У нас здесь было – здесь бабушка и дедушка жили. Ну, они, а дети у них в Рязани жили. Ну, он был хороший плотник, он сделал себе гроб и покрасил краской. И бабушке своей сделал – жене своей сделал. Красный. Да, красным цветом покрасил, вот. Ну, он счас на нашей кладбище, они обои похоронены – тётя Саня и дядя Никита. А они уехали – у них дочеря-то в Рязани! А он сторож – молокозавод охранял. И когда-то вот, когда они успели замок открыть, взяли с чердака гроб – ребяты, положили парня туда в гроб, крышкой накрыли. А немножко дали ему воздуху-то, парню этому, какие смелые-то! Вот. А у него этот китайский фонарь вот такой был. Вот они по асфальту везут, а тут гололёд был, гололёд, скользко! А они, вот их трое, везуть тот гроб, а он там вот так во! Девки врассыпную все! А они все в масках, в очках – не узнаешь, кто, чего, как! До чего гроб объездил по асфальту, то всю дно это опцарапали. <…> Ну, так наверное, в семьдесят пятом, в семьдесят четвёртом году – вот такие годы. Ребяты просто так баловалися! Осенью, вот гололёд когда идёть, дошшь идёть – замерзает всё, они взяли гроб и парня туда положили. А там стружки ведь кладут, чтобы упокойника класть, вот. <…> Они взяли – всё кончилось – взяли гроб, опять место положили, наверх положили его и крышкой накрыли и всё.[382]
   Иную трактовку этой игре в ритуальной стилистике дает жительница с. Константиново при рассмотрении того же или аналогичного случая:
   Такие вот нехорошие люди заготавливають себе, кладуть, чтоб своими руками сделать, чтоб вот он <гроб> стоял. Конечно, не надоть, накой! Они уехали, а гроб на потолке. Девки, ребяты достали гроб да по деревне нясуть а поють, там он на верёвках. Один человек вышел и говорить: ой, двенадцать часов – кого же нясуть хоронить-то? Когой-то нясуть хоронить? И он ахнул-ахнул, и заболел, и заболел. Он не нёс, а вышел под окно. <…> Да ребята-то они ходят и в воскресенье, всякие дни. И по деревне яго несли. Лёня там у нас Кулькёв, он вышел, у него жена померла, он жил один. Ну, вышел – ночь-полночь, под окно-то; и нясуть, причитывають тама, поють. Он говорить: да кого же это нясуть-то ночью хоронить? А там одного положили парня, его нясуть. Ну просто смешки такие, и несуть, а он ляжить. Накрыли его и нясуть. А он увидал ночью да говорить: ой, упокойника нясуть! И он немножко пережил, остался один без жене он, заболел-заболел и помер.[383]
   Разрушение статуса ряженья как праздничной игры, превращение ритуального события в будничное стало рассматриваться с мистической точки зрения. По новой оценке, оно выглядит как нарушение норм всеобщинного бытия, как вызывающее трагические последствия даже для посторонних участников, праздных зрителей, косвенно вовлеченных в неположенное действо. О свадебном ряженье «упокойником» как основе праздничного ритуала с течением времени забыли, хотя и на современных свадьбах разыгрывание сценки с гробом продолжает бытовать в Константинове.
   Есенин мог из фольклорных сборников и этнографических трудов почерпнуть такие понятия, как «свадьба-похороны», «смерть-невеста», «свадебный пир – кровавое побоище», и увидеть их реализацию на примере публикаций конкретных устно-поэтических текстов.
   Однако этот же прием употребления свадебных терминов в окказиональной дублетной форме и в свадебно-похоронном контексте бытовал в литературе первой трети ХХ века. Так, в стихотворении «Могила поэтов» С. М. Городецкого (1926), где имеются строчки о Есенине, о Пушкине сказано как о женихе при венчании на брак:
 
Невесте-смерти обреченный —
Иль то твоих туманов бред? —
В руках со свечкою зажженной
У аналоя стал поэт.[384]
 
