Вечерело, и Брындуш то и дело поглядывал на вершину. Агриппина поджала под себя ноги и прикрыла их юбкой.
   — Жаль! — печально сказала она. — Ты прошел рядом с откровением и закрыл глаза, ничего не желая видеть.
   — Я говорил ясно и понятно, — ответил Брындуш, — а ты меня не слушала. Я сказал, что это случилось, когда мне было пять лет, я был маленьким, я был ребенком. Сейчас происходят другие, еще более прекрасные события, но я не могу тебе о них рассказать. Все, что случается со мной, и только со мной, — это моя тайна. Я не могу ее выдать.
   — Ты просто невозможный! — всплеснула руками Агриппина. — Я-то думала, что единственным приключением, о котором ты будешь помнить всю жизнь, будет встреча со мной. Давно хотела я доставить тебе эту радость: помочь вырваться из окружения заурядных личностей, убежать от повседневности и банальности. Две недели я наблюдала за тобой издали, исследовала и реконструировала тебя, каждый вечер расспрашивала Валентина, ходила за тобой. Я старалась тебя понять, понять, почему ты не хочешь играть в бокс, почему разрешаешь Валентину избивать себя, а потом капитану — платить тебе. У тебя была тайна, а я ее не знала и не понимала. Ты скрывал свою тайну, как я — свою. Вот почему ты меня интересовал: ты был похож на героя романа. Ты заслуживал встречи с Агриппиной, заслуживал фантастического приключения. Потому что, мальчик, — вскричала она с внезапным воодушевлением, — я не такая, какой ты меня видишь, я совсем, совсем другая, чем все барышни, я существо вдохновенное, невиданное и неслыханное... И вдруг вчера вечером ты сказал Валентину... Это меня ужасает, я не могу понять, как ты угадал, что я осталась на второй год. Скажи честно, тебе написал кто-нибудь из Бузэу?
   Брындуш даже и не пытался ответить. Он продолжал отрешенно смотреть на нее.
   — Потому что, — взволнованно продолжала она, — ты и представить себе не можешь, как меня баловали в школе и насколько я была не по летам развита. Я знала всех поэтов мира, в восемь лет читала наизусть «Lachuted’unange»[1]. Меня называли Юлией Хаждеу[2]. А потом что-то случилось... Брындуш! — воскликнула она и снова ухватила его за руку. — Произошло событие. Этого никто не знает, а если бы и знал, понять бы не смог. Это невыразимо, и позже ты узнаешь, что означает это слово. Настоящая тайна, и она была открыта мне одной, открыта бескорыстно и щедро. Конечно, я была наказана, меня оставили на второй год, и об этом стало известно в Бузэу, только об этом, потому что истинная причина, причина причин, событие — непонятно другим... Но меня ужасает то, что я не могу понять, как ты об этом догадался, если действительно догадался, а не получил сведения из Бузэу. Будь искренним и признайся: тебе кто-нибудь написал?
   — Уже поздно, — сказал Брындуш, снова поглядев на вершину. — Я должен идти.
   — Ах, мальчик! — воскликнула Агриппина изменившимся голосом. — Когда-нибудь, когда я напишу все романы и повести, которые у меня в голове, я напишу повесть о нас с тобой, о том, как мы сидим на траве, наступает ночь, и тебе делается страшно, и ты украдкой поглядываешь в сторону леса...
   — Мне не страшно, — сказал, улыбаясь, Брындуш.
   — Пожалуйста, не перебивай меня, когда я рассказываю! — строго прикрикнула Агриппина. — Ты еще не отдаешь себе в этом отчета, но тебе страшно. А когда совсем стемнеет, ты просто умрешь от страха и будешь взглядом молить меня, чтобы я отпустила тебя домой.
   — Неправда... — попытался возразить Брындуш.
   — Но я не отпущу тебя, я продержу тебя здесь до полуночи. Потому что в этой повести я злая ведьма, мне нравится мучить деревенских парней, а когда возвращаюсь в город, я еще злее, я пишу подметные письма, потому что завидую красивым и богатым барышням, которые пользуются успехом, потому что в этой повести мне, дочери капитана, нравится любить и быть любимой. Ужасно нравится...
   Она вдруг остановилась, обессиленно провела рукой по лбу.
   — У меня в голове уже написан целый цикл — десятки романов и повестей. Например, цикл «Капитанская дочка». Это обо мне: Агриппина, дочь капитана Лопаты. Я использовала самые разные стили. В каждой повести или романе я другая, не похожая на предыдущую. И все же я остаюсь самой собой, Агриппиной, — произнесла она торжественно. — Первую повесть я написала в романтическом ключе, в духе Пушкина. Она начиналась так: «В городе Икс, на улице Объединенных Княжеств, неподалеку от городского сада, поселилось в тысяча девятьсот тридцать таком-то году одно странное семейство, которое вскоре сделалось притчей во языцех, — семейство капитана Лопаты...»
   — Поздно, мне пора идти, — сказал Брындуш, пытаясь встать.
   — Не уходи! — воскликнула Агриппина, удерживая его. — Эту повесть я написала давно. С тех пор я сочинила еще примерно сто, хотя и не изложила их на бумаге, если употребить выражение моего первого преподавателя румынского языка. О тебе я напишу по-другому. Я напишу фантастическую повесть. Потому что, согласись, с нами происходит нечто фантастическое, мы оба переживаем необыкновенное приключение. У тебя была и есть своя тайна, и я из кожи лезу вон, чтобы ее разгадать. А ты, босоногий деревенский мальчик, неведомыми путями узнаешь мрачную тайну семейства капитана Лопаты. Но я отомщу тебе, Брындуш! В своей повести я буду пугать тебя, мучить... Я буду шипеть, как макбетовская ведьма: «Хвост ящерицы, хи, хи, хи! Жало змеи!.. Хи, хи, хи...» Правда страшно? Мы ведь одни в лесу, в любой миг может появиться привидение или оборотень...
   — Мне не страшно, — сказал Брындуш. — Но я должен идти. Поздно.
   — Почему ты должен идти? — спросила Агриппина, придвигаясь к нему, почти касаясь головой его головы. — Ты и правда думаешь, что я ведьма? Разве я такая уж уродливая и злая? Ты боишься меня? Отвечай, ты меня боишься?
   — Нет.
   — Ты боишься, потому что у меня большой рот, как у прожорливой лягушки, длинные острые зубы, готовые впиться в тебя, разорвать на части, проглотить кусочек за кусочком? Отвечай, ты боишься?
   — Нет. Но я должен идти...
   — Тогда это уже серьезно! — воскликнула Агриппина угрожающим тоном. — Ты меня не боишься, а жалеешь. Тебе стыдно оставаться со мной ночью, потому что я уродлива. Скажи прямо, я уродлива? Тебе ведь тоже нравятся красивые девушки, как и всем дуракам, а я уродлива, у меня длинные тонкие ноги, во мне нет привлекательности, я похожа на пугало. Знаю, знаю, мальчик: я невероятно уродлива. Но во мне есть то, чего нет даже в самой красивой девушке на свете, — у меня в жилах кровь русалки и ведьмы. Быть может, судьба даровала мне уродливое обличье, чтобы меня избегали глупцы. Но мой любимый сумеет оценить меня. Тот, кто поцеловал меня однажды, никогда не сможет меня позабыть. Он увидит меня такой, какая я есть: волшебницей, превратившейся в Золушку! Если бы ты был старше на несколько лет, ты бы тоже меня поцеловал, и тогда пелена спала бы с твоих глаз и ты увидел бы меня такой, какая я на самом деле: фея из фей, чудо из чудес. Я научила бы тебя любить и обнимать меня, я показала бы тебе все звезды так, как только я одна умею, открыла бы тебе всех поэтов мира, научила редким и неведомым словам... Брындуш! — воскликнула она с жаром, сжимая его руку и привлекая к себе. — Я научила бы тебя произносить бесценные слова — греческие, персидские...
   — Пусти меня! — вдруг сказал Брындуш.
   — Я научила бы тебя произносить: «аподиктический»...
   — Пусти меня! — вскрикнул Брындуш, вырвался из ее объятий и вскочил на ноги. — Ты говоришь уже целый час. Говоришь без умолку, как все барышни, многословно и непонятно. Женские слова. Напрасно ты их произносишь и повторяешь. Я не хочу их знать. Я знаю только то, что знаю, другого мне не надо.
   Она сидела у его ног на траве, положив голову на колени, едва прикрытые короткой юбкой. И он улыбнулся.
   — Ты думала, я поглядываю в сторону леса, потому что мне страшно. А я смотрю, потому что смеркается, а мне идти три часа. Луна взойдет только после полуночи, и мне надо успеть добраться до самой вершины, чтобы увидеть ее восход. Ты говоришь, мне страшно! — воскликнул он с сердцем и плюнул. — Если б я был трусом, я бы не дал Валентину избить меня до крови. Я уложил бы его одним ударом кулака. Но мне хотелось доказать, что я не боюсь боли и все могу вынести, он мог бы хлестать меня кнутом, а я даже и не скрипнул бы зубами. Я закаляю себя, готовлю, приучаю себя ко злу. Потому что я не такой, как все, я найденыш. И когда я вырасту, я стану необыкновенным человеком, великим, еще более великим, чем Александр Македонский. В один прекрасный день я покорю весь мир. Я кое-что знаю. И потому поступаю не так, как другие. Я сплю ночью в горах, и мне не страшно, карабкаюсь по деревьям так, что меня не слышат даже птицы, а в один прекрасный день я спрыгну с обрыва и останусь цел и невредим. Я найденыш, и родители у меня не такие, как у всех...
   — Брындуш! Ваше величество! — вдруг вскричала Агриппина и обняла его колени. — Потомок знатного рода...
   — Напрасно ты надо мной потешаешься, — сказал, улыбаясь, Брындуш, — меня трудно рассердить. Я привык к издевательствам и злобе, я не сержусь и не радуюсь, как другие.
   — Ваше величество, — с пафосом повторила Агриппина, — позвольте поцеловать вам руку. По крайней мере я буду знать, что и мне привелось целовать царского сына...
   — Ты говоришь не закрывая рта, — перебил ее Брындуш, — ты говоришь слишком много. Поэтому тебя и избегают мальчики. Ты несешь всякую околесицу, и они бегут от тебя. Они думают, что ты смеешься над ними, и начинают сторониться тебя.
   Он умолк и опять с жалостью посмотрел на нее. Агриппина отпустила его колени, и руки ее устало лежали на траве. Она не решалась поднять голову.
   — Если тебе хочется плакать, поплачь, — предложил Брындуш, — ведь ты девочка и тебе не стыдно плакать. Я — другое дело, — добавил он. — Во-первых, я мальчик, а мальчики не плачут. И потом, я найденыш, я не такой, как все... А теперь я пойду, — сказал он, помолчав, — потому что идти мне три часа. Покойной ночи!
   И пошел вверх по тропинке. Он слышал, как она заплакала, но не повернул головы, он продолжал идти вперед, по своему обыкновению, быстрым и размеренным шагом, засунув руки в карманы и думая о своем.
 
   Тэги, июль 1955 года