– Не-ет! – перепугалась Олеся. – Ничего подобного!
   – Не спорь, Олеся, я же себя помню!
   Перед таким напором Олеся сдалась, пожала плечами. В самом деле, откуда ей знать, каким он был в школе? Она машинально отхлебнула кофе и закашлялась от обжегшей рот горьковатой жидкости. И чуть отодвинула от себя чашку, решив больше не рисковать. В минуты волнения ей ничего не лезло в горло. А тут еще Дорохов не сводил с нее изучающего взгляда.
   – А знаешь, я часто тебя вспоминал. Особенно в перестроечные годы. Волновался за вашу семью. Все думал: а вдруг вы оказались в какой-нибудь горячей точке. А молодец все-таки твой папа! Он же говорил, что хочет после отставки поселиться в Питере или в Москве. Так и вышло. В Питере даже лучше, чем в Москве.
   – Так вы и с отцом моим были знакомы? – изумилась Олеся.
   – Нет, с какой стати? Просто услышал однажды, как ты пересказываешь подружкам отцовские планы.
   Олеся замешкалась на секунду, а потом собрала все свое мужество и сказала, глядя ему прямо в глаза:
   – Ты так все помнишь обо мне, столько всего знаешь. Ты что, влюблен был в меня, что ли?
   И она заранее улыбнулась, готовясь принять шутейный ответ. Но без тени насмешки, как нечто само собой разумеющееся, Женя в ответ произнес:
   – О, конечно, я был в тебя влюблен, Олеся! Еще с лагеря. Я тогда просто умирал, горел на костре собственной страсти!
   – А я как реагировала? – спросила она осторожно.
   – А ты никак не реагировала, – пожал плечами мужчина.
   – Может, не знала? – чуть не плача от волнения, допытывалась Олеся. – Или ты делал мне соответствующие признания?
   Дорохов, отставив чашку, стремительно замотал головой:
   – Ну, на признания у меня тогда не хватило пороха. Я пытался выразить свои чувства иначе. Швырял в тебя бумажками на уроке, обзывался, прятал портфель. Все как положено.
   – Не так уж мало, – вздохнула Олеся. – Почти объяснение в любви.
   – Может, ты и догадывалась о чем-то, – у девочек особый нюх на такие вещи. Но уверен, тебе это даже не льстило. Я же был маленький, дурной, вечно ходил с надутой физиономией, – пояснил Евгений и тут же изобразил, какая именно у него была физиономия.
   – Я помню тебя! – вскинулась Олеся. Она вдруг ощутила в крови давно забытый кураж и понеслась, едва успевая оформлять в слова проносившиеся в голове образы. – Ты же хорошо учился, правда? Тебя посылали на все олимпиады. Но ты был такой зажатый, педантичный, смотрел на всех как на придурков. Ни с кем не дружил, тебе казалось, что все кругом вечно смеются над тобой. Ты был ужасно обидчивый…
   – А еще патологически жадный, – с радостной готовностью поддержал ее Женя, – корчился, когда кто-нибудь касался моей вещи, мог потом даже выкинуть ее, как безнадежно загубленную. А все свои обиды записывал в дневник и потом ночи напролет терзал себе душу его перечитыванием.
   – Да, малоприятное зрелище, – выдохнула Олеся. Ей было легко и весело. Голова кружилась так, будто в кофе оказался добрый глоток коньяка. Она даже заметила принесенный лично ей салатик и с удовольствием проглотила несколько ложек.
 
   Но где-то в глубине души уже нарастала черная тоска. Почему молодость так расточительна? – вздохнула она украдкой. Олесе вдруг припомнился ее выпускной вечер. Одноклассник по имени Саша Баранов, который все пытался пригласить ее на танец. Олеся пошла танцевать с ним лишь тогда, когда устала говорить «нет». Во время танца он не сказал ей ни слова, а потом, уже отводя к стене, сунул в руку тетрадку в желтой коленкоровой обложке. Олеся удивилась, однако бросила тетрадку в мешок, где уже лежал аттестат, и забыла о ней. Дома вспомнила, пролистала. Это оказался дневник, ведомый, наверное, с пятого класса. Признание в любви к ней на девяноста восьми страницах. А она даже читать толком не стала, просто затолкала тетрадь в стол и забыла о ней на много лет. Кто он был, этот Саша Баранов? Неприметная личность, тихий троечник, которого не выперли после восьмого лишь благодаря активности его мамочки, члена родительского комитета.