   Общность свадьбы и похорон в мировоззренческом аспекте проявлялась в бытовавшем на Рязанщине обычае применять свадебную одежду (особенно женскую) как смертную. Рязанский этнограф Н. И. Лебедева записала в полевом дневнике: «Свадебная одежда нередко береглась, как погребальная “на смерть”. „В чем венчалась, в том и похороните”“.[385] И наоборот, печальная одежда использовалась девушкой-невестой в довенчальной части свадебного обряда, наполненной ритуальными причитаниями: «Траурной одеждой “по горю” была одежда белая, без особых украшений. Она нередко надевалась на невесту в первой части “печального” свадебного обряда».[386]
   Задолго до есенинского времени о типологическом родстве свадебного и похоронного обрядов писал известный историк Н. И. Костомаров в труде «Об историческом значении русской народной поэзии» (1843). Там Есенин мог прочитать рассуждение о том, что «у всех славянских народов брак и погребение, любовь и смерть, – имеют между собою таинственную аналогию; часто одно берется сравнением другого».[387]

Народная свадебная терминология в «Девичнике» и «Плясунье»

   По прямому назначению народная свадебная терминология представлена у Есенина в стихотворениях 1915 г. «Девичник» (термин выведен уже в заглавии) и «Плясунья». Представляющее важнейший этап свадебного обряда название «Девичник» легко разложимо на смысловые отрезки, подкрепленные следующими обрядовыми атрибутами.
   Первый: прощание невесты с подругами и последнее девичье веселье с ее присутствием – «Позовите, девки, гармониста, // Попрощайтесь с ласковой подружкой» (IV, 103).
   Второй: обычай не участвовать в сельских посиделках просватанной девушке, которая со сватовства начинала вести затворнический образ жизни и в некоторых локальных традициях Рязанщины даже не посещала церковные службы, – «Мой жених, угрюмый и ревнивый, // Не велит заглядывать на парней» (IV, 103).
   Третий: на прощальном вечере подруги пели обрядовые песни, под которые невеста причитала, причем некоторые словесные тексты песен и плачей включали «птичью» символику (невеста представлялась лебедушкой, занесенной бурей в стадо гусиное, и др.) – «Буду петь я птахой сиротливой, // Вы ж пляшите дробней и угарней» (IV, 103).
   Четвертый: невеста утрачивала право на родительский дом, теряла вольное девичество и в отдельных местностях Рязанской губ. производила «крики по зорям» (то есть громко плакала со словесным текстом дома у окна, под которым жители деревни специально собирались вечером послушать ее причеты за неделю до свадьбы – сравните терминологию: «“крик” девушки по вечерам за неделю до свадьбы» и «“кричать” по мертвой» в с. Мостье Ряжского уезда;[388] «кричем кричала» и «крик кричать» в с. Константиново Рыбновского р-на – см. выше), а повсеместно невесту оплакивали ее старшие родственницы – «Как печальны девичьи потери, // Грустно жить оплаканной невесте».
   Пятый: при сватовстве существовал ритуал выведения невесты и жениха в горницу или сени для их беседы с глазу на глаз перед спрашиванием у девушки согласия на брак – «Уведет жених меня за двери, // Будет спрашивать о девической чести».
   Шестой: в плаче невесты часто встречается мотив ее почти смертельной болезненности – запекания кровью сердечка, подламывания ножек, озноба тела (см. об этом далее) – «Ах, подружки, стыдно и неловко; // Сердце робкое охватывает стужа» (IV, 103).
   В «Плясунье» свадебно-обрядовых моментов меньше, но все они также отнесены к девичнику, выведенному в ахронологическом ряду ритуалов. Строки «Смотрят с завистью подружки // На шелковы косники» отсылают к обычаю свахи или подруг расплетать невесте косу накануне венчания и выплетенное украшение – косник отдавать лучшей подружке в качестве пожелания ей первой среди остальных выйти замуж. Стих «Развевай кайму фаты» свидетельствует о проникновении в сельскую местность городской моды на покрывание невестиной головки легкой кисейной тканью. Фраза «Завтра вечером от парней // Придут свахи и сваты» (IV, 114) нарушает общий строй свадьбы, которая собственно и начинается со сватовства. Отголосок обычая передавать лучшей подруге выплетенную из невестиной косы ленту (косник) в с. Константиново смогла вспомнить А. П. Морозова, 90 лет: «Да-да, играли, играли, косу расплетали, да. Расплетали – она сидить за столом: коса – ей плетуть. Кто? Ну, девушки, кто же! Гуляють вот девушки. А кому отдавали ленту – я уж не помню».[389]

