Если карамель переваривалась до траурной горечи, ничего уже нельзя было исправить – только начать всё с начала. Выбрасывать испорченные леденцы было жалко, и Лета часто делала уроки или читала книжку, засунув за щеку ложку с пригоревшими черными комками, горькими и першистыми. Но если не отвлекаться на тени и шорохи, не сводить с карамели глаз и в нужный момент быстро разлить тонким слоем по масляному блюдцу, она застывает светящимися медальонами. Леденцы всегда получались твердыми и хрупкими одновременно, совсем, как сердце Леты. Ей нравилось, что истончившийся до прозрачного лезвия обсосанный леденец резал щёки, язык и вены. Она кормила монетками, петушками и кругляшами мишек и кукол, и раскладывала толстенькие карамельные сердечки в укромных уголках комнаты – для змеи. Это было угощенье, какое кладут домовому – опасливое задабривание, сладкий ужас встречи и нежелания увидеть одновременно.
   Осколки бракованных пластин Лета крошила пестиком и делала самодельный грильяж. Правда, угощать им было некого.
   – Ой, как вкусно, – лживо причмокивал папа и норовил выплюнуть леденец в комок бумаги – берег импортный пломбировочный материал, как раз в те годы стоматологи начали драть с народа.
   Бабушкино отношение к увлечению Леты тоже было нестабильным.
   – Сахар переводишь, весь мельхиор сгубила, – часто ворчала она и угрожала заменить ложки на алюминиевые, устроить общепит.
   – Зубы от твоих конфет сломаешь, – посетовала учительница, когда Лета принесла в класс на чаепитие самодельные леденцовые монетки.
   Вообще-то учительница была добродушной, ходила по гимназии в домашних тапочках, но, впервые придя в класс, удивилась, прочитав в журнале имя Леты:
   – Это кто ж тебя так назвал? Ну, многие лета!
   Одноклассники игры слов не поняли, но дружно засмеялись. Поэтому Лета учительницу не любила. А своё имя ненавидела. Всё началось с новогоднего утренника – первая учительница предложила детям и родителям станцевать «очень простой и веселый танец», финскую полечку «Летка-енка», и включила магнитофон с глупой песней. Дети покатились со смеху.
   – Мамы, папы, не отстаем! – кричала первая учительница. – Все танцуем!
   – Я думал, самый тупой танец – маленьких утят, оказывается, есть еще тупее, – хохотал, перекрикивая музыку, и выкидывал ноги в бартерных кроссовках чей-то родитель.
   – Вот сволочи поганые! – неизвестно кого имея в виду, возмутилась бабушка, когда Лета, всхлипывая, рассказала про финскую полечку.
   Потом прибавились «зима-лето-попугай», «Лета-котлета», а в старших классах «Лета – это маленькая смерть». С последним утверждением втайне соглашались многие педагоги. В четвертом классе в дневнике наблюдений за природой, вместо того, чтобы отмечать осадки и направление ветра, Лета записала: «Не навижу природу!». В шестом заявила, что учебник «Москвоведение» написала шайка безграмотных в архитектурном отношении идиотов. Папа взял всю вину на себя, но это не помогло. В седьмом Лета была оштрафована советом гимназии «за грубую брань на территории образовательного учреждения». Тут вину взяла на себя бабушка, но жертва была напрасной. В восьмом Лета отсидела на двух уроках, физике и мировой художественной культуре, в кепке с красной звездой. А в девятом сорвала занятия в «Школе лидера». Педагог, закатная дама, пламенеющая в области декольте, взвалила на себя эту «Школу лидера», за которую ей лично – ни копейки, чтобы помочь детям взойти на вершины успеха. Пригласила на вводный урок депутата Государственной Думы, обозначила тему – лидерство, а на его вопрос: «Ребята, как вы думаете, почему достигли успеха те, кто стали лидерами нашей великой родины, России?», Лета выкрикнула:
   – Быстро сориентировались на местности!
   – Новикова! – грозно оборвала педагог.
   – Ничего-ничего, пусть говорят. Нам, некоторым образом, тоже полезно послушать, чем живет наша молодежь, – заверил депутат. – Многие из тех, кто вчера, как и вы, учились в школе, сегодня возглавляют крупные предприятия, важные отрасли инфраструктуры.