   Много лет спустя, переезжая от родителей в бабушкину квартиру, Олеся снова наткнулась на желтую тетрадь и на этот раз перечитала ее от корки до корки. Дочитывала, уже обливаясь слезами. Жалко было себя, по-прежнему одинокую, и непонятно, почему после школы ни один мужчина не пожелал полюбить ее с такой же силой и самоотверженностью, как глуповатый одноклассник. Жалко было и Сашу Баранова, так и не получившего в самые трепетные юные годы хоть толику любви и внимания.
   А эта девочка, ее тезка, Олеся? Узнала ли она впоследствии в знаменитом артисте своего безмолвного воздыхателя? Пожалела ли о том, что не удостоила его когда-то своим вниманием? Или даже не вспомнила, не соотнесла, не обратила внимания?
   – Если бы ты задержалась в нашей школе еще на год! – мечтательно произнес Женя. – Потом-то я понемногу выправился. Стал ходить в театральную студию. К концу девятого класса со мной уже можно было иметь дело. Но ты-то была уже далеко…
   – Жалко, – легко согласилась Олеся. – Если бы я знала, что нравлюсь тебе… Может, с тобой и в восьмом классе можно было иметь дело.
   – А я ведь собирался простоять ночь под твоими окнами! – воскликнул Евгений и заулыбался радостно, как будто вспомнил о чем-то необыкновенно приятном. – Да-а, на самом деле! Но это у меня не получилось.
   – Почему? – огорчилась вдруг она.
   Евгений выдержал паузу и начал рассказывать:
   – Я поздно вечером отправился в военный городок, отыскал дом, в котором селили военных с семьями. Квартиры я не знал. Выбрал окно, такое симпатичное, с белыми занавесочками. Я решил, что ты непременно живешь за этими занавесочками. Стал прохаживаться по дорожке за полисадником и ждать утра. А родителей я, разумеется, в планы свои забыл посвятить. Через два часа появилась мама, не понимаю, как она меня разыскала. Для начала отвесила мне оплеуху, а потом велела идти домой. Я категорически отказался. Через полчаса уговоров мать ушла. А еще через час появился отец с палаткой. Эту палатку он использовал, когда в наш город приезжал на гастроли какой-нибудь столичный театр и надо было с ночи занимать очередь в кассу. Я поинтересовался, зачем он пришел. А папа ответил, что мать сходит с ума, боится, что меня изобьют какие-нибудь хулиганы. Чтобы спасти мать от безумия, отец взял палатку и отправился меня охранять. Я стал умолять его прекратить надо мной издеваться, уйти домой. А отец мой был человеком невероятной доброты и кротости. Для него издеваться над человеком было так же немыслимо, как и убить его. Но и несгибаем он был в то же время. Он так вот палец приложил к губам и сказал мне полушепотом: «Тише, сына, людей разбудишь. Делай, что задумал, а я пойду палатку ставить». И разбил стоянку за ближайшим кустом. Боже, каким идиотом я себя почувствовал! Походил еще часа два, уже совершенно деморализованный. А потом вдруг представил картинку: выглядываешь ты утром в окно, там стою я, а в десяти шагах – желто-голубая палатка и рядом с ней мой папаша в рваных трениках делает дыхательную гимнастику по системе Стрельниковой. И поскорее убежал домой.
   Олеся смеялась. Смех так и рвался из ее груди, не давая вздохнуть, вгоняя в краску и заливая слезами щеки. Она вдруг так отчетливо увидела все это: и палисадник рядом с двухэтажным кирпичным бараком, и палатку между кустов сирени. Из-за белой занавески она глядит во двор и хохочет над нелепой фигурой своей очередной жертвы. Потом падает на кровать, ставит себе на живот громоздкий телефон и начинает названивать своим подружкам, чтобы и они посмеялись вместе с ней над дурачком-одноклассником.