Тема свадебного пира

   В стихотворении «Молотьба» (1914–1916) описано назначение обмолачиваемых колосьев для свадебного пира: «Тут и солод с мукой, // И на свадьбу вино» и «Тучен колос сухой – // Будет брага хмельна» (IV, 91–92). Показательно, что Есенин из всей необходимости заготовления впрок урожая злаковых избрал именно их предназначенность для традиционного свадебного хмельного напитка, хотя из хлебных зерен можно изготовить хлеб, блины и выпечку, кашу и ее производные, вообще праздничную бражку (безотносительно к свадьбе) и т. п. Однако поэту важно показать особый сакральный статус этого зерна (по обрядовому контексту, вероятно, ячменя).
   В те же 1914–1916 годы Есенин в стихотворении «Прячет месяц за овинами…» сравнением «Пеной рос заря туманится, // Словно глубь очей невестиных» (IV, 88) указывает на особое очарование глаз невесты, вызванное их заплаканным свечением (вспомним, что венчанию предшествовал ритуал плача на девичнике и ранним утром в день свадьбы, а иногда и по целой неделе прощания с отчим домом и родными).
Ритуалы «ладиться» и «свадебная баня»
   В стихотворении «Скупились звезды в невидимом бредне…» (1916) употреблен в виде одного из паронимов древнерусский и народно-свадебный термин «лада» – в значении «суженая, невеста, жена»: «Блестятся гусли веселого лада, // В озере пенистом моется лада» (IV, 126). Здесь содержится намек на ритуальное свадебное омовение невесты. На Рязанщине также бытовали бани невесты и (реже) жениха; в Древней Руси известна баня новобрачных.
   Существование на Рязанской земле банного ритуала, во многом уже утраченного к середине XIX–XX вв., отражает ритуальное дарение мыла и других косметических предметов невесте на девичнике. Ритуал дарения мыла зафиксирован фольклористами в Зарайском, Милославском и Чучковском р-нах, но, несомненно, в прошлом был распространен гораздо шире. Ритуал варьировался в разных местных традициях, но в общем заключался в следующем: «Жених невесте дарит зеркало, крест с лентой, гребешок, мыло»;[390] «жених, угощая заочно родных своей невесты, дарит ей подарки, состоящие обыкновенно из одной пары шерстяных чулков, пары котов, зеркальца и мыла. Эти подарки привозятся завязанными в узелке и передаются невесте будущими свекрами».[391] В некоторых локальных традициях Рязанщины еще продолжала бытовать народная терминология, отражающая «мыльную» символику: «Накануне свадьбы ходили “за мылом”»; «Накануне венчания – мыльница, все идут к жениху и у него гуляют».[392]
   Банный ритуал на Рязанщине существовал и в своем непосредственном виде, хотя встречался значительно реже. Он представлен двумя параллельными (полярными) разновидностями: баней невесты и баней жениха. Баня невесты происходила так: «Девушки к невесте собираются утром, пьют чай, топят баню и вместе с невестой ходят мыться. Там поются разные песни, во время которых невеста плачет…»; «Невеста с подружками ходили в баню»[393]на девичнике.
   Баня жениха сохранялась лишь в терминологии и атрибутике как отголосок древнего обычая, являлась символической: «На девишнике (кроме плача невесты) девки ходили “жениха парить” с ёлкой и веником. Веником жениха стегают и приговаривают: “Полотенцем утирайся, // Над нашей невестой не измывайся”»;[394] «На “вечеринке” девки с наряженными лентами и конфетами веником (берёзовым) и ёлкой ходили к жениху с песнями (плясовыми)»;[395] «За день до свадьбы девки “навязывали веник” “жениха парить”, ходили к нему с пением (“Дунюшка-любушка”, “Травушка-муравушка”)»;[396] еще до девичника «на заговоре девушки ходили с веником, наряженной ёлкой и песнями (плясовыми) под аккомпанемент косы к жениху».[397]
   Употребленный Есениным термин «лада» в его свадебном значении отсылает к наименованию свата «ладúло» и к обозначению ритуала «лáдиться». Эта терминология распространена в северной, восточной и центральной частях Рязанской губ.
   Сватовство и закрепление достигнутых результатов в Рязанской губ./ обл. именовалось в том числе и терминами с корневой морфемой «лад»: полады, поладки (с. Малинки Михайловского р-на;[398] лада (Елатомский у.);[399] «лáдятся: сколько обужи у невесты, сколько одёжи» (с. Агро-Пустынь Рязанского р-на).[400] Слово «ладúло» обозначает ‘сват, примиритель’, а «ладковáть» – ‘сватать, примирять’;[401] «Жених с невестой уходят в другую избу, а родители начинают лáдить норму. <…> Потом лáдют невесте от жениха: «– Сапоги лаковые, // Чтоб невеста не плакала». Усватали, норму выладили – уходят»[402] (с. Ермолово Касимовского р-на).

