Страница:
Мистер Фезерстоун еще кашлял, когда в комнату вошла Розамонда, которая в амазонке выглядела даже грациознее, чем обычно. Она церемонно поклонилась миссис Уол, а та произнесла сухо:
– Как поживаете, мисс?
Розамонда с улыбкой кивнула Мэри и осталась стоять, дожидаясь, чтобы дядя справился со своим кашлем и заметил ее.
– Ну-ну, мисс, – сказал он наконец, – очень ты разрумянилась. А где Фред?
– Повел лошадей на конюшню. Он сейчас придет.
– Садись-ка, садись. Миссис Уол, не пора ли тебе ехать?
Даже те соседи, которые прозвали Питера Фезерстоуна старым лисом, не могли бы поставить ему в упрек лицемерную вежливость, и его сестра давно привыкла к тому, что с родственниками он обходится совсем уж бесцеремонно. Впрочем, по ее убеждению, всевышний, даруя человекам семьи, предоставил им полную свободу от взаимной любезности. Она медленно встала без малейших признаков досады и произнесла обычным своим приглушенным и бесцветным голосом:
– Братец, желаю, чтобы новый доктор сумел вам помочь. Соломон говорит, что его очень хвалят. И уж конечно, я уповаю, что ваш час еще далек. А ухаживать за вами заботливей вашей родной сестры и ваших родных племянниц никто не будет, скажите только слово. И Ребекка, и Джоанна, и Элизабет – вы ведь сами знаете.
– Как же, как же, помню! Сама увидишь, что я их не забыл, – все трое темноволосые и одна другой некрасивее. Им ведь деньги пригодятся, э? В нашем роду красивых женщин никогда не бывало, но у Фезерстоунов всегда водились деньги, и у Уолов тоже. Да, у Уола деньги водились. Солидный человек был Уол. Да-да, деньги – хорошее яичко, и если они у тебя есть, так оставь их в теплом гнездышке. Счастливого пути, миссис Уол.
Мистер Фезерстоун обеими руками потянул свой парик, словно намереваясь закрыть уши, и его сестра удалилась, размышляя над его последними словами, загадочными, как изречение оракула. Как ни опасалась она молодых Винси и Мэри Гарт, под всеми наносами в ее душе пряталось убеждение, что ее брат Питер Фезерстоун ни в коем случае не завещает свою недвижимость помимо кровных родственников: а то зачем бы всевышний, не послав ему потомства, прибрал обеих его жен, когда он столько нажил на магнезии и еще на всякой всячине, да так, что люди только диву давались? И зачем тогда в Лоуике есть приходская церковь, где Уолы и Паудреллы из поколения в поколение делили одну скамью, а Фезерстоуны сидели на соседней, если на следующее же воскресенье после кончины ее братца Питера люди узнают, что его родня осталась ни при чем? Человеческое сознание не способно воспринимать нравственный хаос: подобный возмутительный исход был просто немыслим. Но как часто мы страшимся того, что просто немыслимо!
Когда вошел Фред, старик посмотрел на него с веселой искоркой в глазах, которую молодой человек нередко имел основания истолковывать как одобрение его щеголеватому виду.
– Вы, девицы, подите себе, – сказал мистер Фезерстоун. – Мне надо поговорить с Фредом.
– Пойдем ко мне в комнату, Розамонда. Там, правда, холодно, но немножко ведь ты потерпишь, – сказала Мэри.
Девушки не только были знакомы с детства, но и учились в одном пансионе (Мэри, кроме того, занималась там с младшими девочками), а потому их связывали общие воспоминания и они любили поболтать наедине. Собственно говоря, отчасти из-за этого tete-a-tete[52] Розамонда и хотела поехать в Стоун-Корт.
Мистер Фезерстоун молча ждал, пока дверь за ними не затворилась. Он смотрел на Фреда все с той же искоркой в глазах и пожевывал губами, как у него было в обыкновении. А заговорил он тихим голосом, который больше подошел бы доносчику, намекающему на то, что его можно купить, чем обиженному старшему родственнику. Отступления от правил общественной морали не вызывали у него нравственного негодования, даже когда он сам мог стать их жертвой. Ему представлялось совершенно в порядке вещей, что другие хотят поживиться за его счет, да только он-то им не по зубам.
– Так значит, сударь, ты платишь десять процентов за ссуду, которую обязался вернуть, заложив мою землю, когда я отойду к праотцам, э? Ну, скажем, ты дал мне год жизни. Но ведь у меня еще есть время изменить завещание.
Фред покраснел. Денег на подобных условиях он по понятным причинам не занимал, но действительно говорил – и, возможно, с куда большей уверенностью, чем ему помнилось, – о том, что сумеет расплатиться с нынешними своими долгами, получив землю Фезерстоуна.
– Я не понимаю, что вы имеете в виду, сэр. Никаких денег я никогда под подобный ненадежный залог не занимал. Объясните мне, будьте так добры.
– Нет уж, сударь, это ты объясняй. У меня ведь есть еще время изменить завещание, вот так-то. Я в здравом уме: могу без счетов вычислить сложные проценты и назвать по фамилии всех дураков не хуже, чем двадцать лет назад. Да и какого черта? Мне еще нет восьмидесяти. Но вот что я тебе скажу: ты давай-ка возражай.
– Но я уже возразил, сэр, – ответил Фред с некоторым раздражением, забывая, что его дядя в своей речи не делал различия между возражением и опровержением, хотя смысла этих понятий отнюдь не путал и про себя нередко удивлялся, сколько дураков принимают его голословные утверждения за доказательства. – Но готов возразить еще раз: это глупая выдумка, и ничего больше.
– Э-э, нет! Ты мне документик подай. Рассказывал-то надежный человек.
– Так назовите его, и пусть он укажет, у кого я занял деньги. Тогда я смогу опровергнуть эту ложь.
– Человек, скажу я тебе, куда как надежный – без его ведома в Мидлмарче мало что случается. Это твой распрекрасный, благочестивый дядя. Ну, так как же? – Тут мистер Фезерстоун содрогнулся от внутреннего смеха.
– Мистер Булстрод?
– А то кто же?
– Ну, так эта сплетня выросла из каких-нибудь его нравоучительных замечаний по моему адресу. Или вам сказали, что он назвал человека, который ссудил меня деньгами?
– Если такой человек есть, так Булстрод знает, кто он, можешь быть спокоен. А если ты, скажем, только пытался занять, а тебе не дали, Булстрод и про это знал бы. Принеси мне от Булстрода писульку, что он не верит, будто ты обязался заплатить свои долги моей землей. Ну, так как же?
На лице мистера Фезерстоуна одна гримаса сменяла другую: он доказал здравость своего ума и твердость памяти и теперь давал выход безмолвному торжеству.
Фред понял, что попал в весьма неприятное положение.
– Вы, наверное, шутите, сэр. Мистер Булстрод, как и всякий человек, может верить во многое такое, что на самом деле вовсе и не правда, а меня он недолюбливает. Мне нетрудно добиться, чтобы он написал, что не знает никаких фактов, подтверждающих сплетню, которая до вас дошла, хоть это и может повести к неприятностям. Но как же я потребую, чтобы он написал, чему про меня верит, а чему не верит! – Фред перевел дух и добавил в расчете на дядюшкино тщеславие: – Джентльмены таких вопросов не задают.
Но его маневр оказался бесполезным.
– Понимаю, понимаю. Ты больше боишься обидеть Булстрода, чем меня. А что он такое? У него в наших краях нет ни клочка земли. Легкую наживу ему подавай! Чуть дьявол перестанет ему подсоблять, так от него пустое место останется. Вот и вся цена его благочестию: господа хочет в долю взять. Ну, уж это – шалишь! Когда я в церковь хаживал, одно я понял раз и навсегда: господь, он к земле привержен. Обещает землю и дарует землю, и кому ниспосылает богатство, так зерном и скотом. А ты вот на другую сторону перекинулся, и Булстрод с легкой наживой тебе больше по вкусу, чем Фезерстоун и земля.
– Прошу прощения, сэр, – сказал Фред. Он встал со стула и, повернувшись спиной к камину, пощелкивал хлыстом по сапогу. – Ни Булстрод, ни легкая нажива мне вовсе не по вкусу.
Он говорил угрюмо, понимая, что его слова бесполезны.
– Ну-ну, без меня ты, как вижу, легко обойдешься, – начал мистер Фезерстоун, которому в душе очень не хотелось, чтобы Фред повел себя независимо. – Тебе ни земли не надо, чтобы помещиком зажить, чем в попах-то голодать, ни сотни фунтов в задаточек. Мне-то все едино. Я хоть пять приписок к завещанию сделаю, а банкноты свои приберегу на черный день. Мне-то все едино.
Фред снова покраснел. Фезерстоун редко дарил ему деньги, и лишиться ста фунтов сейчас ему было куда обиднее, чем земли в отдаленном будущем.
– Вы напрасно считаете меня неблагодарным, сэр. И к вашим добрым намерениям по отношению ко мне я отношусь с должным уважением.
– Вот и хорошо. Так докажи это. Принеси мне письмо от Булстрода, что он не верит, будто ты хвастал и обещал уплатить свои долги моей землицей, а тогда, если ты попал в какую-нибудь переделку, мы посмотрим, не смогу ли я тебя выручить. Ну, так как же? По рукам? А теперь поддержи меня, я попробую пройтись по комнате.
Фред, как ни был он раздосадован, невольно пожалел никем не любимого, никем не уважаемого старика, который еле передвигал распухшие от водянки ноги и выглядел совсем беспомощным. Поддерживая дядю под локоть, он думал, что не хотел бы стать таким дряхлым и больным, и терпеливо выслушивал обычную воркотню, сначала у окна – о цесарках и о флюгере, а затем перед немногочисленными книжными полками, главное украшение которых составляли Иосиф Флавий[53], Колпеппер, «Мессиада» Клопштока в кожаных переплетах и несколько номеров «Журнала Джентльмена».
– Прочти мне названия книжек. Ну-ка, ну-ка! Ты ведь обучался в университете.
Фред прочел заглавия.
– Так к чему девочке еще книги? Для чего ты ей их возишь?
– Они доставляют ей удовольствие, сэр. Она любит читать.
– Слишком уж любит, – сварливо заметил мистер Фезерстоун. – Все предлагала почитать мне, когда сидела со мной. Но я этому положил конец. Почитает вслух газету, ну и довольно для одного дня. А чтобы она про себя читала, так я этого терпеть не могу. Так смотри, больше ей книг не вози, слышишь?
– Слышу, сэр. – Фред не в первый раз получал это приказание и продолжал втайне его нарушать.
– Позвони-ка, – распорядился мистер Фезерстоун. – Пусть девочка придет.
Тем временем Розамонда и Мэри успели сказать друг другу гораздо больше, чем Фред и мистер Фезерстоун. Они так и не сели, а стояли у туалетного столика возле окна. Розамонда сняла шляпку, разгладила вуаль и кончиками пальцев поправляла волосы – не белобрысые и не рыжеватые, а золотистые, как у младенца. Мэри Гарт казалась совсем некрасивой между этими двумя нимфами – одной в зеркале и другой перед ним, – которые глядели друг на друга глазами небесной синевы, такой глубокой, что восхищенные наблюдатели могли прочесть в них самые неземные мысли, и достаточно глубокой, чтобы скрыть истинный их смысл, если он был более земным. В Мидлмарче лишь двое-трое детей могли бы потягаться с Розамондой белокуростью волос, а облегающая амазонка подчеркивала мягкость линий ее стройной фигуры. Недаром чуть ли не все мидлмарчские мужчины за исключением ее братьев утверждали, что мисс Винси – лучшая девушка в мире, а некоторые называли ее ангелом. Мэри Гарт, наоборот, выглядела самой обычной грешницей – смуглая кожа, вьющиеся темные, но жесткие и непослушные волосы, маленький рост. А сказать, что она была зато наделена всеми возможными добродетелями, значило бы уклониться от истины. Некрасивость, точно так же, как красота, несет с собой свои соблазны и пороки. Ей часто сопутствует притворная кротость или же непритворное озлобление во всем его безобразии. Ведь когда тебя сравнивают с красавицей подругой и называют дурнушкой, этот эпитет, несмотря на всю его справедливость и точность, вызывает далеко не самые лучшие чувства. Во всяком случае, к двадцати двум годам Мэри еще не приобрела того безупречного здравого смысла и тех превосходных принципов, какими рекомендуется обзаводиться девушкам, не столь щедро взысканным судьбой, словно эти качества можно получить по желанию в надлежащей пропорции с примесью покорности судьбе. Живой ум сочетался в ней с насмешливой горечью, которая постоянно обновлялась и никогда полностью не исчезала, хотя иногда и смягчалась благодарностью к тем, кто не учил ее быть довольной своим жребием, а просто старался сделать ей что-нибудь приятное. Приближение поры женского расцвета сгладило ее некрасивость, в которой, впрочем, не было ничего отталкивающего или болезненного, – во все времена и на всех широтах у матерей человеческих под головным убором, иногда изящным, а иногда и нет, можно было увидеть такие лица. Рембрандт с удовольствием написал бы ее, и эти крупные черты дышали бы на полотне умом и искренностью. Потому что искренность, правдивость и справедливость были главными душевными свойствами Мэри – она не старалась создавать иллюзий и не питала их на свой счет, а в хорошем настроении умела даже посмеяться над собой. Так и теперь, увидев свое отражение в зеркале возле отражения Розамонды, она сказала со смехом:
– Какая я рядом с тобой чернушка, Рози! Должна признаться, ты мне очень не к лицу.
– Ах, нет! О твоей внешности никто вовсе не думает, Мэри. Ты всегда так благоразумна и обязательна. Да и какое значение имеет красота! – воскликнула Розамонда, обернувшись к Мэри, и тотчас скосила глаза на свою шейку, открывшуюся теперь ее взгляду.
– То есть моя красота, хочешь ты сказать, – ответила Мэри иронически.
«Бедная Мэри! – подумала Розамонда. – Как ни старайся говорить ей приятное, она все равно обижается».
А вслух она спросила:
– Что ты поделывала последнее время?
– Я? Приглядывала за хозяйством, наливала мягчительный сироп, притворялась заботливой и довольной, а кроме того, продолжала учиться скверно думать о всех и каждом.
– Да, тебе здесь живется тяжело.
– Нет, – резко сказала Мэри, вскинув голову. – По-моему, мне живется куда легче, чем вашей мисс Морган.
– Да, но мисс Морган такая неинтересная и немолодая.
– Наверное, самой себе она интересна, и я не так уж уверена, что возраст приносит облегчение от забот.
– Пожалуй, – сказала Розамонда задумчиво. – Даже непонятно, чем существуют люди, когда у них нет ничего впереди. Ну, конечно, всегда можно найти опору в религии. Впрочем, – и на ее щеках появились ямочки, – тебя, Мэри, такая судьба вряд ли ждет. Тебе ведь могут сделать предложение.
– А ты от кого-нибудь слышала о подобном намерении?
– Ну что ты! Но джентльмен, который видит тебя чуть ли не каждый день, наверное, может в тебя влюбиться.
Мэри слегка переменилась в лице – главным образом из-за твердой решимости в лице не меняться.
– А от этого всегда влюбляются? – спросила она небрежно. – По-моему, это лучший способ невзлюбить друг друга.
– Нет, если это интересные и приятные люди. А я слышала, что мистер Лидгейт как раз такой человек.
– Ах, мистер Лидгейт! – произнесла Мэри с полным равнодушием. – Тебе что-то хочется про него разузнать, – добавила она, не собираясь отвечать обиняками на обиняки Розамонды.
– Только нравится ли он тебе.
– Об этом и речи нет. Чтобы мне понравиться, надо быть хоть немного любезным. Я не слишком великодушна и не питаю особой симпатии к людям, которые говорят со мной так, словно не видят меня.
– Он такой гордый? – спросила Розамонда с явным удовлетворением. – Ты знаешь, он из очень хорошей семьи.
– Нет, на эту причину он не ссылался.
– Мэри! Какая ты странная! Но как он выглядит? Опиши мне его.
– Что можно описать словами? Если хочешь, я перечислю его отличительные черты: широкие брови, темные глаза, прямой нос, густые темные волосы, большие белые руки и… что же еще?.. Ах да! Восхитительный носовой платок из тончайшего полотна. Но ты сама его увидишь. Ты же знаешь, что он приезжает примерно в этом часу.
Розамонда чуть-чуть покраснела и задумчиво произнесла:
– А мне нравятся гордые манеры. Терпеть не могу молодых людей, которые трещат как сороки.
– Я ведь не говорила, что мистер Лидгейт держится гордо, но, как постоянно повторяла наша мадемуазель, il у en a pour tous les goûts[54]. И если кому-нибудь подобный род самодовольства может прийтись по вкусу, так это тебе, Рози.
– Гордость – это не самодовольство. Вот Фред, он правда самодовольный.
– Если бы о нем никто ничего хуже сказать не мог! Ему надо бы последить за собой. Миссис Уол говорила дяде, что Фред страдает легкомыслием. – Мэри поддалась внезапному порыву: подумав, она, конечно, промолчала бы. Но слово «легкомыслие» внушало ей смутную тревогу, и она надеялась, что ответ Розамонды ее успокоит. Однако о том, в чем миссис Уол прямо его обвинила, она упоминать не стала.
– О, Фред просто ужасен! – сказала Розамонда, которая, конечно, не употребила бы такого слова, разговаривай она с кем-нибудь другим, кроме Мэри.
– Как так – ужасен?
– Он ничего не делает, постоянно сердит папу и говорит, что не хочет быть священником.
– По-моему, Фред совершенно прав.
– Как ты можешь говорить, что он прав, Мэри? Где твое уважение к религии?
– Он не подходит для такого рода деятельности.
– Но он должен был бы для нее подходить!
– Значит, он не таков, каким должен был бы быть. Мне известны и другие люди точно в таком же положении.
– И все их осуждают. Я бы не хотела выйти за священника, однако священники необходимы.
– Отсюда еще не следует, что эту необходимость обязан восполнять Фред.
– Но ведь папа столько потратил на его образование! А вдруг ему не достанется никакого наследства? Ты только вообрази!
– Ну, это мне вообразить нетрудно, – сухо ответила Мэри.
– В таком случае не понимаю, как ты можешь защищать Фреда, – не отступала Розамонда.
– Я его вовсе не защищаю, – сказала Мэри со смехом. – А вот любой приход я от такого священника постаралась бы защитить.
– Но само собой разумеется, он бы вел себя иначе, если бы стал священником.
– Да, постоянно лицемерил бы, а он этому пока не научился.
– С тобой невозможно говорить, Мэри. Ты всегда становишься на сторону Фреда.
– А почему бы и нет? – вспылила Мэри. – Он тоже стал бы на мою. Он – единственный человек, который готов побеспокоиться ради меня.
– Ты ставишь меня в очень неловкое положение, Мэри, – кротко вздохнула Розамонда. – Но маме я этого ни за что не скажу.
– Чего ты ей не скажешь? – гневно спросила Мэри.
– Прошу тебя, Мэри, успокойся, – ответила Розамонда все так же кротко.
– Если твоя маменька боится, что Фред сделает мне предложение, можешь сообщить ей, что я ему откажу. Но насколько мне известно, у него таких намерений нет. Ни о чем подобном он со мной никогда не говорил.
– Мэри, ты такая вспыльчивая!
– А ты кого угодно способна вывести из себя.
– Я? В чем ты можешь меня упрекнуть?
– Вот безупречные люди всех из себя и выводят… А, звонят! Нам лучше пойти вниз.
– Я не хотела с тобой ссориться, – сказала Розамонда, надевая шляпку.
– Ссориться? Чепуха! Мы и не думали ссориться. Если нельзя иногда рассердиться, то какой смысл быть друзьями?
– Мне никому не говорить того, что ты сказала?
– Как хочешь. Я меньше всего боюсь, что кто-нибудь перескажет мои слова. Но идем же.
Мистер Лидгейт на этот раз приехал позднее обычного, но гости его дождались, потому что Фезерстоун попросил Розамонду спеть ему, а она, докончив «Родину, милую родину» (которую терпеть не могла), сама предупредительно спросила, не хочет ли он послушать вторую свою любимую песню – «Струись, прозрачная река». Жестокосердый старый эгоист считал, что чувствительные песни как нельзя лучше подходят для девушек, а прекрасные чувства – для песен.
Мистер Фезерстоун все еще расхваливал последнюю песню и уверял «девочку», что голосок у нее звонкий, как у дрозда, когда под окном процокали копыта лошади мистера Лидгейта.
Он без всякого удовольствия предвкушал обычный неприятный разговор с дряхлым пациентом, который упорно верил, что лекарства обязательно «поставят его на ноги», лишь бы доктор умел лечить, – и это унылое ожидание вкупе с печальным убеждением, что от Мидлмарча вообще нельзя ожидать ничего хорошего, сделали его особенно восприимчивым к тому обворожительному видению, каким предстала перед ним Розамонда, «моя племянница», как поспешил отрекомендовать ее мистер Фезерстоун, хотя называть так Мэри Гарт он не считал нужным. Розамонда держалась очаровательно, и Лидгейт заметил все: как деликатно она загладила бестактность старика и уклонилась от его похвал со спокойной серьезностью, не показав ямочек, которые, однако, заиграли на ее щеках, когда она обернулась к Мэри с таким доброжелательным интересом, что Лидгейт, бросив на Мэри быстрый, но гораздо более внимательный, чем когда-либо прежде, взгляд, успел увидеть в глазах Розамонды неизъяснимую доброту. Однако Мэри по какой-то причине казалась сердитой.
– Мисс Рози мне пела, доктор. Вы же мне этого не воспретите, э? – сказал мистер Фезерстоун. – Ее пение куда приятней ваших снадобий.
– Я даже не заметила, как пролетело время, – сказала Розамонда, вставая и беря шляпку, которую сняла перед тем, как петь, так что ее прелестная головка являла все свое совершенство, точно цветок на белом стебле. – Фред, нам пора.
– Так едем, – ответил Фред. У него были причины для дурного настроения, и ему не терпелось поскорее покинуть этот дом.
– Значит, мисс Винси – музыкантша? – сказал Лидгейт, провожая ее взглядом. (Розамонда каждым своим нервом ощущала, что на нее смотрят. Природная актриса на амплуа, подсказанном ее physique[55], она играла самое себя, и так хорошо, что даже не подозревала, насколько это и есть ее подлинная натура.)
– Уж конечно, лучшая в Мидлмарче, – объявил мистер Фезерстоун. – Там ей никто и в подметки не годится, э, Фред? Похвали-ка сестру.
– Боюсь, сэр, я заинтересованный свидетель и мои показания ничего не стоят.
– Лучшая в Мидлмарче – это еще не так много, дядюшка, – сказала Розамонда с чарующей улыбкой и повернулась к столику, на котором лежал ее хлыст.
Но Лидгейт успел взять хлыст первым и подал его ей. Она наклонила голову в знак благодарности и посмотрела на него, а так как он, разумеется, смотрел на нее, они обменялись тем особым нежданным взглядом, который внезапен, как солнечный луч, рассеивающий туман. Мне кажется, Лидгейт чуть побледнел, но Розамонда залилась румянцем и ощутила непонятную растерянность. После этого ей действительно захотелось поскорее уехать, и она даже не расслышала, какие глупости говорил ее дядя, когда она подошла попрощаться с ним.
Однако Розамонда заранее предвкушала именно этот исход – такое взаимное впечатление, которое зовется любовью с первого взгляда. Едва общество Мидлмарча получило столь важное новое пополнение, она постоянно рисовала себе картины будущего, начало которому должна была положить примерно такая сцена. Незнакомец, спасшийся на обломке мачты после кораблекрушения или явившийся в сопровождении носильщика и саквояжей, всегда таит в себе обаяние для девственной души, покорить которую оказались не властны привычные достоинства давних воздыхателей. Вокруг незнакомца сплетались и мечты Розамонды – героем ее романа был поклонник и жених не из Мидлмарча и с положением более высоким, чем ее собственное. По правде говоря, в последнее время от него уже требовалось родство по крайней мере с баронетом. И вот теперь, когда встреча с незнакомцем произошла и оказалась куда прекраснее, чем в предвкушении, Розамонда твердо уверовала, что свершилось величайшее событие в ее жизни. Она усмотрела в своих чувствах симптомы пробуждающейся любви, и не сомневалась, что мистер Лидгейт сразу влюбился в нее. Правда, влюбляются обычно на балах, но почему нельзя влюбиться утром, когда цвет лица особенно свеж? Розамонда, хотя она была не старше Мэри, давно привыкла внушать любовь с первого взгляда, однако сама оставалась равнодушной, одинаково критически взирая и на зеленого юнца, и на пожилого холостяка. И вдруг явился мистер Лидгейт, совершенный ее идеал – чужой в Мидлмарче, с красивой внешностью, говорящей о благородном происхождении, с семейными связями, сулящими доступ в круги титулованной знати, эти небеса богатого мещанства, одаренный талантом: короче говоря, человек, которого особенно приятно покорить. К тому же он затронул прежде безмолвные струны ее натуры, придав ее жизни подлинный интерес взамен прежних воображаемых «а вдруг!».
Вот почему, возвращаясь домой, брат и сестра были погружены в свои мысли и почти не разговаривали. Розамонда, хотя основание ее воздушного замка было, как всегда, почти призрачным, обладала таким дотошным реалистичным воображением, что выглядел он почти как настоящий. Они не проехали и мили, а она уже была замужем, обзавелась необходимым гардеробом, выбрала дом в Мидлмарче и собиралась погостить в поместьях высокородных мужниных родичей, чье аристократическое общество поможет ей отполировать манеры, приобретенные в пансионе, так что она будет готова к еще более высокому положению, которое смутно рисовалось в розовом тумане будущего. Никакие корыстные или другие низменные соображения не участвовали в создании этих картин: Розамонду влекла только так называемая утонченность, а вовсе не деньги, эту утонченность оплачивающие.
Фреда, наоборот, терзали тревожные мысли, и даже обычный неунывающий оптимизм не приходил к нему на выручку. Он не видел способа уклониться от выполнения нелепого требования старика Фезерстоуна, не вызвав последствий, еще более для него неприятных. Отец, и без того им недовольный, рассердится еще сильнее, если из-за него между их семьей и Булстродами наступит новое охлаждение. С другой стороны, ему даже думать не хотелось о том, чтобы самому пойти объясняться с дядей Булстродом, тем более что, разгоряченный вином, он, возможно, и правда наговорил всяких глупостей о фезерстоуновском наследстве, а сплетни их еще преувеличили. Фред понимал, что выглядит он довольно жалко – сначала расхвастался о наследстве, которого ждет от старого скряги, а затем по приказанию этого скряги ходит и выпрашивает оправдательные документы… Да, но наследство! И у него действительно есть основания рассчитывать… Иначе что же ему делать? И еще этот проклятый долг, а старик Фезерстоун почти обещал дать ему денег. И все это до того мизерно! Долг совсем маленький, и наследство в конечном счете не так уж велико. Фред постыдился бы сознаться некоторым из своих знакомых, как незначительны его шалости. Подобные размышления, естественно, вызвали в нем мизантропическую горечь. Родиться сыном мидлмарчского фабриканта без каких-либо особых надежд на будущее, тогда как Мейнуоринг и Вьен… Да, жизнь действительно скверная штука, если пылкому молодому человеку, приверженному всем радостям жизни, в сущности, не на что надеяться.
– Как поживаете, мисс?
Розамонда с улыбкой кивнула Мэри и осталась стоять, дожидаясь, чтобы дядя справился со своим кашлем и заметил ее.
– Ну-ну, мисс, – сказал он наконец, – очень ты разрумянилась. А где Фред?
– Повел лошадей на конюшню. Он сейчас придет.
– Садись-ка, садись. Миссис Уол, не пора ли тебе ехать?
Даже те соседи, которые прозвали Питера Фезерстоуна старым лисом, не могли бы поставить ему в упрек лицемерную вежливость, и его сестра давно привыкла к тому, что с родственниками он обходится совсем уж бесцеремонно. Впрочем, по ее убеждению, всевышний, даруя человекам семьи, предоставил им полную свободу от взаимной любезности. Она медленно встала без малейших признаков досады и произнесла обычным своим приглушенным и бесцветным голосом:
– Братец, желаю, чтобы новый доктор сумел вам помочь. Соломон говорит, что его очень хвалят. И уж конечно, я уповаю, что ваш час еще далек. А ухаживать за вами заботливей вашей родной сестры и ваших родных племянниц никто не будет, скажите только слово. И Ребекка, и Джоанна, и Элизабет – вы ведь сами знаете.
– Как же, как же, помню! Сама увидишь, что я их не забыл, – все трое темноволосые и одна другой некрасивее. Им ведь деньги пригодятся, э? В нашем роду красивых женщин никогда не бывало, но у Фезерстоунов всегда водились деньги, и у Уолов тоже. Да, у Уола деньги водились. Солидный человек был Уол. Да-да, деньги – хорошее яичко, и если они у тебя есть, так оставь их в теплом гнездышке. Счастливого пути, миссис Уол.
Мистер Фезерстоун обеими руками потянул свой парик, словно намереваясь закрыть уши, и его сестра удалилась, размышляя над его последними словами, загадочными, как изречение оракула. Как ни опасалась она молодых Винси и Мэри Гарт, под всеми наносами в ее душе пряталось убеждение, что ее брат Питер Фезерстоун ни в коем случае не завещает свою недвижимость помимо кровных родственников: а то зачем бы всевышний, не послав ему потомства, прибрал обеих его жен, когда он столько нажил на магнезии и еще на всякой всячине, да так, что люди только диву давались? И зачем тогда в Лоуике есть приходская церковь, где Уолы и Паудреллы из поколения в поколение делили одну скамью, а Фезерстоуны сидели на соседней, если на следующее же воскресенье после кончины ее братца Питера люди узнают, что его родня осталась ни при чем? Человеческое сознание не способно воспринимать нравственный хаос: подобный возмутительный исход был просто немыслим. Но как часто мы страшимся того, что просто немыслимо!
Когда вошел Фред, старик посмотрел на него с веселой искоркой в глазах, которую молодой человек нередко имел основания истолковывать как одобрение его щеголеватому виду.
– Вы, девицы, подите себе, – сказал мистер Фезерстоун. – Мне надо поговорить с Фредом.
– Пойдем ко мне в комнату, Розамонда. Там, правда, холодно, но немножко ведь ты потерпишь, – сказала Мэри.
Девушки не только были знакомы с детства, но и учились в одном пансионе (Мэри, кроме того, занималась там с младшими девочками), а потому их связывали общие воспоминания и они любили поболтать наедине. Собственно говоря, отчасти из-за этого tete-a-tete[52] Розамонда и хотела поехать в Стоун-Корт.
Мистер Фезерстоун молча ждал, пока дверь за ними не затворилась. Он смотрел на Фреда все с той же искоркой в глазах и пожевывал губами, как у него было в обыкновении. А заговорил он тихим голосом, который больше подошел бы доносчику, намекающему на то, что его можно купить, чем обиженному старшему родственнику. Отступления от правил общественной морали не вызывали у него нравственного негодования, даже когда он сам мог стать их жертвой. Ему представлялось совершенно в порядке вещей, что другие хотят поживиться за его счет, да только он-то им не по зубам.
– Так значит, сударь, ты платишь десять процентов за ссуду, которую обязался вернуть, заложив мою землю, когда я отойду к праотцам, э? Ну, скажем, ты дал мне год жизни. Но ведь у меня еще есть время изменить завещание.
Фред покраснел. Денег на подобных условиях он по понятным причинам не занимал, но действительно говорил – и, возможно, с куда большей уверенностью, чем ему помнилось, – о том, что сумеет расплатиться с нынешними своими долгами, получив землю Фезерстоуна.
– Я не понимаю, что вы имеете в виду, сэр. Никаких денег я никогда под подобный ненадежный залог не занимал. Объясните мне, будьте так добры.
– Нет уж, сударь, это ты объясняй. У меня ведь есть еще время изменить завещание, вот так-то. Я в здравом уме: могу без счетов вычислить сложные проценты и назвать по фамилии всех дураков не хуже, чем двадцать лет назад. Да и какого черта? Мне еще нет восьмидесяти. Но вот что я тебе скажу: ты давай-ка возражай.
– Но я уже возразил, сэр, – ответил Фред с некоторым раздражением, забывая, что его дядя в своей речи не делал различия между возражением и опровержением, хотя смысла этих понятий отнюдь не путал и про себя нередко удивлялся, сколько дураков принимают его голословные утверждения за доказательства. – Но готов возразить еще раз: это глупая выдумка, и ничего больше.
– Э-э, нет! Ты мне документик подай. Рассказывал-то надежный человек.
– Так назовите его, и пусть он укажет, у кого я занял деньги. Тогда я смогу опровергнуть эту ложь.
– Человек, скажу я тебе, куда как надежный – без его ведома в Мидлмарче мало что случается. Это твой распрекрасный, благочестивый дядя. Ну, так как же? – Тут мистер Фезерстоун содрогнулся от внутреннего смеха.
– Мистер Булстрод?
– А то кто же?
– Ну, так эта сплетня выросла из каких-нибудь его нравоучительных замечаний по моему адресу. Или вам сказали, что он назвал человека, который ссудил меня деньгами?
– Если такой человек есть, так Булстрод знает, кто он, можешь быть спокоен. А если ты, скажем, только пытался занять, а тебе не дали, Булстрод и про это знал бы. Принеси мне от Булстрода писульку, что он не верит, будто ты обязался заплатить свои долги моей землей. Ну, так как же?
На лице мистера Фезерстоуна одна гримаса сменяла другую: он доказал здравость своего ума и твердость памяти и теперь давал выход безмолвному торжеству.
Фред понял, что попал в весьма неприятное положение.
– Вы, наверное, шутите, сэр. Мистер Булстрод, как и всякий человек, может верить во многое такое, что на самом деле вовсе и не правда, а меня он недолюбливает. Мне нетрудно добиться, чтобы он написал, что не знает никаких фактов, подтверждающих сплетню, которая до вас дошла, хоть это и может повести к неприятностям. Но как же я потребую, чтобы он написал, чему про меня верит, а чему не верит! – Фред перевел дух и добавил в расчете на дядюшкино тщеславие: – Джентльмены таких вопросов не задают.
Но его маневр оказался бесполезным.
– Понимаю, понимаю. Ты больше боишься обидеть Булстрода, чем меня. А что он такое? У него в наших краях нет ни клочка земли. Легкую наживу ему подавай! Чуть дьявол перестанет ему подсоблять, так от него пустое место останется. Вот и вся цена его благочестию: господа хочет в долю взять. Ну, уж это – шалишь! Когда я в церковь хаживал, одно я понял раз и навсегда: господь, он к земле привержен. Обещает землю и дарует землю, и кому ниспосылает богатство, так зерном и скотом. А ты вот на другую сторону перекинулся, и Булстрод с легкой наживой тебе больше по вкусу, чем Фезерстоун и земля.
– Прошу прощения, сэр, – сказал Фред. Он встал со стула и, повернувшись спиной к камину, пощелкивал хлыстом по сапогу. – Ни Булстрод, ни легкая нажива мне вовсе не по вкусу.
Он говорил угрюмо, понимая, что его слова бесполезны.
– Ну-ну, без меня ты, как вижу, легко обойдешься, – начал мистер Фезерстоун, которому в душе очень не хотелось, чтобы Фред повел себя независимо. – Тебе ни земли не надо, чтобы помещиком зажить, чем в попах-то голодать, ни сотни фунтов в задаточек. Мне-то все едино. Я хоть пять приписок к завещанию сделаю, а банкноты свои приберегу на черный день. Мне-то все едино.
Фред снова покраснел. Фезерстоун редко дарил ему деньги, и лишиться ста фунтов сейчас ему было куда обиднее, чем земли в отдаленном будущем.
– Вы напрасно считаете меня неблагодарным, сэр. И к вашим добрым намерениям по отношению ко мне я отношусь с должным уважением.
– Вот и хорошо. Так докажи это. Принеси мне письмо от Булстрода, что он не верит, будто ты хвастал и обещал уплатить свои долги моей землицей, а тогда, если ты попал в какую-нибудь переделку, мы посмотрим, не смогу ли я тебя выручить. Ну, так как же? По рукам? А теперь поддержи меня, я попробую пройтись по комнате.
Фред, как ни был он раздосадован, невольно пожалел никем не любимого, никем не уважаемого старика, который еле передвигал распухшие от водянки ноги и выглядел совсем беспомощным. Поддерживая дядю под локоть, он думал, что не хотел бы стать таким дряхлым и больным, и терпеливо выслушивал обычную воркотню, сначала у окна – о цесарках и о флюгере, а затем перед немногочисленными книжными полками, главное украшение которых составляли Иосиф Флавий[53], Колпеппер, «Мессиада» Клопштока в кожаных переплетах и несколько номеров «Журнала Джентльмена».
– Прочти мне названия книжек. Ну-ка, ну-ка! Ты ведь обучался в университете.
Фред прочел заглавия.
– Так к чему девочке еще книги? Для чего ты ей их возишь?
– Они доставляют ей удовольствие, сэр. Она любит читать.
– Слишком уж любит, – сварливо заметил мистер Фезерстоун. – Все предлагала почитать мне, когда сидела со мной. Но я этому положил конец. Почитает вслух газету, ну и довольно для одного дня. А чтобы она про себя читала, так я этого терпеть не могу. Так смотри, больше ей книг не вози, слышишь?
– Слышу, сэр. – Фред не в первый раз получал это приказание и продолжал втайне его нарушать.
– Позвони-ка, – распорядился мистер Фезерстоун. – Пусть девочка придет.
Тем временем Розамонда и Мэри успели сказать друг другу гораздо больше, чем Фред и мистер Фезерстоун. Они так и не сели, а стояли у туалетного столика возле окна. Розамонда сняла шляпку, разгладила вуаль и кончиками пальцев поправляла волосы – не белобрысые и не рыжеватые, а золотистые, как у младенца. Мэри Гарт казалась совсем некрасивой между этими двумя нимфами – одной в зеркале и другой перед ним, – которые глядели друг на друга глазами небесной синевы, такой глубокой, что восхищенные наблюдатели могли прочесть в них самые неземные мысли, и достаточно глубокой, чтобы скрыть истинный их смысл, если он был более земным. В Мидлмарче лишь двое-трое детей могли бы потягаться с Розамондой белокуростью волос, а облегающая амазонка подчеркивала мягкость линий ее стройной фигуры. Недаром чуть ли не все мидлмарчские мужчины за исключением ее братьев утверждали, что мисс Винси – лучшая девушка в мире, а некоторые называли ее ангелом. Мэри Гарт, наоборот, выглядела самой обычной грешницей – смуглая кожа, вьющиеся темные, но жесткие и непослушные волосы, маленький рост. А сказать, что она была зато наделена всеми возможными добродетелями, значило бы уклониться от истины. Некрасивость, точно так же, как красота, несет с собой свои соблазны и пороки. Ей часто сопутствует притворная кротость или же непритворное озлобление во всем его безобразии. Ведь когда тебя сравнивают с красавицей подругой и называют дурнушкой, этот эпитет, несмотря на всю его справедливость и точность, вызывает далеко не самые лучшие чувства. Во всяком случае, к двадцати двум годам Мэри еще не приобрела того безупречного здравого смысла и тех превосходных принципов, какими рекомендуется обзаводиться девушкам, не столь щедро взысканным судьбой, словно эти качества можно получить по желанию в надлежащей пропорции с примесью покорности судьбе. Живой ум сочетался в ней с насмешливой горечью, которая постоянно обновлялась и никогда полностью не исчезала, хотя иногда и смягчалась благодарностью к тем, кто не учил ее быть довольной своим жребием, а просто старался сделать ей что-нибудь приятное. Приближение поры женского расцвета сгладило ее некрасивость, в которой, впрочем, не было ничего отталкивающего или болезненного, – во все времена и на всех широтах у матерей человеческих под головным убором, иногда изящным, а иногда и нет, можно было увидеть такие лица. Рембрандт с удовольствием написал бы ее, и эти крупные черты дышали бы на полотне умом и искренностью. Потому что искренность, правдивость и справедливость были главными душевными свойствами Мэри – она не старалась создавать иллюзий и не питала их на свой счет, а в хорошем настроении умела даже посмеяться над собой. Так и теперь, увидев свое отражение в зеркале возле отражения Розамонды, она сказала со смехом:
– Какая я рядом с тобой чернушка, Рози! Должна признаться, ты мне очень не к лицу.
– Ах, нет! О твоей внешности никто вовсе не думает, Мэри. Ты всегда так благоразумна и обязательна. Да и какое значение имеет красота! – воскликнула Розамонда, обернувшись к Мэри, и тотчас скосила глаза на свою шейку, открывшуюся теперь ее взгляду.
– То есть моя красота, хочешь ты сказать, – ответила Мэри иронически.
«Бедная Мэри! – подумала Розамонда. – Как ни старайся говорить ей приятное, она все равно обижается».
А вслух она спросила:
– Что ты поделывала последнее время?
– Я? Приглядывала за хозяйством, наливала мягчительный сироп, притворялась заботливой и довольной, а кроме того, продолжала учиться скверно думать о всех и каждом.
– Да, тебе здесь живется тяжело.
– Нет, – резко сказала Мэри, вскинув голову. – По-моему, мне живется куда легче, чем вашей мисс Морган.
– Да, но мисс Морган такая неинтересная и немолодая.
– Наверное, самой себе она интересна, и я не так уж уверена, что возраст приносит облегчение от забот.
– Пожалуй, – сказала Розамонда задумчиво. – Даже непонятно, чем существуют люди, когда у них нет ничего впереди. Ну, конечно, всегда можно найти опору в религии. Впрочем, – и на ее щеках появились ямочки, – тебя, Мэри, такая судьба вряд ли ждет. Тебе ведь могут сделать предложение.
– А ты от кого-нибудь слышала о подобном намерении?
– Ну что ты! Но джентльмен, который видит тебя чуть ли не каждый день, наверное, может в тебя влюбиться.
Мэри слегка переменилась в лице – главным образом из-за твердой решимости в лице не меняться.
– А от этого всегда влюбляются? – спросила она небрежно. – По-моему, это лучший способ невзлюбить друг друга.
– Нет, если это интересные и приятные люди. А я слышала, что мистер Лидгейт как раз такой человек.
– Ах, мистер Лидгейт! – произнесла Мэри с полным равнодушием. – Тебе что-то хочется про него разузнать, – добавила она, не собираясь отвечать обиняками на обиняки Розамонды.
– Только нравится ли он тебе.
– Об этом и речи нет. Чтобы мне понравиться, надо быть хоть немного любезным. Я не слишком великодушна и не питаю особой симпатии к людям, которые говорят со мной так, словно не видят меня.
– Он такой гордый? – спросила Розамонда с явным удовлетворением. – Ты знаешь, он из очень хорошей семьи.
– Нет, на эту причину он не ссылался.
– Мэри! Какая ты странная! Но как он выглядит? Опиши мне его.
– Что можно описать словами? Если хочешь, я перечислю его отличительные черты: широкие брови, темные глаза, прямой нос, густые темные волосы, большие белые руки и… что же еще?.. Ах да! Восхитительный носовой платок из тончайшего полотна. Но ты сама его увидишь. Ты же знаешь, что он приезжает примерно в этом часу.
Розамонда чуть-чуть покраснела и задумчиво произнесла:
– А мне нравятся гордые манеры. Терпеть не могу молодых людей, которые трещат как сороки.
– Я ведь не говорила, что мистер Лидгейт держится гордо, но, как постоянно повторяла наша мадемуазель, il у en a pour tous les goûts[54]. И если кому-нибудь подобный род самодовольства может прийтись по вкусу, так это тебе, Рози.
– Гордость – это не самодовольство. Вот Фред, он правда самодовольный.
– Если бы о нем никто ничего хуже сказать не мог! Ему надо бы последить за собой. Миссис Уол говорила дяде, что Фред страдает легкомыслием. – Мэри поддалась внезапному порыву: подумав, она, конечно, промолчала бы. Но слово «легкомыслие» внушало ей смутную тревогу, и она надеялась, что ответ Розамонды ее успокоит. Однако о том, в чем миссис Уол прямо его обвинила, она упоминать не стала.
– О, Фред просто ужасен! – сказала Розамонда, которая, конечно, не употребила бы такого слова, разговаривай она с кем-нибудь другим, кроме Мэри.
– Как так – ужасен?
– Он ничего не делает, постоянно сердит папу и говорит, что не хочет быть священником.
– По-моему, Фред совершенно прав.
– Как ты можешь говорить, что он прав, Мэри? Где твое уважение к религии?
– Он не подходит для такого рода деятельности.
– Но он должен был бы для нее подходить!
– Значит, он не таков, каким должен был бы быть. Мне известны и другие люди точно в таком же положении.
– И все их осуждают. Я бы не хотела выйти за священника, однако священники необходимы.
– Отсюда еще не следует, что эту необходимость обязан восполнять Фред.
– Но ведь папа столько потратил на его образование! А вдруг ему не достанется никакого наследства? Ты только вообрази!
– Ну, это мне вообразить нетрудно, – сухо ответила Мэри.
– В таком случае не понимаю, как ты можешь защищать Фреда, – не отступала Розамонда.
– Я его вовсе не защищаю, – сказала Мэри со смехом. – А вот любой приход я от такого священника постаралась бы защитить.
– Но само собой разумеется, он бы вел себя иначе, если бы стал священником.
– Да, постоянно лицемерил бы, а он этому пока не научился.
– С тобой невозможно говорить, Мэри. Ты всегда становишься на сторону Фреда.
– А почему бы и нет? – вспылила Мэри. – Он тоже стал бы на мою. Он – единственный человек, который готов побеспокоиться ради меня.
– Ты ставишь меня в очень неловкое положение, Мэри, – кротко вздохнула Розамонда. – Но маме я этого ни за что не скажу.
– Чего ты ей не скажешь? – гневно спросила Мэри.
– Прошу тебя, Мэри, успокойся, – ответила Розамонда все так же кротко.
– Если твоя маменька боится, что Фред сделает мне предложение, можешь сообщить ей, что я ему откажу. Но насколько мне известно, у него таких намерений нет. Ни о чем подобном он со мной никогда не говорил.
– Мэри, ты такая вспыльчивая!
– А ты кого угодно способна вывести из себя.
– Я? В чем ты можешь меня упрекнуть?
– Вот безупречные люди всех из себя и выводят… А, звонят! Нам лучше пойти вниз.
– Я не хотела с тобой ссориться, – сказала Розамонда, надевая шляпку.
– Ссориться? Чепуха! Мы и не думали ссориться. Если нельзя иногда рассердиться, то какой смысл быть друзьями?
– Мне никому не говорить того, что ты сказала?
– Как хочешь. Я меньше всего боюсь, что кто-нибудь перескажет мои слова. Но идем же.
Мистер Лидгейт на этот раз приехал позднее обычного, но гости его дождались, потому что Фезерстоун попросил Розамонду спеть ему, а она, докончив «Родину, милую родину» (которую терпеть не могла), сама предупредительно спросила, не хочет ли он послушать вторую свою любимую песню – «Струись, прозрачная река». Жестокосердый старый эгоист считал, что чувствительные песни как нельзя лучше подходят для девушек, а прекрасные чувства – для песен.
Мистер Фезерстоун все еще расхваливал последнюю песню и уверял «девочку», что голосок у нее звонкий, как у дрозда, когда под окном процокали копыта лошади мистера Лидгейта.
Он без всякого удовольствия предвкушал обычный неприятный разговор с дряхлым пациентом, который упорно верил, что лекарства обязательно «поставят его на ноги», лишь бы доктор умел лечить, – и это унылое ожидание вкупе с печальным убеждением, что от Мидлмарча вообще нельзя ожидать ничего хорошего, сделали его особенно восприимчивым к тому обворожительному видению, каким предстала перед ним Розамонда, «моя племянница», как поспешил отрекомендовать ее мистер Фезерстоун, хотя называть так Мэри Гарт он не считал нужным. Розамонда держалась очаровательно, и Лидгейт заметил все: как деликатно она загладила бестактность старика и уклонилась от его похвал со спокойной серьезностью, не показав ямочек, которые, однако, заиграли на ее щеках, когда она обернулась к Мэри с таким доброжелательным интересом, что Лидгейт, бросив на Мэри быстрый, но гораздо более внимательный, чем когда-либо прежде, взгляд, успел увидеть в глазах Розамонды неизъяснимую доброту. Однако Мэри по какой-то причине казалась сердитой.
– Мисс Рози мне пела, доктор. Вы же мне этого не воспретите, э? – сказал мистер Фезерстоун. – Ее пение куда приятней ваших снадобий.
– Я даже не заметила, как пролетело время, – сказала Розамонда, вставая и беря шляпку, которую сняла перед тем, как петь, так что ее прелестная головка являла все свое совершенство, точно цветок на белом стебле. – Фред, нам пора.
– Так едем, – ответил Фред. У него были причины для дурного настроения, и ему не терпелось поскорее покинуть этот дом.
– Значит, мисс Винси – музыкантша? – сказал Лидгейт, провожая ее взглядом. (Розамонда каждым своим нервом ощущала, что на нее смотрят. Природная актриса на амплуа, подсказанном ее physique[55], она играла самое себя, и так хорошо, что даже не подозревала, насколько это и есть ее подлинная натура.)
– Уж конечно, лучшая в Мидлмарче, – объявил мистер Фезерстоун. – Там ей никто и в подметки не годится, э, Фред? Похвали-ка сестру.
– Боюсь, сэр, я заинтересованный свидетель и мои показания ничего не стоят.
– Лучшая в Мидлмарче – это еще не так много, дядюшка, – сказала Розамонда с чарующей улыбкой и повернулась к столику, на котором лежал ее хлыст.
Но Лидгейт успел взять хлыст первым и подал его ей. Она наклонила голову в знак благодарности и посмотрела на него, а так как он, разумеется, смотрел на нее, они обменялись тем особым нежданным взглядом, который внезапен, как солнечный луч, рассеивающий туман. Мне кажется, Лидгейт чуть побледнел, но Розамонда залилась румянцем и ощутила непонятную растерянность. После этого ей действительно захотелось поскорее уехать, и она даже не расслышала, какие глупости говорил ее дядя, когда она подошла попрощаться с ним.
Однако Розамонда заранее предвкушала именно этот исход – такое взаимное впечатление, которое зовется любовью с первого взгляда. Едва общество Мидлмарча получило столь важное новое пополнение, она постоянно рисовала себе картины будущего, начало которому должна была положить примерно такая сцена. Незнакомец, спасшийся на обломке мачты после кораблекрушения или явившийся в сопровождении носильщика и саквояжей, всегда таит в себе обаяние для девственной души, покорить которую оказались не властны привычные достоинства давних воздыхателей. Вокруг незнакомца сплетались и мечты Розамонды – героем ее романа был поклонник и жених не из Мидлмарча и с положением более высоким, чем ее собственное. По правде говоря, в последнее время от него уже требовалось родство по крайней мере с баронетом. И вот теперь, когда встреча с незнакомцем произошла и оказалась куда прекраснее, чем в предвкушении, Розамонда твердо уверовала, что свершилось величайшее событие в ее жизни. Она усмотрела в своих чувствах симптомы пробуждающейся любви, и не сомневалась, что мистер Лидгейт сразу влюбился в нее. Правда, влюбляются обычно на балах, но почему нельзя влюбиться утром, когда цвет лица особенно свеж? Розамонда, хотя она была не старше Мэри, давно привыкла внушать любовь с первого взгляда, однако сама оставалась равнодушной, одинаково критически взирая и на зеленого юнца, и на пожилого холостяка. И вдруг явился мистер Лидгейт, совершенный ее идеал – чужой в Мидлмарче, с красивой внешностью, говорящей о благородном происхождении, с семейными связями, сулящими доступ в круги титулованной знати, эти небеса богатого мещанства, одаренный талантом: короче говоря, человек, которого особенно приятно покорить. К тому же он затронул прежде безмолвные струны ее натуры, придав ее жизни подлинный интерес взамен прежних воображаемых «а вдруг!».
Вот почему, возвращаясь домой, брат и сестра были погружены в свои мысли и почти не разговаривали. Розамонда, хотя основание ее воздушного замка было, как всегда, почти призрачным, обладала таким дотошным реалистичным воображением, что выглядел он почти как настоящий. Они не проехали и мили, а она уже была замужем, обзавелась необходимым гардеробом, выбрала дом в Мидлмарче и собиралась погостить в поместьях высокородных мужниных родичей, чье аристократическое общество поможет ей отполировать манеры, приобретенные в пансионе, так что она будет готова к еще более высокому положению, которое смутно рисовалось в розовом тумане будущего. Никакие корыстные или другие низменные соображения не участвовали в создании этих картин: Розамонду влекла только так называемая утонченность, а вовсе не деньги, эту утонченность оплачивающие.
Фреда, наоборот, терзали тревожные мысли, и даже обычный неунывающий оптимизм не приходил к нему на выручку. Он не видел способа уклониться от выполнения нелепого требования старика Фезерстоуна, не вызвав последствий, еще более для него неприятных. Отец, и без того им недовольный, рассердится еще сильнее, если из-за него между их семьей и Булстродами наступит новое охлаждение. С другой стороны, ему даже думать не хотелось о том, чтобы самому пойти объясняться с дядей Булстродом, тем более что, разгоряченный вином, он, возможно, и правда наговорил всяких глупостей о фезерстоуновском наследстве, а сплетни их еще преувеличили. Фред понимал, что выглядит он довольно жалко – сначала расхвастался о наследстве, которого ждет от старого скряги, а затем по приказанию этого скряги ходит и выпрашивает оправдательные документы… Да, но наследство! И у него действительно есть основания рассчитывать… Иначе что же ему делать? И еще этот проклятый долг, а старик Фезерстоун почти обещал дать ему денег. И все это до того мизерно! Долг совсем маленький, и наследство в конечном счете не так уж велико. Фред постыдился бы сознаться некоторым из своих знакомых, как незначительны его шалости. Подобные размышления, естественно, вызвали в нем мизантропическую горечь. Родиться сыном мидлмарчского фабриканта без каких-либо особых надежд на будущее, тогда как Мейнуоринг и Вьен… Да, жизнь действительно скверная штука, если пылкому молодому человеку, приверженному всем радостям жизни, в сущности, не на что надеяться.