   «Остановись! – в какой-то момент приказала себе Олеся. – Ты не можешь этого помнить, потому что тебя там не было и быть не могло! И между прочим, никто никогда не стоял под твоими окнами! Может, только Саша Баранов».
   Но наваждение не исчезало, подкидывая памяти новые картинки той ночи в Воронеже. Лишь усилием воли Олеся перестала смеяться и виновато посмотрела на Женю. Казалось, он был доволен, что сумел ее развеселить. В его улыбке, такой знакомой, разрекламированной тысячами изданий, совсем не было обиды. Когда она примолкла, он продолжил рассказ:
   – Наутро я проснулся и решил, что все кончено. Мне показалось, что после такого позора любовь к тебе просто обязана испариться. Я прислушался к себе и обнаружил в душе своей мир и покой. Я так обрадовался этому, что даже начал распевать в голос какую-то песню. Родители уже ушли на работу, я решил по такому случаю устроить себе маленький праздник и завалился с книгой в постель. Я же был отличник, мог себе позволить один-то раз не пойти в школу! Немного почитал, потом уснул. Проснулся я ближе к полудню от какого-то странного беспокойства. Сердце мое словно сжали железные щипцы. Я решил, что меня терзают муки совести за прогул. Вскочил, за две минуты оделся и побежал в школу, чтобы успеть хотя бы на последний урок. Но когда вбежал в школу, техничка уже жала на кнопку звонка. Я поднялся на второй этаж, но зайти в класс не посмел – учительница химии такие вещи не прощала. От греха подальше я укрылся в соседнем крыле школы. Оттуда через большие окна коридора я видел наш класс. Была лабораторная, ты возилась с какими-то пробирками. Я мог видеть только твою спину и профиль, когда ты поворачивалась к соседке по парте. И вдруг я понял, что любовь никуда не испарилась – она возросла. Я был готов столетие простоять в этом коридоре. Чтобы через два окна и двадцать метров школьного дворика видеть твою спину. Вот когда мне показалось, что я понял все о любви!
   – А потом я уехала, – шепотом проговорила Олеся.
   – Да, всего лишь через месяц.
   Помолчали немного, Олеся машинально продолжала потягивать апельсиновый сок, невесть когда возникший перед ней. Голова ее слегка закружилась, будто сок в бокале и вовсе обратился вином.
   – Как теперь твоя фамилия? – вдруг спросил Женя.
   – Тарасова, – проговорила Олеся, едва не поперхнувшись соком.
   – Ты замужем? – спросил он и стал смотреть куда-то в сторону.
   – Нет, – тоненьким голосом ответила она и прибавила, поколебавшись: – Я в разводе.
   – Ясное дело, что развелась. Я ведь помню твою девичью фамилию – Марченко.
   Олеся ощутила, как снова начинает пылать ее едва остывшее лицо. К счастью, в этот момент у ее спутника зазвонил телефон.
   Он разговаривал сперва за столом, потом, извинившись перед Олесей, отошел к противоположной стене, а чуть позднее и вовсе вышел из помещения кафе.
   «Это ему женщина звонит, – грустно подумала Олеся. – Иначе зачем выходить?»
   Через минуту Женя вернулся. Вид у него был печальный.
   – Хотел перенести съемку, – сказал он. – Погулять с тобой по Москве. Но режиссер поклялся руки на себя наложить. Когда ты возвращаешься в Питер?
   – Сегодня вечером, – ответила Олеся. – А перед этим у нас мероприятие на курсах.
   Она была даже очень рада, что у него сегодня съемки и их знакомство вот-вот закончится. Хорошее не имеет привычки длиться долго. Она провела самый счастливый час в своей жизни – и довольно. Нагромоздила тонны лжи, ее не разоблачили – и ладно. Чего же еще желать? Вечер ложных воспоминаний закончен.
   – Продиктуй свой телефон, – попросил Женя.
   Олеся покорно перечислила цифры. Сама спрашивать его телефон не стала, давая понять, что не ждет никакого продолжения. Ей просто не терпелось уйти, остаться одной. Чтобы заново раз за разом вспоминать эту удивительную встречу.