Литературные первоистоки свадебных мотивов у Есенина

   Свадьба как важнейший сюжетно-композиционный прием проникла в разные фольклорные жанры. Есенин последовал стародавней традиции введения народной сказки в литературу путем преобразования ее в поэму или близкородственное стихотворное повествование (вспомним В. А. Жуковского, А. С. Пушкина, П. П. Ершова и др.). Поэт создал в 1914 г. стихотворение балладного типа «Сиротка (Русская сказка)», которое по волшебно-сказочному канону ориентировано на развязку сюжета с поисками невесты и затем со свадебным пиром:
 
Приказал король им строго
Обойти свою страну
И красавицу собою
Отыскать себе жену.
<…>
И на Маше, на сиротке,
Повенчался сам король (IV, 80).
 
   Еще один способ включения Есениным свадебной темы в свое стихотворение – опосредованный: поэт переосмысливает и перерабатывает аналогичный мотив из произведения предшественника. Так, одним из первоисточников есенинской «Русалки под Новый год» (1915) можно считать не-оконченную «маленькую трагедию» (или оперное либретто с интонациями народных песен) «Русалку» (1829–1832) А. С. Пушкина. Из пушкинской «Русалки» Есенин заимствовал мотив любви молодца к другой девушке, из-за чего героиня превращается в водяницу и утаскивает парня под воду. Собственно свадебный мотив и линию рождения незаконной дочки-русалочки Есенин не использовал. Естественно, что и пушкинское сочинение восходит к народному представлению о превращениях девушек в русалок из-за несчастной любви и последовавшим за этим бросанием в реку.
   Есенинская свадебная терминология привлекательна тем, что она традиционна в своей основе, но дополнена современными понятиями и соответственно лексемами, причем последние поэт достаточно вольно погружает в древнерусские исторические пласты. Оказываясь в соседстве с устаревшими и малоупотребительными даже в есенинское время, а то и совсем вышедшими из обихода словами, активно-современное свадебное словечко приобретает колорит стародедовских и княжеских времен! Так, в «Песни о Евпатии Коловрате» о Рязани эпохи Рюриковичей говорится: «Под фатой варяжьей засынькой // Коротала ночку тёмную» (II, 174). И анахронизм этой фразы не заметен, несмотря на чужеродность фаты древнерусскому свадебному обряду.
   Из «Древней Российской вивлиофики» Н. И. Новикова явствует, что летописцы, описывавшие свадебный канон, вместо термина «фата» использовали совсем другие термины. Надеваемый на голову будущей царицы венец при ее подготовке к свадьбе сменялся сложным сооружением – кикой с покрывалом и убрусом, в котором царственная невеста венчалась на брак. Причем производилась троекратная смена головного убора невесты (или некоторых его частей), и каждое переодевание уже являлось самостоятельной частью свадебного обряда, обставлялось многочисленными обрядовыми действами и имело ритуально закрепленное место в общей композиции свадьбы. Вот как это описано в свадьбе 1626 г. (в двух близких редакциях): «А государыню царевну Евдокею нарядили по их государскому чину, как ей государыне идти на место, в ее царицыных хоромах, в платье и венец золотой с городы, с каменьи и жемчугом»; и далее – «Да как государю и государыне головы зачесали, и на государыню кику и покров положили и покрыли убрусом; а убрус был унизан жемчугом с дробницами золотыми»; на следующий после венчания день – «И раскрывал государыню царицу боярин Иван Никитич Романов, покров подняв стрелою».[403] Аналогично, почти дословно, показана троекратная смена головного убора царевны Марьи Ильиничны Милославской на свадьбе 1671 г.[404]
   Со значительно большими ритуальными подробностями в отношении центрального акта надевания женского головного убора на невесту (предшествующее и заключительное действо с венцом и покровом отсутствует в летописи) показана свадьба Елены Глинской в 1526 г.: «Да как великому князю и княжне голову исчешут, и на княжну кику положат, и покров навесят, и тысяцкого жена учнет осыпать великого князя и великую княгиню, да после осыпания собольми ж опахивать».[405] Под разными годами в летописи содержится стереотипная фраза: «…а кику держала…»[406] (1547).
   А может быть, в «Песни о Евпатии Коловрате» Есенин нарочито «столкнул лбами» явно прочитываемый по звуку «ф» в древнерусском языке грецизм «фата» с этническим эпитетом варягов, получившем в ходе российской истории дополнительный смысл путешественников-захватчиков. И еще в есенинском словосочетании «фата варяжья» в свернутом виде и в ассоциативном плане просматривается путь «из варяг в греки», ставший поступью истории.
   Образ свадебной фаты – при повсеместном его распространении – представлен, тем не менее, в индивидуально-есенинских вариациях: «Под фатой варяжьей засынькой» (II, 174) и «Развевай кайму фаты» (IV, 114). Старожилы с. Константиново как важнейший венчальный символ и одновременно свадебное украшение упоминают церковный брачный венец, который в отдельных случаях красовался на невесте не только в храме непосредственно во время совершения брачного таинства, но и при шествии новобрачных по селу: «В венцах обратно – это дороже надо платить».[407] Символика брачного венца звучала в святочных гаданиях девушек о замужестве в д. Шабаево Клепиковского р-на (а в Спас-Клепиках учился Есенин): «Капали со свечки в воду. Если венец получится – выйдет замуж».[408]

Переосмысленная свадебная лексика

   В творчестве и переписке Есенина терминология и атрибутика свадьбы также занимала ведущее место, причем представленная не в исконной обрядовой кодировке, но в качестве вторичной мотивации традиционной культуры как обширного и всепоглощающего свадебного действа. Свадебная терминология (в том числе и оторвавшаяся от обряда, переосмысленная и приобретшая новые значения лексика) представляет собой универсальную языковую структуру в мифологическом и реалистическом постижении мироздания и одновременно в моделировании ситуаций вселенского масштаба.
   Речь идет о том, что в ХХ веке в этом всеобъемлющем свадебном понятийном аппарате (уже безотносительно к творчеству Есенина) содержатся такие общепринятые бытовые обозначения, как «соломенный вдовец», «христова невеста», «холостой патрон», «венец сруба», «сватать в начальники» и многие другие. Например, Георгий Чулков в статье «Покрывало Изиды» (из статейной подборки 1905–1911 гг.) рассуждал: «И не повторяем ли мы здесь вечного мифа о земле, в который верили… и христиане, верующие в землю, как невесту Христову[409] Есенин хорошо знал подобную иносказательно-свадебную библейскую символику и использовал в своих сочинениях. Так, в «Автобиографии» (1924) поэт вспоминал: «Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, пели духовные стихи о прекрасном рае, о Лазаре, о Миколе и о Женихе, светлом госте из града неведомого» (VII (1), 14).
   Поразительно, но сразу же после смерти Есенина в России возникли «кружки “есенинских вдов”».[410] А на рубеже XX–XXI веков среди любителей творчества поэта из народного общества «Радуница» стало употребляться применительно к почитательнице его таланта понятие «есенинская невеста».
   Сестра поэта Екатерина Есенина в своих воспоминаниях уподобляет невесте храмовую постройку с. Константиново: «Направо – церковь, белая, и стройная, как невеста…»[411] В. С. Чернявский вспоминал о поэтической атмосфере Петрограда 1915 г., употребляя тот же термин «невеста» в приеме символического олицетворения: «Седовласый Сологуб, явясь публике в личине добродушия, славословил “Невесту – Россию”».[412]
   Известны (Есенин, вероятно, также был в курсе них) библейские иносказания со свадебной символикой. Например, в книге «Исход» от имени Сепфоры изложено: «Тогда сказала она: жених крови – по обрезанию» (4: 26).
   По свидетельству современников, Есенин в обыденных житейских ситуациях употреблял переосмысленную свадебную лексику, естественно, не задумываясь об этимологии слов. Однако свадебная лексика была сознательно вовлечена поэтом в обширный исторический контекст, овеянный известными культурными традициями и ритуальными реалиями совсем других обрядов. Георгий Леонидзе вспоминал о ярком впечатлении, произведенном на него необычным предложением Есенина – предложением, подчинившим свадебный термин кодексу дворянской чести (своеобразно понятой и переделанной в усладу литературной братии):
   Он был один, печален, но при виде меня вскочил и крикнул мне возбужденно: «Гогла, я вызываю тебя на дуэль! Называй секундантов!» – «В чем дело, почему?» – «Завтра в шесть часов утра, на Коджорском шоссе! <…> Не волнуйся, будем стреляться холостыми, а на другой день газеты напечатают, что дрались Есенин и Леонидзе, понимаешь? Неужели это тебя не соблазняет?» Я засмеялся, и вскоре мы переменили тему разговора. Он совершенно забыл о «дуэли». Позднее он, оказывается, с таким же предложением обратился к Сандро Шаншиашвили…[413]