   – Оказались в нужное время в нужном месте! – снова громко прокомментировала Лета.
   – Новикова, закрой свой рот!
   Класс радостно ухмылялся.
   – Да, есть и такие, пролезли, понимаешь, без мыла в депутатские кресла и саботируют важные законодательные инициативы, – согласился депутат.
   – Бунт в стакане воды? – пробравшись к парте Леты, угрожающе спросила педагог.
   – Ребята, давайте поговорим о нашей национальной идее, – не сдавался депутат.
   – Обогащайся! – предложила Лета, она ненавидела богатство, как другие дети ненавидели бедность своего рабочего поселка или нищету панельного спичечного коробка.
   Педагог стучала лазерной указкой по схеме личностного роста. Депутат крутил головой, пару раз одобрительно сказал в полголоса: «Ишь ты, непримиримая какая!», и завершил урок политическими заигрышами:
   – Вот окончите школу, приходите сами в нижнюю палату парламента и поработайте на благо россиян!
   – Лживый партийный клоун, – дерзко сказала бабушка, которую на следующий день вызвали к директору, и издевательски назвала сырой сквозняк, хлопнувший директорской дверью, ветром перемен.
   – Вздумали воспитывать в детях любовь к родине, – кипела бабушка, придя домой. – Где она, родина? Её давно проиграл в карты этот алкаш!
   – Не знал, что в Беловежскую пущу съезжались на преферанс, – заметил папа. – По-моему, там только пили.
   – Один мой коллега из нашей старой журналистской гвардии провёл расследование… – угрожающе начала бабушка.
   – Только давай без скупки краденого, – перебил её папа.
   Бабушка оскорблённо замолкла. Её нервы были измочалены затеянным папой ремонтом квартиры, который бабушка называла «реставрация со сносом».
   – Мой стиль – перфекционизм, – утомлённо говорил папа бабушке, корившей его за затянувшийся разгром.
   Вообще-то это была именно бабушкина квартира, когда-то она уступила просторное жильё папе с Летой, а сама переселилась в их блочную однокомнатную, которую, в зависимости от настроения, называла то «вашей мышеловкой», то «куриной гузкой»: «Живу в вашей мышеловке, и я же ещё и плохая!». И вот теперь её законное жилье громили, не спросив фамилии собственника. Папа запланировал интерьер, в каковом прямые линии должны сочетаться с новым пришествием барокко. Возле стеклянной душевой кабины в виде небоскреба уже стояла ванна на золоченых драконьих лапах, – всё в полном соответствии с дизайн-проектом, который папа в смелом творческом замысле назвал «Апокалипсис преображения».
   Конец света в основном затронул гостиную, холл и кухню, Лета отбилась от долгого присутствия маляров в своей светёлке подготовкой к экзаменам за девятый класс. Вообще-то Лета хотела, чтобы в её комнате был возведён лабиринт, но раз папа против, ей совсем никакого ремонта не надо! В первой четверти десятого класса она ещё один раз напилась и один раз сбрила брови. А в конце второй четверти в гимназию пришел новый учитель истории – аспирант, сотрудник института современной политики и автор популярных книг из серии «Под грифом секретно». Историю Лета сильнее не полюбила. Но в зимние каникулы учитель повёз класс в северную столицу, и на третий день пребывания, после обычного в таких случаях посещения Эрмитажа и прогулки по Невскому проспекту, привёл детей в музей блокады.
   Экскурсанты роптали – залы музея напоминали старые декорации в пахнущих пылью тёмных кулисах, – и устраивали броуновское движение. Мальчики хотели идти в фастфуд, есть руками, без тарелок и ножей, и напиваться газировкой, чтобы, наполнившись её газами, взлететь, как дирижабли, оставив внизу родителей и учителей. Девочки жалобно матерились, недовольные срывающимся планом похода по торговым центрам, и вообще, не для того они делали макияж, чтоб бродить среди пыльных знамён и покойников. Экскурсовод изо всех сил старалась завладеть вниманием детей – обрушивала величины потерь, количество сброшенных фугасов и потушенных зажигалок. 900 дней, полтора миллиона, капуста перед собором. Мальчики норовили оседлать немецкий мотоцикл с коляской. Девочки шептались, не касаясь взглядами знамён из плюшевого бархата и подслеповатых газет, доживавших век в собственных снах о войне, как ветераны из разоблачительных репортажей о равнодушных чиновниках.
   – 20 ноября 1941 года были снова сокращены нормы выдачи хлеба, – голосом диктора советского радио сообщила экскурсовод. – Воины на передовой стали получать 500 граммов в сутки, рабочие – 250 граммов, служащие, иждивенцы, дети – 125 граммов. И кроме хлеба почти ничего. В городе начался голод.
   Мальчики целились в девочек из артиллерийского орудия, найденного поисковиками в болоте.
   – В марте 1942 года около тысячи человек были осуждены за каннибализм, – извлекла экскурсовод последний козырь.
   Два мальчика, сверкнув брекетами, вцепились в девочек зубами. Лета ударила взвизгнувшую одноклассницу. Учитель ткнул всех, до кого дотянулся, в спины и рюкзаки, и непедагогично пригрозил наказать трудом:
   – Каждый будет писать работу на тему обороны блокадного города в годы Великой отечественной войны.
   Дети возмущённо зароптали, и потянулись за экскурсоводом в следующий зал. Всех выстроили в ряд перед фотографиями. Заиграла скорбная музыка.
   – Смотри, дистрофик! – воскликнул было мальчик, жаждавший острых развлечений, но притих, не ощутив поддержки. Все наконец-то смирились с необходимостью открыться в жалости и безмолвно смотрели на снимок умирающего от голода обнажённого человека.
   – Но даже эти 125 блокадных грамм хлеба наполовину состояли из овса, шелухи, целлюлозы, – сообщила, воспрянув, экскурсовод. – Люди пытались есть кожаные ремни, столярный клей.
   Лета глядела на витрину, за которой стояли весы с медными тарелками. Точно такие же, с кованой станиной и лебедиными указателями, только чашки были начищены до солнечного блеска, Лета видела в парижской кондитерской, продавец взвешивал на них жевательные конфеты клоунской раскраски. Перед блокадными весами лежал кусок хлеба, тёмный и пористый, как старая пемза, мутные обломки то ли мыла, то ли гудрона, обрезки копыт и осколки вываренных костей.
   – Осенью фашистам удалось разбомбить продовольственные склады, – донеслось до Леты, экскурсовод не теряла надежды «достучаться до детских душ» проверенными методами. – Сгорели тысячи тонн продуктов, сахар плавился, потоки сиропа пропитали почву, ленинградцы снимали её и ели.
   В завершении выступления экскурсовод – в качестве награды за установившуюся дисциплину – поведала о слоне, которого убила упавшая на зоопарк бомба. Слон вызвал оживление. Затем всем разрешили побродить по залам.
   Больше всего экскурсантов собралось в тёмной комнате с конусом желатина под лампой, железной кроватью, похожей на старую кладбищенскую ограду, и шершавой тарелкой радио, за которой щёлкал метроном. Мальчики рассматривали блиндаж, лампу из гильзы и телефонный аппарат, девочки стояли перед фотографиями – лежащие на улицах трупы, обледеневшие дома. Заплакала только Лета, у остальных девочек глаза были накрашены, поэтому приходилось крепиться.
   На улицу вышли молча. Одноклассника, знавшего анекдот про двух дистрофиков, а так же обнаруженный в котлете синий ноготок съеденной сестрёнки, слушали хмуро.
   – Ну как хотите, – обиделся он. – Может, выпьем, тогда? По 125 блокадных грамм?
   – Задолбал! – сказала Лета, одноклассники её поддержали.
   – Давайте не будем заливать горе, это плохая привычка, давайте запьём его чаем, горячим, как сострадание, – педагогическим голосом предложил учитель, удовлетворённый содержательной частью экскурсии. «Если бы этого слона не было, его нужно было бы придумать», – рассказывал он по приезде коллегам в учительской. И повёл класс в литературное кафе на Невском.
   Перед отъездом всем дали время на шопинг. Учитель приобрёл атлас города, Лета – магнит на холодильник с изображением бутылки кетчупа чили, её сосед по парте – маленький российский флажок и колоду карт.
   Поезд мчался сквозь снежное крошево, колеса стучали, как чугунный метроном, пассажиры, замотанные в простыни и одеяла, лежали неубранными мертвецами, на боковой полке, завернутый в ватку и бумагу, дышал восковый младенец. По серой ледянке шла распухшая от голода родина-мать, а рядом с ней бежали околевшие собаки.
   За Тверью Лета вместе с матрацем свалилась в проход, прямо в свинцовую полынью, полную зимних кроссовок и ботинок. Ее душа кричала, как люди в горящем вагоне.
   – Совсем одурели! – возмутилась бабушка, которой Лета с порога кинулась рассказывать про склады, голод и людоедов. – Нашли, куда детей вести!
   Бабушка тайно недолюбливала блокадников – нарочно выжили, чтоб теперь удостоверение иметь и прибавку к пенсии. Как будто те, кого, как и её, ребенком вывезли из окружения в тыл, от голода не умирали!
   – Сахар, слон, голова… Вечная русская матрица, – папа с хрустом раздавил матрицу ладонями. – Господи, сколько можно! Отец народов, голодомор, Гулаг! Беломорканал, Соловки, холокост! Нельзя взывать к добрым чувствам, рассказывая о зле. Тошнит! Выворачивает! Воспитывать нужно красотой мира, а не ужасами войны! Я хочу красоты. Как я хочу красоты! Яркой или сумрачной, истонченной или мощной, но – живой! – Папа умел говорить художественно.
   – Не переживай так, милый, – рассеянно произнесла бабушка, пропустив папино страстное выступление. Она страдала о своём, в её душе, как в большевистском подполье, клокотала классовая ненависть к более удачливым в количестве льгот ровесникам-пенсионерам.
   – Хватит взывать к памяти истлевших потомков! – закричал папа. Слово «предки» он, видимо, счёл не достаточно изящным. – Я не могу плакать по жертвам войны восемьсот двенадцатого года, как наши внуки не станут лить слёзы по этой чёртовой голове и по этому слону. Потому что длинные светлые волосы – это уже не трагедия, а триллер и фарс. Довольно мумий, они меня не возбуждают!
   – Тогда зачем же ты так кричишь, милый? – поморщилась бабушка.
   Лета уселась на пол возле дивана и заткнула уши.
   Конечно, говорить об этом внучке было не совсем нравственно, но очередная прибавка к пенсии блокадников поднялась тёмной волной, и бабушка уже не могла сдержаться, ловко сублимируя собственную обиду в вину учителю.
   – Дети и так в потоке негативной информации, одно телевидение чего стоит – убийства, разврат. Так им ещё на каникулах про людоедов! За наш счёт съездил и такое придумал! Как будто других музеев нет!
   – А я бы своими собственными руками кое-кого сожрал, – сказал папа зверским голосом, намекая на нескольких разрушителей российской культуры, особенно на двух московских архитекторов, которые за деньги раздвигали свои архитектурные ноги.
   – Хотите имена?! – папа смело сжигал мосты.
   Имён продажных ремесленников никто не захотел. Они были известны даже Лете и произносились папой не иначе как в едких аллегориях.
   – Прекрати! – поморщилась бабушка и мелко, словно в рот что-то попало, поплевала через левое плечо, чтобы папа в самом деле, кого-нибудь не съел.
   У папы были ревнивые отношения с деятелями искусств и с самим отечественным искусством, и чем ближе оно припадало к современности, тем большей папиной ярости подвергалось. «Черный квадрат» папа без всяких веских причин называл усами фюрера, «Памятник порокам» – снами педофила, а любые собрания галерей на Крымском валу – акцией в супермаркете. «Озабоченный пекинес», «старый халтурщик», «возбуждённая болонка», «крысиный король» – для каждого российского художника у папы находилось отеческое слово. «Ты мой ангел», – умилялась бабушка папиному стремлению очистить ряды художников и архитекторов от ремесленников и шарлатанов. «Какой ангел, бабушка, – усмехалась Лета. – Вместо крыльев у папы павлиний хвост».
   – И вообще, я хотел бы попасть в ад! – зловеще сказал папа. Он любил всех пугать – чтобы одумались и поняли, как плохо будет без него. – В самое пекло! Там, по крайней мере, не лицемерят, отвечая на вопрос: «Можно ли есть девушек во времена великих бедствий и в успенский пост?».
   – Не оригинально! Прости, господи, мою душу грешную, – бабушка перекрестилась на календарь с фотографией храма.
   После перестройки она решительно покинула племя атеистов, имея, впрочем, в духовном запасе куличи и крашеные яйца, и вскоре стала «во что-то такое верить»: осеняла спину сына крестным знамением, воткнула за дверной косяк осиновый прут, хранила в холодильнике хозяйственный запас святой воды и церковных свечей и пыталась с помощью заговора снять с папы венец безбрачия. Папа в религиозном отношении тоже был на перепутье: православие привлекало его словами «Русь святая» и позолотой, буддизм – кармой, индуизм – вегетарианством и йогой. А Лета, не знавшая, крещёная она или нет, верила в леденцовых зайцев.
   – Только в аду, где открывается истинная сущность каждого из нас, можно вдохновиться на создание величайшего шедевра, – исторг папа. – Рай не дает вдохновения, он слишком прост, примитивен, умиротворен, в нем нет возбуждающего огня! Искусство, как и человек, рождается в результате искушения!
   – Ладно, пойду-ка я обед готовить, – сдалась бабушка и пошла на кухню.
   – Я даже благодарен кое-кому за инфернальные муки, иначе я не создал бы того, что создал, – крикнул папа ей вслед. – Истинное искусство высвобождается из подсознания, которое и есть адское подземелье каждого из нас, пылающее грехом и звериными инстинктам!
   Лета, закрыв глаза, вспоминала заиндевевший на вагонном окне сахар.
   – А как же ценимая тобой древнегреческая архитектура, разве не среди её белоснежных колонн и портиков, овитых розами, блаженствуют обитатели эдема? – донеслось из кухни.
   – Эллинизм – гармония формы, скрывающая языческое, животное содержание, – обрадовался папа и метнулся ближе к кухне.
   – Ах, мученик искусства. А храмы? Церкви? – не сдавалась бабушка, перебирая запасы в морозилке.
   – Борьба света и тьмы! – победно заключил папа. – Ненависть – лучшее из чувств для художника!
   – Ты сам себе противоречишь, дорогой. Ты только что призывал к красоте и любви мира.
   – Удачный пример! – обрадовался папа. – Любовь и ненависть – посох о двух концах. Истинный художник, хочет он того или нет, всегда ненавистник, даже если ненавидит только зло. Разве наш мрачный прокурор не яркое тому доказательство? А страдающий граф, поездом переехавший маленькую потаскушку?
   Потаскушку бабушке было крыть нечем, и она яростно бросила замороженную курицу в кастрюлю.
   Папа схватил альбом на итальянском языке с архитектурными акварелями и сумбурно раскрыл страницы.
   – Образованному человеку жить нелегко, всё время таскаешь за собой чемодан с интеллектуальным багажом, – усталым голосом сообщил он.
   – Ну, твой-то чемодан, папочка, давно на колёсиках, – сказала Лета, поднялась с пола и ушла в свою комнату.
   До самой весны она кормила, спасая им жизнь, умирающих блокадников – шла по серым промороженным улицам, залитым злым сахарным льдом, и раздавала худым, закутанным в одеяла людям хлеб, печенье, конфеты и сухари с маком и дробленым орехом, и только звонок с урока ненадолго отвлекал её от этого занятия. Она выдумывала блюда, которые можно было бы приготовить из окаменевшей от жжёнки земли, бумаги, травы, хвои, и каждую ночь, засыпая, обнаруживала в тёмной желатиновой комнате с метрономом чудесным образом забытый хозяевами мешочек-спасение с пшеном, картофельной мукой или толокном.
   В мае Лета объявила, что не пойдет ни в какой университет, а станет поваром, в перспективе – кондитером.
   Папа от ужаса запорол проект. Он хотел, чтобы дочь была его украшением – разорительно дорогим, вызывающе двусмысленным, бриллиантовым крестом в мочке папиного уха, символом папиного личного успеха и высокого социального уровня их крепкой семьи. Пусть, пусть кое-кто приползет на коленях из своей заокеанской родины и увидит всю классовую пропасть, отделившую её от бывшего мужа. Он, папа, заметная фигура современной архитектуры, живет в роскошных апартаментах со счастливой дочерью, а кое-кто умрёт в корчах на пороге – нет, не на пороге, а в тамбуре под будкой консьержки! – от мучительной зависти. Но дочь-повар?! Вот уж на Брайтоне возликуют!
   – Летка решила стать ресторатором, – в надежде пустить слухи по более статусному пути, сообщил папа друзьям, когда Лета прямо посреди выпускных экзаменов заполнила анкеты для работы в сети ресторанов быстрого питания с логотипом золотого моста из жареного картофеля, только туда брали с 16 лет. – Новый тренд среди обеспеченных людей, – заливал папа. – Весь Голливуд двинул в рестораторы. Я ей посоветовал начать с азов, изучить кухню с нуля, пройти все ступени – от гамбургеров до шоколатье, – и только потом ехать в кулинарную школу в Париж или в Рим. Тогда собственный ресторанный бизнес будет успешным. Поэтому сейчас – «свободная касса!».
   Придумав учёбу в Париже и Риме, папа немного воспрял. И даже послушал отчет дочери о первом рабочем дне в качестве работника по приготовлению картофеля-фри.
   – Руки моются бактерицидным мылом не менее 20 секунд и тщательно высушиваются минимум раз в час, а так же после перерывов, туалета, если коснулась волос или лица, или выбрасывала мусор, или поднимала что-то с пола, – докладывала Лета, наглаживая трескучую клетчатую рубашку. За мятую униформу, отсутствие значка или косо надетый козырек начислялись штрафные баллы. – Я уже освоила, как наполнять бункер и расфасовывать картофель, его нельзя заталкивать и утрамбовывать. Папа, ты знаешь, кто враги фритюра?
   – Откуда мне знать такие тайны! Кстати, как же твой антиглобализм? Разве капиталистический фастфуд не полагается крушить и взрывать?
   – Не волнуйся, папочка, я обязательно что-нибудь сокрушу и взорву, – посмотрев сквозь рубашку, раскинувшую наэлектризованные рукава, сказала Лета.
   – Ресторан, прости господи, – едят руками из бумажных кульков, – не унимался папа. – Одна радость – пива детям не продают.
   – Ага, и нельзя курить.
   Лета принялась начищать форменные ботинки.
   – Один пакет картофеля распределяется на разное количество корзинок в часы спада и интенсива, – сообщила она, вспомнив инструктаж в отделе обучения.
   – Да уж, спад, – папа с прискорбием поднял за задник Летин мужской башмак из дермантина: каблук стерся до стеариновой пустоты, в рубчики подошвы набился черный и липкий, как битум, нагар. – Ты что, за два дня сносила обувь?
   – Ага, там, знаешь, сколько бегать приходится! Я сегодня еще удаляла жвачку с территории и с парковки.
   – И ради такого будущего твой отец пашет и рвёт анус?
   – Ты опять всё перевёл на себя, – забрав у папы ботинок, укорила Лета. – Не рви, кто тебя заставляет?
   – Жизнь! Причем моего согласия даже не спрашивает.
   – Меня завтра поставят помощником кассира.
   – Какой стремительный карьерный взлет!
   – Жалко, что до 18 лет на ночные смены не ставят.
   – В России любят всякое дерьмо, – непонятно, что имея в виду, задумчиво сказал папа.
   Через неделю, как раз перед выпускным вечером, Лету назначили кассиром. В школу на выдачу аттестатов она явилась в штанах с принтом зазубренного серпа между ног, и красной звездой, нарисованной на левом глазу, а на бал в арендованный плавучий ресторан вообще не пошла.
   – Как отработала на новой высокой позиции? – поинтересовался папа, со вздохом отложив аттестат.
   – Прибыль кассы за смену двадцать тысяч, недостача – семьдесят рублей, и две монеты оказались не нашими, а арабских эмиратов.
   – Сволочи поганые! – с душой сказала бабушка.
   – Нет, бабушка, человек просто не заметил и перепутал, они по размеру, как наши два рубля.
   – Конечно, перепутал, паразит, – жалела Лету бабушка. – И всё-таки зря ты не пошла на бал, лишила себя прекрасного воспоминания юности, – завела она воспитательным голосом.
   Лета встряхнула бабушку за плечи, не дав ей договорить, и ушла, хлопнув дверью своей комнаты.