 
   Двенадцать часов спустя Олеся Тарасова лежала на верхней полке купейного вагона и ждала отправления, чтобы закрыть глаза и открыть их уже в Питере. Она не сомневалась, что сразу уснет, – уж очень нелегкий выдался у нее денек. Немного саднило в груди, самую малость хотелось плакать. Но привычного чувства одиночества не было и в помине. Олеся Тарасова думала об Олесе Марченко как о немного подзабытой, но любимой школьной подруге.
   Она пыталась представить Олесю Марченко в школьные годы. Какая она была? Наверно, как все дети военных в ту доперестроечную эпоху, немного заносчива и высокомерна. Хорошо одевалась, была не похожа на остальных девчонок хотя бы потому, что несла на себе отпечаток других мест и нравов. За это приходилось платить отсутствием подруг, необходимостью постоянно приспосабливаться к новому коллективу. Приспосабливаться к новым учителям. Интересно, не вскружила ли ей голову непрерывная череда провинциальных поклонников? Сумела ли потом, после школы, выбрать одного единственного? Узнать бы…
   Где-то в недрах дорожной сумки зазвонил и затрясся телефон. Сонная Олеся вяло порылась в вещах, поднесла его к уху и вздрогнула, услышав такой знакомый голос:
   – Ты уже в пути, Леся?
   – Нет, – пробормотала Олеся. Потом глянула в окно, на поплывшие мимо вокзальные постройки и поправилась: – Да, едем.
   Странно, но в кафе она совсем почти не волновалась. А теперь просто зуб на зуб не попадал, слова вылетали скомканные, а Женин голос почти заглушала бешеная пульсация крови в правом ухе. Олеся переместила телефон, но ситуация не исправилась.
   – А я сейчас вернулся домой и отыскал фотографию нашего класса. Помнишь, мы все фотографировались, когда собирались в поход?
   «О боже!» – подумала Олеся. И снова ответила:
   – Да.
   Дорохов молчал. Наверно, сказал, что хотел, и теперь считал тему их знакомства исчерпанной до донышка. А может, ждал, что и Олеся ответно что-нибудь припомнит. Но у нее сейчас не было сил ломать комедию. И Олеся уже собиралась попрощаться, когда он снова заговорил:
   – Знаешь, Леся, я сегодня понял одну вещь. Хочешь скажу?
   – Скажи.
   – Может, это звучит смешно, но я стал тем, кем стал, только по твоей милости. Я ведь и думать не думал о том, чтобы стать артистом. Родители мои мечтали, чтобы я получил серьезное высшее образование, как минимум в университете. А когда твоя семья уехала из нашего города, я стал думать: как мне отыскать тебя? Ты ведь могла оказаться в каком угодно городе. Университетское образование тут не поможет. И однажды меня посетила одна нахальная мыслишка: надо, чтобы не я тебя, а ты меня нашла. Для этого требовалось всего два условия. Во-первых, ты должна была задним числом вдруг заинтересоваться моей персоной. Во-вторых, я должен был всегда быть на виду, чтобы ты знала, где меня искать. И оба эти условия работали при одном решении: я должен стать знаменитым. О, я даже не сомневался, что при правильном подходе обнаружу в себе массу талантов. Начал писать роман, но как-то ненароком заглянул в Достоевского, сравнил – и все уничтожил. После этого пошел в Дом пионеров и записался в хор и в драмкружок. Уж что-то должно было сработать.
   – Ты не продумал один момент, – сказала Олеся.
   – Какой? – заволновался Женя. А может, только сыграл волнение.
   – Я могла не знать о твоих чувствах. Или не знать, что ты продолжаешь любить меня. А какая нормальная девушка станет разыскивать пусть и старого знакомого, если не уверена в том, что он будет ей рад?
   – Я думал об этом, – очень серьезно возразил ей Дорохов. – Я все-таки надеялся, что ты догадываешься насчет моих чувств. Но ты ведь была такая дьявольски гордая девчонка! Я решил, что в первом же фильме, в котором я снимусь, я скажу какую-нибудь кодовую фразу, которую поймешь только ты. Или уговорю режиссера назвать героиню твоим именем. Или буду в каком-нибудь эпизоде рассматривать твою фотографию. В общем, у меня было очень много идей.
   – И сделал ты что-нибудь из этого? – всерьез заинтересовалась, даже приподнялась на локотках Олеся. Интересно ей будет по возвращении в Питер пересмотреть фильм с таким закодированным признанием.
   – Нет, не сделал, – легко сознался Женя.
   – Понятно, – пробормотала Олеся, снова опуская голову на тощую вагонную подушку.
   Они проболтали еще, наверно, с полчаса. А когда распрощались, Олеся уже и думать забыла о сне. Ей хотелось спрыгнуть вниз, побежать все равно куда, выскочить в тамбур и закружиться на месте. Но внизу спала женщина с ребенком, и Олеся только ворочалась потихонечку на своей узкой койке, крутила головой и до боли сжимала кулаки.
   – Господи, что же он за человек такой? – бормотала она себе под нос. – Обычные мужчины, даже напомни ты им, что однажды в ясельной группе они оконфузились, испачкав штанишки, будут все отрицать. А этот всю душу передо мной вывернул там, в кафе, так еще и перезвонил. Почему? Может, это какая-то игра для пресыщенной звезды? Может, он с самого начала разыгрывал меня? Вот разве что имя? Откуда ему знать мое имя?
   «А ведь я никогда не полюбила бы его в школе, – думала она, уже проваливаясь в сон. – Не полюбила бы его и в свои двадцать, и в двадцать пять лет. А теперь мне кажется, что только такого, как он, и возможно полюбить. Большого доброго мужчину. Хотя ростом он не выше меня, все равно, я знаю, он большой и добрый мужчина».
   И заснула она всего за час до того, как принялась стучать в купе растрепанная проводница, кричащая протяжным хриплым голосом:
   – Прибыва-аем в город Санкт-Петербург!
 
   Вернувшись домой, Олеся не стала звонить своей единственной подруге Марине, хотя прежде всегда спешила поделиться с ней даже самым незначительным романтическим переживанием. Она боялась, что рациональная Марина начнет высказывать предположения, которые в один миг разрушат то хрупкое счастье, что так внезапно поселилось в ее душе. Впрочем, уже к концу первого дня в Питере счастье как-то съежилось, погасло, уступив место усталой грусти и горькому разочарованию.
   «И все? – думала Олеся. – Так мало? Неужели Господь отмерил мне счастья всего на сутки? Но почему, за что? Другие-то счастливы годами…»
   К счастью, семинар закончился в пятницу, и ей не нужно было идти на работу. Олеся заварила себе чай с мятой и медом, на скорую руку приготовила пару бутербродов и поставила все это на тумбочку у кровати. Потом, лязгая зубами, достала из комода самое теплое ватное одеяло. Ей казалось, что после мягкой московской погоды ледяной питерский ветер проморозил ее всю насквозь. Она чувствовала себя разбитой и почти больной. Лежа в кровати, она до подбородка натянула одеяло и долго согревала ладони горячей чашкой.
   А поздно вечером снова позвонил Дорохов. И счастье вернулось, окрепшее, оперившее свои хрупкие крылышки, полное до краев невероятной надежды. Женя сказал, что через десять дней приедет в Питер. Без всякого дела, просто – к ней в гости. Но всего на один день, до вечера. Больше не позволит съемочный график. Может, она постарается в этот день взять отгул на работе?
   Потянулись дни ожидания, полные волнений и серьезной внутренней ломки. Олеся словно взяла обет молчания. Она почти ни с кем не разговаривала, только родителям позвонила, отчиталась о возвращении. И уж тем более не рассказывала о том, что произошло с ней в Москве.
   Она до тошноты беспокоилась о том, что важного и интересного сможет сказать Дорохову при их новой встрече. Ну ладно, всю первую встречу они посвятили воспоминаниям о школьных годах. Но что дальше? Она даже отыскала на полке знаменитую книгу Бояджиева о театре и попыталась ее проштудировать. Мысль, что люди знаменитые, в сущности, общаются так же, как люди обыкновенные, приходила ей в голову, но как-то не могла там зацепиться. Ей казалось, что с такими, как Дорохов, непременно надо говорить о чем-то значительном, важном.
   Потом ей пришло в голову, что она сможет показать Жене свои любимые места в Питере, и теперь часами бродила по городу, проговаривая про себя целые монологи.
   Ей хотелось вывернуть себя наизнанку, освободиться от всей грязи, что накопилась за прожитую жизнь, от пошлости, прилипшей с годами, от всех тяжелых, гадких мыслей, что тяжелым грузом лежали на сердце. Ей хотелось снова стать ребенком. Еще точнее: ей хотелось стать той Олесей, которую много лет назад полюбил ученик воронежской средней школы. Но при этом отдать этому образу все то прекрасное, что было в самой Олесе в ее шестнадцать лет. Потому что Олеся Тарасова даже не сомневалась, что была в свои юные годы куда лучше надменной и холодной Олеси Марченко.
 
   Женя прилетел во вторник. В аэропорту его встречала Олеся и еще один человек, представленный ей как администратор одного из питерских театров. Звали его Валерий, и из всех встречающих он сразу выделялся своей неимоверной толщиной, лысой головой и ямочками на щеках. Он галантно поклонился Олесе, по-дружески постучал Жене по спине своей стокилограммовой дланью и распорядился:
   – Бегом в машину, пока журналюшки не налетели!
   И они, как маленькие дети, наперегонки бросились через зал ожидания. Правда, узнать Женю в темных очках было бы мудрено. Обыкновенный мужчина средних лет, с типично русским лицом. В машине он первым делом достал из внутреннего кармана упакованную в целлофан черно-белую фотографию. И без слов, улыбаясь одними губами, протянул ее Олесе. Ее немедленно бросило в жар, и трясущимися руками она поднесла фотографию к самому лицу, словно хотела спрятаться за ней.
   Собственно, фотографий оказалось даже две. На одной стояли тесной кучкой человек восемь подростков, в основном мужского пола. Небрежно одетые в куртки из плащовки, у ног валяются раздутые рюкзаки из грубой серой ткани. И на их фоне она – королева. Тоненькая девочка со светлыми локонами до плеч. Широкий обруч фиксирует волну волос над высоким чистым лбом. На девочке свитер с крупными узорами, обтягивающие черные джинсики, и рюкзак у ее ног настоящий, импортный, из непромокаемого материала. Двухцветный, хотя этого и не видно на фотографии.
   Молча, закусив губу и с трудом переводя дух, разглядывала Олеся снимок. Смотрела, сравнивала. Надо же, она всегда стеснялась своего слишком высокого лба и со школьной поры ходит с челкой до бровей. А оказывается, как пошел бы ей обруч с этой пушистой волной надо лбом. Может, нужно было попробовать? Хотя откуда в те годы у нее взялся бы такой обруч? В магазинах тогда лежали только обручи из жесткой пластмассы, они, как тиски, сковывали голову, давили на виски. Ах, если бы у нее в детстве были такие красивые вещи, как у этой Марченко! Наверно, она тоже стала бы королевой школы или хотя бы класса. Уж самооценка наверняка бы повысилась.
   На втором снимке была запечатлена часть какого-то класса, совершенно обычного, с таблицами на стене и хиреющими цветами на подоконнике. Олесе даже показалось на мгновение, что это – ее собственный класс. За партами, склонившись над тетрадками, безучастно застыли ученики. И только она, эта Олеся Марченко, вскинула свою хорошенькую пушистую головку и смотрела, задорно улыбаясь, прямо в объектив. В тощем парнишке, уткнувшемся рядом с ней глазами в парту, Олеся узнала Женю и спросила удивленно:
   – Выходит, мы с тобой сидели за одной партой?
   – Ты даже это забыла? – засмеялся он. – Ты пересела ко мне тогда, когда поняла, что у меня можно списать, особенно на алгебре. Ты ведь совсем не имела склонности к точным наукам, Лесенька.
   – Но разве можно было самовольно пересаживаться?
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента