и предлагает расспросить своего хозяина Джелиндо, который вот-вот придет. Джелиндо действительно приходит, видит волхвов, они задают вопрос – он ли Джелиндо. Следует не слишком интересный диалог Джелиндо с волхвами. Интереснее следующее: Джелиндо спрашивает у пастуха, откуда иноземцу стало известно его имя. Маффео признается, что имя сообщил он. Джелиндо свирепеет и обещает отколотить Маффео, потому что негоже-де имени гулять по свету как разменному пятаку. Имя является личным достоянием. Обнародовав чье-то имя, причиняют ущерб его носителю, отнимая у него часть privacy. Джелиндо, конечно, термин privacy неизвестен, но именно эту укромность неприкосновенной частной жизни он столь решительно защищает. Владей Джелиндо более интеллигентной лексикой, он сказал бы, что стремится к конфиденциальности, к отьединенности или что защищает личное пространство.
Отметим, что тяга к анонимности – совсем не только архаический обычай. В 1968 году бунтующие студенты представлялись на митингах как Паоло, Марчелло, Ивано – без фамилии. Стремление укрыть фамилию порою шло от страха политических репрессий: везде могли быть информаторы полиции. Но по большей части у студентов это был политический шик, стремление подражать партизанам, у которых не было имен, а были прозвища (партизаны оберегали свои семьи). Смутное нежелание предавать свое имя гласности чувствуется у всех, кто звонит в прямой эфир радио– и телепередач, порою для того чтобы высказать нечто абсолютно невинное или поучаствовать в отгадках. Но интуитивная стыдливость (и вместе с тем, может быть, привычка к навязываемой в передачах модели общения) побуждает их представляться как «Марчелла из Павии», «Агата из Рима», «Спиридион из Термоли».
Иногда отмежевывание своего пространства связано с боязливостью, с нежеланием отвечать за свои действия. Поневоле завидуешь тем государствам, в которых принято, выступая на публике, сразу четко заявлять свои имя и фамилию. Хотя если утаивание паспортного имени может выглядеть и странноватым, и в ряде случаев необъяснимым, желание отгородить от публики свой личный мир мне кажется в общем-то закономерным. По старой традиции сор не выметают из избы. Вполне естественно стремление засекретить информацию о собственном возрасте, о здоровье или о доходах – в пределах, разумеется, не нарушающих компетенции закона или полицейского дознания.
Кто должен заботиться о защите конфиденциальности? Ну конечно, все те, кому желательно не обнародовать коммерческие трансакции, те, кто защищает свою личную переписку, кто сохраняет до поры до времени в секрете результаты научных опытов. Все это естественно, и существуют на свете законы, защищающие тех, кто взыскует конфиденциальности. Но много ли их, тех, кто действительно желает конфиденциальности? У меня рождается чувство, что один из главных абсурдов массового общества, общества, основанного на засилье прессы, телевидения и интернета, – это добровольный отказ от privacy. В своей крайней форме отказ от privacy (а значит, и от сдержанности, вплоть до потери стыда) граничит с патологией, с эксгибиционизмом.
Так вот, мне кажется парадоксальным, что кто-то пытается сохранить укромность в обществе эксгибиционистов.
Социальная язва нашего времени – это утрата ценнейшего универсального клапана, во многом – благотворного средства разрядки, каким выступала в прежние времена сплетня.
Добрая старая сплетня, деревенские пересуды, болтовня консьержки, треп клиентов в баре – вот что было клеем любого общества. Не сплетничали же люди о том, что кто-то здоров, благополучен и весел. Сплетничали о недостатках, о немощах, о неприятных ситуациях в жизни. Тем самым срабатывали механизмы эмоциональной причастности (поскольку не все сплетни презрительны, сплетни бывают и сочувственны). Разговоры должны были вестись в отсутствие обсуждаемого. Вообще, естественно, требовалось, чтоб обсуждаемые не знали о гласности сведений. Тогда они могли сохранять лицо, притворяясь, будто продолжают не знать. Если же до обсуждаемого доходил сам факт сплетни, начиналась потасовка («сволочь такая, думаешь, мне не известно, ты же брешешь, будто бы у меня…»). Вследствие потасовки сведения официально становились гласными. Жертва превращалась в посмешище, подвергалась порицанию, и терзателям становилось нечего обсуждать.
Поэтому пока в обществе действовали такие мощные клапаны, как сплетни, все – терзатели и терзаемые – оберегали конфиденциальность.
Но потом появились сплетни нового типа. Их породило развитие прессы. Дотоле существовали специализированные издания, посвященные сплетням о таких личностях, которые по роду своей работы (актеры, актрисы, певцы, монархи в изгнании, плейбои) охотно выставляют себя напоказ фотографам и хроникерам. Все было шито белыми нитками – даже и читатели превосходно понимали, что если такой-то актер был замечен в ресторане с такой-то актрисой, это не обязательно значит, что между ними вдруг воспылала какая-то особенно сердечная склонность. Скорее всего, их встреча организована пресс-секретарями. Но читатели подобных изданий не искали истины, они искали именно развлечения и ничего более.
Чтоб одолеть, во-первых, конкурирующее телевидение, и, во-вторых, чтоб заполнить немалое количество страниц, а значит, получить больше рекламных заказов, даже так называемая серьезная пресса, в том числе ежедневная, все больше уделяла внимания социальной жизни и очеркам нравов, и светской хронике, и сплетням. Когда сенсаций не было, журналистам приходилось их выдумывать. Выдумывать сенсацию – не означает говорить, будто было то, чего не было. Просто можно преподнести как сенсацию вещь, сенсацией не являющуюся. Фразу, ляпнутую политиком в отпуске. Мелкие факты из жизни актеров. Сплетня, таким образом, становится материалом тотальной информации и распространяется в такие среды, которые прежде были наглухо отгорожены от репортеров. Сплетни начинают затрагивать частную жизнь царствующих особ, политических и религиозных знаменитостей, президентов, научных деятелей.
При подобной трансформации общественных нравов сплетня из шепота превращается в крик, достигая всех обсуждающих и даже всех обсуждаемых и даже тех, кому эта сплетня вообще неинтересна. Сплетня теряет все обаяние, всю силу секрета. Зато она создает новый образ обсуждаемой жертвы. Эта жертва новой формации совершенно не вызывает сочувствия. Она вызывает зависть. Ведь предметами массового обсуждения бывают только знаменитости. Значит, стать предметом сплетни (публичной) – это признак высокого общественного статуса.
Тут-то и совершился переход на следующий уровень утраты privacy. Телевидение стало делать передачи, где уже не терзатели позорили имена терзаемых, а сами терзаемые сладострастно позорили собственные имена, веря, будто получат за это такое же общественное признание, как известные актеры или политики. В эфире не злословят по адресу тех, кого в передаче нет. Оскверняемый сидит тут же вместе со всеми и сам оскверняет себя, демонстрирует свое грязное белье. Герои сплетни первыми узнают о наличии сплетни, а окружающие знают, что предметам сплетни все известно. Ни о ком не перешептываются за глаза, за спиной. Тайны нет. Невозможно ни поизмываться над обсуждаемыми (ибо они сами измываются над собой, выставляя напоказ свои слабости), ни посочувствовать жертвам – ведь жертвы заработали немалый профит от самобичевания, они заработали известность. Сплетня потеряла характер клапана для выпуска пара. Сплетня свелась к демонстрации малоинтересных фактов, и только.
Это началось еще до передачи «Большой Брат», в которой многочисленные вуайеристы сутками разглядывают подопытных людей, расписавшихся в своей потребности срочно показаться психиатру. Это началось уже не менее двух десятков лет назад. Люди, о которых поначалу никто не тревожился и психически нестабильными их не считал, начали приходить в телестудии и ссориться с мужьями и женами из-за наставленных рогов, поливать грязью свекровей, умолять вернуться зазнобу и хлестать друг друга при всем народе по мордасам. Они доходили до развода, беззастенчиво обвиняя супругов и женихов в импотенции. Если в прошедшие времена частная жизнь была до того тайной, что тайное тайных, по общему мнению, сообщалось одним лишь исповедникам, ныне «исповедниками» зовут телеведущих в передачах типа «Большой Брат».
Но нет пределов худшему. Рядовые мужчины и рядовые женщины привыкли обнажать постыдные тайны интимной жизни, чтобы потешить публику и чтобы удовлетворить свой эксгибиционизм: следуя их примеру, на общее обозрение выставился и тот, кого в традиционных культурах именовали деревенским дурачком, а ныне, деликатнее и политкорректнее, я предлагаю назвать Деревенским Недоумком.
Деревенский Недоумок в былинные времена, будучи обделен матерью-природой как физически, так и умственно, подвизался при местной рюмочной, где завсегдатаи его подпаивали и подстрекали на разные выходки, все сплошь непристойные и потешные. Предположительно, в этих ситуациях Деревенский Недоумок догадывался, что с ним обходятся как с недоумком, но принимал эту игру, ее условия. Он принимал их потому, что за это ему подносили выпить, и потому, что склонность к эксгибиционизму входила в набор качеств такого человека.
Сегодняшний Глобально-Деревенский Недоумок, живущий не в реальной деревне, а в виртуальной Global Village, – это уже не среднестатистический муж, вылезающий на экран, чтоб опозорить неверную жену. Недоумок – это уже пещерный уровень, это низко даже для телевизионного стандарта. Его приглашают в разговорные программы и в телевизионные викторины именно как Недоумка. Недоумка, но не обязательно дебила. Он может быть просто психом (нашедшим обломки Ковчега Завета; изобретателем вечного двигателя), который многие года и совершенно безнадежно обивает пороги журналов и газет, патентных бюро… а тут вот, надо же, его наконец приняли всерьез! Он может быть дилетантом-писателем, выгнанным изо всех редакций, который понял наконец, что незачем стараться писать шедевр: достаточно пойти на студию и прилюдно спустить штаны, наговорить ругательств в дискуссии на тему о культуре. Это может быть и провинциальная зануда, «синий чулок», обретшая наконец слушателей и место, где она может старательно выговаривать трудные слова и рассказывать о своих экстрасенсорных переживаниях.
Нередко идея политической границы воздействовала на умы до того капитально, что ставился забор поперек живого города, и одни оказывались по сю сторону, другие – по ту. Попытка перелезть через забор, по крайней мере для восточных немцев, кончалась столь же нерадостно, как и затея легендарного Рема. Берлинская стена – квинтэссенция границы. Любая граница защищает сообщество не только от внешнего нападения, но и от заглядывания извне. Стена и языковой барьер помогают деспотическому режиму держать в узде население, не ведающее, что происходит во внешнем мире, однако при этом гарантируется также и населению, что никакие чужеземцы не смогут выведать местные обычаи, местные богатства, местные изобретения, местные способы обработки почвы. Великая Китайская стена не только оберегала население Поднебесной империи от набегов, но и гарантировала сохранность тайны шелка.
А население Поднебесной расплачивалось за эту внешнюю неприкосновенность утратой укромности в частной жизни. Светская и религиозная инквизиция имела право интересоваться и поведением, и сплошь и рядом даже мышлением подданных, не говоря о бесконечных таможенных и налоговых проверках, поскольку в Китае всегда считалось нормой, что личное богатство любого жителя должно быть подконтрольно государственным органам.
Сегодня интернет пронизал весь мир, и по этой причине скоро и идея национального государства подвергнется пересмотру. Интернет не только позволяет организовывать международные и многоязычные чаты. Любой городок в Померании может брататься с районным центром в Эстремадуре, у них найдутся общие интересы и темы, они организуют коммерцию, не ощущая потребности ни в каких дорогах и, следовательно, не нуждаясь в позволении пересекать какие бы то ни было границы. Ныне, в эпоху массовых миграций, мусульманская община Рима мгновенно связывается с мусульманской общиной Берлина.
Однако падение границ приводит к возникновению двух противоположных явлений. С одной стороны, ни одно национальное образование не в состоянии запретить своим членам знать, что происходит в других странах, и скоро ни одна диктатура не сможет отгородить своих подданных от мира. С другой стороны, централизованный надзор государств за деятельностью граждан с некоторых пор отошел к иным могущественным инстанциям, которые технически оснащены (хотя и не всегда законно уполномочены) и всегда умудряются знать, кому мы писали, что купили, где побывали, чем интересуемся и даже какой вид секса предпочитаем. Даже унылый педофил, который в деревенской тиши хранит в секрете противоестественную страсть, испытывает искушение – а не открыться ли миру, не обнажить ли постыдные тайны своей души онлайн. На нашу сегодняшнюю частную жизнь, которую мы желаем предохранить от поругания, посягают даже не хакеры (они – явление такое же нечастое, как и разбойники с большой дороги; флибустьеры бывали во все времена); нет, на нее посягают всевозможные cookies[95] и прочая технологическая чертовщина, позволяющая собирать какую угодно информацию о нас.
По телевизору показывают «Большой Брат». Узкая группа людей по собственной свободной воле позволяет весьма многочисленной массе людей глазеть на собственную жизнь днем и ночью. И те глазеют с азартом. Но Оруэлл описывал совсем иного Большого Брата. Большой Брат у Оруэлла – это узкая группа номенклатуры, которая отслеживала приватные действия членов огромного общества, шпионила за любым человеком вопреки его воле. У Оруэлла описано действие, обратное телевизионному; а в телевизоре миллионы наблюдателей смотрят на одного эксгибициониста. Это что-то вроде panopticon у Бентама, где многочисленные сторожа наблюдают, скрытые, скрытные, за одним приговоренным. У Оруэлла Большой Брат являлся аллегорией фигуры «отца»-Сталина. В наше время Большой Брат, наблюдающий за нами, лишен лица. Он не единоличен. Большой Брат – это глобализованная экономика. Так Власть у Фуко являет собой нечто неопознаваемое – комплекс центров, вступающих в игру и поддерживающих друг друга. Так и в реальной жизни уполномоченные подобных властных центров шпионят за людьми, делающими в супермаркете покупки, а потом и сами становятся объектами наблюдения, как только соберутся заплатить кредитной карточкой за гостиницу. Эта власть неопознаваема, она не имеет лица – то есть она непобедима. По крайней мере, подобную власть очень трудно контролировать.
Теперь о сути понятия privacy. В моем родном городе каждый год разыгрывают комедию о Джелиндо. Это религиозно-комические спектакли, действие происходит в Вифлееме, действуют пастухи, все разворачивается во время рождества Спасителя, но в то же время обстановка действия – область, где я родился, окрестности Алессандрии, в комедии выведены обычные пьемонтские крестьяне. Играют ее на диалекте, на диалекте строится весь комизм, герои переходят бродом Танаро (это река в моих краях) – и при этом ругают царя Ирода за дурацкие и вредные постановления нашего нынешнего правительства. Что до характеров и ситуаций, с туповатой красочностью комедия представляет характеры пьемонтцев, которые, как известно, замкнуты и ревниво относятся к укромности своей частной жизни и личных чувств. Появляются, как положено, волхвы, встречают некоего пастуха Маффео, просят показать путь в Вифлеем. Этот пастух, староватый и глуповатый, говорит, что не знает пути, и предлагает расспросить своего хозяина Джелиндо, который вот-вот придет. Джелиндо действительно приходит, видит волхвов, они задают вопрос – он ли Джелиндо. Следует не слишком интересный диалог Джелиндо с волхвами. Интереснее следующее: Джелиндо спрашивает у пастуха, откуда иноземцу стало известно его имя. Маффео признается, что имя сообщил он. Джелиндо свирепеет и обещает отколотить Маффео, потому что негоже-де имени гулять по свету как разменному пятаку. Имя является личным достоянием. Обнародовав чье-то имя, причиняют ущерб его носителю, отнимая у него часть privacy. Джелиндо, конечно, термин privacy неизвестен, но именно эту укромность неприкосновенной частной жизни он столь решительно защищает. Владей Джелиндо более интеллигентной лексикой, он сказал бы, что стремится к конфиденциальности, к отьединенности или что защищает личное пространство.
Отметим, что тяга к анонимности – совсем не только архаический обычай. В 1968 году бунтующие студенты представлялись на митингах как Паоло, Марчелло, Ивано – без фамилии. Стремление укрыть фамилию порою шло от страха политических репрессий: везде могли быть информаторы полиции. Но по большей части у студентов это был политический шик, стремление подражать партизанам, у которых не было имен, а были прозвища (партизаны оберегали свои семьи). Смутное нежелание предавать свое имя гласности чувствуется у всех, кто звонит в прямой эфир радио– и телепередач, порою для того чтобы высказать нечто абсолютно невинное или поучаствовать в отгадках. Но интуитивная стыдливость (и вместе с тем, может быть, привычка к навязываемой в передачах модели общения) побуждает их представляться как «Марчелла из Павии», «Агата из Рима», «Спиридион из Термоли».
Иногда отмежевывание своего пространства связано с боязливостью, с нежеланием отвечать за свои действия. Поневоле завидуешь тем государствам, в которых принято, выступая на публике, сразу четко заявлять свои имя и фамилию. Хотя если утаивание паспортного имени может выглядеть и странноватым, и в ряде случаев необъяснимым, желание отгородить от публики свой личный мир мне кажется в общем-то закономерным. По старой традиции сор не выметают из избы. Вполне естественно стремление засекретить информацию о собственном возрасте, о здоровье или о доходах – в пределах, разумеется, не нарушающих компетенции закона или полицейского дознания.
Кто должен заботиться о защите конфиденциальности? Ну конечно, все те, кому желательно не обнародовать коммерческие трансакции, те, кто защищает свою личную переписку, кто сохраняет до поры до времени в секрете результаты научных опытов. Все это естественно, и существуют на свете законы, защищающие тех, кто взыскует конфиденциальности. Но много ли их, тех, кто действительно желает конфиденциальности? У меня рождается чувство, что один из главных абсурдов массового общества, общества, основанного на засилье прессы, телевидения и интернета, – это добровольный отказ от privacy. В своей крайней форме отказ от privacy (а значит, и от сдержанности, вплоть до потери стыда) граничит с патологией, с эксгибиционизмом.
Так вот, мне кажется парадоксальным, что кто-то пытается сохранить укромность в обществе эксгибиционистов.
Социальная язва нашего времени – это утрата ценнейшего универсального клапана, во многом – благотворного средства разрядки, каким выступала в прежние времена сплетня.
Добрая старая сплетня, деревенские пересуды, болтовня консьержки, треп клиентов в баре – вот что было клеем любого общества. Не сплетничали же люди о том, что кто-то здоров, благополучен и весел. Сплетничали о недостатках, о немощах, о неприятных ситуациях в жизни. Тем самым срабатывали механизмы эмоциональной причастности (поскольку не все сплетни презрительны, сплетни бывают и сочувственны). Разговоры должны были вестись в отсутствие обсуждаемого. Вообще, естественно, требовалось, чтоб обсуждаемые не знали о гласности сведений. Тогда они могли сохранять лицо, притворяясь, будто продолжают не знать. Если же до обсуждаемого доходил сам факт сплетни, начиналась потасовка («сволочь такая, думаешь, мне не известно, ты же брешешь, будто бы у меня…»). Вследствие потасовки сведения официально становились гласными. Жертва превращалась в посмешище, подвергалась порицанию, и терзателям становилось нечего обсуждать.
Поэтому пока в обществе действовали такие мощные клапаны, как сплетни, все – терзатели и терзаемые – оберегали конфиденциальность.
Но потом появились сплетни нового типа. Их породило развитие прессы. Дотоле существовали специализированные издания, посвященные сплетням о таких личностях, которые по роду своей работы (актеры, актрисы, певцы, монархи в изгнании, плейбои) охотно выставляют себя напоказ фотографам и хроникерам. Все было шито белыми нитками – даже и читатели превосходно понимали, что если такой-то актер был замечен в ресторане с такой-то актрисой, это не обязательно значит, что между ними вдруг воспылала какая-то особенно сердечная склонность. Скорее всего, их встреча организована пресс-секретарями. Но читатели подобных изданий не искали истины, они искали именно развлечения и ничего более.
Чтоб одолеть, во-первых, конкурирующее телевидение, и, во-вторых, чтоб заполнить немалое количество страниц, а значит, получить больше рекламных заказов, даже так называемая серьезная пресса, в том числе ежедневная, все больше уделяла внимания социальной жизни и очеркам нравов, и светской хронике, и сплетням. Когда сенсаций не было, журналистам приходилось их выдумывать. Выдумывать сенсацию – не означает говорить, будто было то, чего не было. Просто можно преподнести как сенсацию вещь, сенсацией не являющуюся. Фразу, ляпнутую политиком в отпуске. Мелкие факты из жизни актеров. Сплетня, таким образом, становится материалом тотальной информации и распространяется в такие среды, которые прежде были наглухо отгорожены от репортеров. Сплетни начинают затрагивать частную жизнь царствующих особ, политических и религиозных знаменитостей, президентов, научных деятелей.
При подобной трансформации общественных нравов сплетня из шепота превращается в крик, достигая всех обсуждающих и даже всех обсуждаемых и даже тех, кому эта сплетня вообще неинтересна. Сплетня теряет все обаяние, всю силу секрета. Зато она создает новый образ обсуждаемой жертвы. Эта жертва новой формации совершенно не вызывает сочувствия. Она вызывает зависть. Ведь предметами массового обсуждения бывают только знаменитости. Значит, стать предметом сплетни (публичной) – это признак высокого общественного статуса.
Тут-то и совершился переход на следующий уровень утраты privacy. Телевидение стало делать передачи, где уже не терзатели позорили имена терзаемых, а сами терзаемые сладострастно позорили собственные имена, веря, будто получат за это такое же общественное признание, как известные актеры или политики. В эфире не злословят по адресу тех, кого в передаче нет. Оскверняемый сидит тут же вместе со всеми и сам оскверняет себя, демонстрирует свое грязное белье. Герои сплетни первыми узнают о наличии сплетни, а окружающие знают, что предметам сплетни все известно. Ни о ком не перешептываются за глаза, за спиной. Тайны нет. Невозможно ни поизмываться над обсуждаемыми (ибо они сами измываются над собой, выставляя напоказ свои слабости), ни посочувствовать жертвам – ведь жертвы заработали немалый профит от самобичевания, они заработали известность. Сплетня потеряла характер клапана для выпуска пара. Сплетня свелась к демонстрации малоинтересных фактов, и только.
Это началось еще до передачи «Большой Брат», в которой многочисленные вуайеристы сутками разглядывают подопытных людей, расписавшихся в своей потребности срочно показаться психиатру. Это началось уже не менее двух десятков лет назад. Люди, о которых поначалу никто не тревожился и психически нестабильными их не считал, начали приходить в телестудии и ссориться с мужьями и женами из-за наставленных рогов, поливать грязью свекровей, умолять вернуться зазнобу и хлестать друг друга при всем народе по мордасам. Они доходили до развода, беззастенчиво обвиняя супругов и женихов в импотенции. Если в прошедшие времена частная жизнь была до того тайной, что тайное тайных, по общему мнению, сообщалось одним лишь исповедникам, ныне «исповедниками» зовут телеведущих в передачах типа «Большой Брат».
Но нет пределов худшему. Рядовые мужчины и рядовые женщины привыкли обнажать постыдные тайны интимной жизни, чтобы потешить публику и чтобы удовлетворить свой эксгибиционизм: следуя их примеру, на общее обозрение выставился и тот, кого в традиционных культурах именовали деревенским дурачком, а ныне, деликатнее и политкорректнее, я предлагаю назвать Деревенским Недоумком.
Деревенский Недоумок в былинные времена, будучи обделен матерью-природой как физически, так и умственно, подвизался при местной рюмочной, где завсегдатаи его подпаивали и подстрекали на разные выходки, все сплошь непристойные и потешные. Предположительно, в этих ситуациях Деревенский Недоумок догадывался, что с ним обходятся как с недоумком, но принимал эту игру, ее условия. Он принимал их потому, что за это ему подносили выпить, и потому, что склонность к эксгибиционизму входила в набор качеств такого человека.
Сегодняшний Глобально-Деревенский Недоумок, живущий не в реальной деревне, а в виртуальной Global Village, – это уже не среднестатистический муж, вылезающий на экран, чтоб опозорить неверную жену. Недоумок – это уже пещерный уровень, это низко даже для телевизионного стандарта. Его приглашают в разговорные программы и в телевизионные викторины именно как Недоумка. Недоумка, но не обязательно дебила. Он может быть просто психом (нашедшим обломки Ковчега Завета; изобретателем вечного двигателя), который многие года и совершенно безнадежно обивает пороги журналов и газет, патентных бюро… а тут вот, надо же, его наконец приняли всерьез! Он может быть дилетантом-писателем, выгнанным изо всех редакций, который понял наконец, что незачем стараться писать шедевр: достаточно пойти на студию и прилюдно спустить штаны, наговорить ругательств в дискуссии на тему о культуре. Это может быть и провинциальная зануда, «синий чулок», обретшая наконец слушателей и место, где она может старательно выговаривать трудные слова и рассказывать о своих экстрасенсорных переживаниях.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента