Нет, не слово и даже не дело становится изменой русскому царю – изменой оказывается уже то, что самая душа подданных не принадлежит ему. Полностью, без малейшего остатка. А этот факт, разумеется, не скрыть ничем, о нем в его окружении вопиет многое – и оглядка на заветы отцов, и ссылка на вековые обычаи и законы государства, наконец, просто уверенность в том, что далеко не все в его людях подвластно ему, государю, что-то же остается и во власти Всевышнего. А значит, измена и в самом деле гнездится повсюду. Уже самый воздух этой неблагодарной и недостойной его страны насквозь пронизан и отравлен ею.
   В сущности все это очень по-русски. Именно русской натуре свойственно безоглядно прощать человеку любую вину, если тот всей душой предан нам. И наоборот – ничем не искоренимые подозрения в кристальной чистоте помыслов будут сохраняться всегда, где есть явно выраженное отчуждение душ. Не в нашем национальном характере искать строгое соответствие между объективным результатом чьих-то действий и столь же справедливым воздаянием за них. В мелочной этой калькуляции, как кажется, есть что-то недостойное, что-то порочащее нас, и, постоянно обращенным к чему-то вечному и надмирному, нам более свойственно судить совсем не по делам, а по помыслам. Ну, а результат? – да хрен с ним, с результатом! Именно поэтому карать – так без всякого удержу, прощать – так до конца.
   Впрочем, в этой, как и в любой другой черте любого другого национального характера, нет абсолютно ничего зазорного; отрицательный этический знак появляется только там, где переходится какая-то мера. До тех же пор, пока она не превзойдена, в любом национальном характере приемлемо все. Без какого бы то ни было исключения.
   Так стоит ли искать рациональное объяснение действий Иоанна там, где в принципе не могло быть ничего поддающегося трезвому аналитическому расчету? Нужно ли искать какие-то происки местничества, если его вообще никому и никогда не удавалось искоренить и даже в самых тоталитарных государствах оно цвело, что говорится, махровым цветом? Кроме того, здоровая децентрализация государственной власти в известной мере просто необходима, об этом здесь уже говорилось. Так нужно ли спорить о том, в какой мере тот никогда неискоренимый импульс каких-то центробежных сил, который наличествует, наверное, у любой подвассальной короне единицы (и, разумеется, сохранялся в старинных русских боярских родах), угрожал суверенитету монарха?
   Как кажется, длящийся целыми столетиями поиск рациональных причин сотрясавших страну событий являет собой род какой-то всеобщей самозащиты. У подданных ее порождает интуитивное осознание того, что если им или их отцам и не может быть вменена ответственность за все злодеяния власти, то все же и на них ложится значительная часть вины, ибо никто как они делали возможным то кровавое преступное правление. В психологии же любого тирана коренится желание того, чтобы ему подчинялись не столько за страх, сколько за совесть. Понятно, что это возможно только том случае, если он обладает моральным авторитетом, а кому же из тиранов не хотелось верить в то, что он обладал им в избыточной мере?
   Словом, нужно ли удивляться тому, что до сих пор историки и писатели, говоря о репрессиях опричнины, ограничиваются упоминанием лишь каких-то ключевых фигур общества той трагической жуткой поры. В результате формировавшийся почти пять столетий обиходный взгляд на прошлые события, иначе говоря, своего рода исторический «ширпотреб», который постепенно оседает в памяти не обремененной излишней образованностью массы, сохраняет имена лишь высшего нобилитета, который всегда легко заподозрить в той или иной степени нелояльности своему суверену. А между тем царская расправа отнюдь не сводилась к ним одним, на пыточной дыбе рядом с ними корчились многие, о которых забывает память не только народа, но подчас и профессиональных исследователей прошлого. Повторим хотя бы то, что эти расправы никак не могли миновать родных и близких. А ведь в сознании не то что самого убийцы, но даже стороннего наблюдателя событий едва ли кто из них мог быть свободен от сочувствия тому, за что казнили главу дома. Но мало того, следует напомнить, что всякий боярский род – и не в одной только России – это еще и весьма развитая клиентелла, часто включавшая в себя людей с хорошо развитым честолюбием; любой из них всегда был окружен фигурами, которые и сами иногда принадлежали к довольно громким фамилиям. Добавим сюда еще и многочисленную челядь, которая от своих отцов и матерей перенимала преданность и верность хозяевам. Расправа с главой дома ломала судьбы и всего этого окружения. Но там, где насилие остается в пределах какой-то «разумной» меры, всем этим еще можно пренебречь. Когда же террор преступает всякие пределы, он уже не может оставлять за собой бесчисленные сонмы обиженных: его безумие обязано поглотить и их, чтобы исключить даже самую мысль о возможности отмщения. И, перелившееся через край, остервенение царского гнева выжигало уже не просто гнезда государственной измены, расправа вершилась над всею Россией, ибо разлитую в самом воздухе страны отраву можно было уничтожать только всеобщим очистительным пожаром.
   Нет, на пыточной дыбе корчились вовсе не отдельные фигуры ближнего царева круга – весь врученный его водительству народ стал объектом его кровавой мести.
   Кстати, Н.М.Карамзину, который предвидел многое, не исключая, может быть, и того, что в окружении монархов его подчас будут прозывать «негодяем, без которого народ не догадался бы, что между царями есть тираны» (свидетельство декабриста Н.И.Лорера), пришлось предпринять тонкий тактический ход, чтобы опубликовать главы, относящиеся к царствованию Иоанна. В оправданном его талантом расчете на литературный успех поначалу он издал только первые восемь томов своей «Истории государства Российского». Критика государей, конечно, встречалась и там, но была весьма умеренной, совсем иное дело девятый… Но после их появления в свет остановить публикацию «ужасной перемены в душе царя и в судьбе царства» стало уже решительно невозможным.
   Меж тем и сегодня историографическая мысль оказывается в плену все тех же представлений, против которых когда-то восстал Карамзин. Вот например, характеризуя XVI столетие Зимин А.А., Хорошкевич А.Л. в «России времени Ивана Грозного» замечают: «бурное развитие гуманистических теорий сочеталось с истреблением тысяч инакомыслящих во Франции, с деспотическим правлением взбалмошных монархов, убежденных в неограниченности своей власти, освященной церковью, маской ханжества и религиозности прикрывавших безграничную жестокость по отношению в к подданным. Полубезумный шведский король Эрик XIV запятнал себя не меньшим количеством убийств, чем Грозный. Французский король Карл IX сам участвовал в беспощадной резне протестантов в Варфоломееву ночь 24 августа 1572 г., когда была уничтожена добрая половина родовитой французской знати. Испанский король Филипп II, рассказывают, впервые в жизни смеялся, получив известие о Варфоломеевой ночи, и с удовольствием присутствовал на бесконечных аутодафе на площадях Вальядолида, где ежегодно сжигались по 20-30 человек из наиболее родовитой испанской знати. Папа не уступал светским властителям Европы. Гимн «Тебя, Бога, хвалим» был его ответом на события Варфоломеевой ночи. В Англии, когда возраст короля или время его правления были кратны числу «семь», происходили ритуальные казни: невинные жертвы должны были якобы искупить вину королевства. По жестокости европейские монархи XVI в., века формирующегося абсолютизма, были достойны друг друга».
   Да, это и в самом деле так: жестокость вовсе не была чем-то исключительным в то время. Но, думается, растворение Иоанна в этом общем ряду не совсем уместно. Кровь, проливавшаяся им, была другого цвета. Он творил расправу вовсе не за еретические отклонения от какой-то ортодоксии, не за тайные ковы, способные подточить устои государственности, но брал на себя труд судить преступную душу всего своего народа. Своим судом Иоанн взвешивал отнюдь не уклонения от каких-то предначертаний верховной воли, – совсем другое. Может быть, как никакое другое, царское ремесло предполагает глубокое знание людей. Обладавший острым умом и наблюдательностью, человек порыва и крайностей, он, может быть, благодаря именно этим чертам своего характера был способен проникнуть в самую душу подданного. Как кажется, ему уже не была интересна никакая мирская суета, значение имело только то, чем дышала она. Она же дышала святотатством, ибо не жить одним им и значило святотатствовать. 

9. Царское проклятие

   Но мы сказали, что царский гнев выжигал уже не просто отдельные гнезда измены, тотальная расправа вершилась над всею Россией.
   Вглядимся еще раз в самый состав опричных земель, отторгаемых от того, что составляло врученную ему державу.
   Важнейшие торговые пути, ключевые центры тогдашней экономики, призванные заступать пути иноземному вторжению опорные стратегические пункты – вот что включали в себя владения, вдруг выделяемые самодержцем опричь самой России. Изыми их из единого ее организма – и жизнеспособность огромной державы окажется не просто подорванной – уничтоженной. Все дальнейшее ее существование сведется к предсмертной агонии. Впрочем, именно агония и долженствовала быть неизбежным и закономерным следствием этой свирепой административной вивисекции.
   Никакой контекст никакой борьбы с никакой боярской оппозицией не в состоянии был вместить в себя весь этот апокалиптический беспредел, все вершимое в те дни живодерство. Никакой ненавистью ко всем несогласным с той великой самодержавной идеей, которую впервые рождало его кровавое царствование, нельзя было ни объяснить, ни – тем более – оправдать то проклятье собственному народу, которым дышали грозные тексты царских указов. Лишь одно могло быть движущей пружиной творимого в страшные дни беспредела – не знающее никакой пощады тайное вожделение самодержца всеобщей любви и поклонения.
   Как кажется, что-то глубоко женское, переходящее грань явной истерики, сквозило в природе всех этих царских начертаний. Ведь то, что изменщик еще обязательно вернется, нет, даже не так: не просто вернется, но, полный раскаяния, на коленях приползет к ней, – это вовсе не фигура отвлеченной риторики отвергнутой женщины, но до времени спасающая ее вера. Вера столь же пламенная, сколь и ее надрывное желание тут же простить униженного врага. Ее затмевающая разум готовность сжечь под ним даже самую землю – это не столько порыв к «праведной» мести (хотя, конечно, и возмездие тоже), сколько неопровержимая наверное ничем форма абсолютного доказательства той великой и безусловной истины, что только она одна – суть подлинный смысл и оправдание всего бытия вдруг изменившего ей мужчины. Что без нее ему нет решительно никакой жизни, нет даже места на этой земле. Вот так и здесь все виновное перед ним, Иоанном, обязано было не просто раскаяться и повернуться к нему, но приползти на коленях за его прощением. И так же истерически, по-женски он, вероятно, тут же с радостью простил бы все и одарил бы всех своей исступленной надрывной любовью!
   Так что отымание от провинившегося перед ним люда тех базовых начал, тех метафизических стихий, из которых, собственно, и складывается материальная жизнь всех, кто не принимал его ни своим сердцем, ни душою, обязано было показать им, чем именно они пренебрегли, отвергая его. Ведь преступное небрежением им – это и было небрежение всем, что не только наделяет смыслом, но и вообще делает возможным их собственное земное существование. Словом, речь шла вовсе не о банальном отъятии каких-то – пусть даже и очень важных – территорий и стратегических пунктов, но об отъятии самой земли, и даже не только ее, но и воды, огня и воздуха.
   Нет и еще раз нет: никакой законодательный акт не свободен от тех идолов, что владеют сознанием законодателя. Вот так и здесь создается впечатление, что тексты царских указов, как будто бы трактовавшие о вполне понятных и доступных разумению обывателя вещах, в действительности вмещали в себя что-то такое, что выходило далеко за пределы обычного смысла употребляемых ими понятий. Напомним тот факт, что еще греки (Эмпедокл, живший в пятом веке до нашей эры) учили, что все многообразие нашего мира сводится к четырем корням-элементам: земле, воде, воздуху и огню. Эти корни вещей неделимы и все материальное наше окружение образуется из их простого механического сочетания. Эта теория четырех элементов существовала в научном обороте вот уже около двух тысячелетий, и, прекрасно образованный, Иоанн не мог не знать ее основоположений. И кажется, что его карательный замысел вовсе не ограничивался тем буквальным значением, которое запечатлевалось на пергаментах государевых грамот: все то, что отторгалось им от России и полагалось опричь нее, в его собственном воспаленном сознании имело какой-то более глубокий и, может быть, куда более страшный, чем его формальное истолкование, смысл.
   Правда, ни земля, ни вода, ни огонь и воздух никак не вписываются в обычную лексикографию самодержавного волеизъявления. Семантика законодательных актов – это не самое подходящее место для возвышенных метафизических упражнений. Ведь оправдание любых царских начертаний состоит в практическом их исполнении. Исполнении немедленном, неукоснительном и точном. Но как можно в точности исполнить то, что относится к возвышенному предмету философии, а значит, даже не вполне доступно обыденному сознанию? Будучи понятыми как метафизические субстанции, все эти имена были бы способны перевести любую управленческую конкретику на уровень отвлеченных схоластических умствований. Но ведь и сам Иоанн давно уже не жил земным. «Не хлебом единым» – относилось к нему, может быть даже в неизмеримо большей степени, чем к кому бы то ни было другому. Собственно, материи, о которых говорил Христос, противопоставляя их «хлебу» (ведь «хлеб» в его речении – это только некий эвфемизм, иносказание), и стали тем, из чего ткалась повседневность его мятущегося духа, его жизнь. Все прикладное, утилитарное в его воспаленном, обращенном внутрь самого себя микрокосме давно уже исчезло. Даже привычные понятия, как кажется, дышали здесь неким иным, более высоким значением. То, чем оперировал его воспаленный безумием ненависти дух, уже не было доступно никому из подвластных червей, навсегда обреченных ползать по земле. Все занимавшее его разум могло лишь парить над нечистотами низменной обыденности, поэтому даже внешне совпадавший с земной речью Глагол, изрекавшийся им, мог носить характер только какого-то случайного консонанса. Словом, нет, не какие-то территории отторгались от врученной ему страны! Видеть в опричнине только какую-то экзотическую административную реформу, значит, не разглядеть в ней практически ничего. Это была самая настоящая анафема, и, подчиняясь его исступлению, его проклятью, от оказавшейся недостойной своего повелителя России обязано было отвернуться все, включая и самые стихии макрокосма.
   Увы, из всех исполненных глубоким философским смыслом категорий неразвитое сознание способно извлекать лишь немногое, убогому разуму недоступно высокое. Вот так и здесь возносимое к самим стихиям космоса государево слово о возмездии было понято подсудным ему миром лишь как изменение (пусть и не виданное дотоле) сложившегося строя управления иммунной к порядку страной, а многими и просто как прямой призыв к обыкновенному грабежу и произволу.
   Мы помним, что выделение опричных земель затронуло судьбы многих российских городов, а значит, и бесчисленного множества деревень, ибо города в любой стране того времени – это лишь редкие островки в безбрежном аграрном море. Словом, царские реформы ломали жизнь огромным массам людей. И можно нисколько не сомневаться в том, что все эти вынужденные повиноваться императивам царственной воли массы мужчин, женщин, детей, стариков без всякой жалости и пощады выбрасывались на улицу. В холод и в грязь. В самом деле, трудно вообразить, что те, переселяемые Иоанном толпища, которые обязаны были уступить свои дома и подворья «кромешникам», этим невесть откуда взявшимся «новым русским», ожидали какие-то специально возведенные благоустроенные теплые бараки. Еще со времен великих империй древнего Востока, широко практиковавших принудительное выселение народов (и, добавим, хорошо знавших толк в технологии осуществления этих масштабных карательных мероприятий), все изгоняемые должны были начинать с простых землянок, на скорую руку отрываемых где-то в чистом поле или в лесу. Иосиф Сталин, выселявший в ходе борьбы с кулачеством миллионы и миллионы зажиточных крестьян, не придумал в сущности ничего нового, когда эшелонами перебрасывал их на совершенно пустое место, предоставляя им самим позаботиться о собственном выживании. Так почему же Иоанн должен был поступать как-то иначе?
   Мы помним, что раскулаченным Советской властью крестьянам не разрешалось брать с собой практически ничего. Да и в самом деле, что же это за борьба с кулачеством, если все имущество забирается теми же «кулаками» и «подкулачниками» с собой? И потом, не будем сбрасывать со счетов жадные до «халявы» комбеды, эту новую деревенскую власть, функционерам которой и должно было доставаться в наследство все оставляемое. Вот так и здесь: можно нисколько не сомневаться в том, что и новые приближенные к царю люди, которым уже заранее было отпущено любое преступление по отношению к опальной «земщине», бдительно и строго следили за тем, чтобы изгои не прихватили из оставляемых ими домов с собой ничего «лишнего». То есть того, что уже как бы по праву приближения к трону принадлежало им, прямым царевым избранникам. Так что наспех собранные узелки самого необходимого, что было способно обеспечить выживание несчастных семей лишь на первые дни, запестрели на российских дорогах еще задолго до сталинских переселенцев. Тотальный грабеж и мародерство сопровождали не только ликвидацию кулачества как класса. Словом, трагедия «великого перелома» – это во многом, очень многом своеобразное повторение когда-то давно пережитой нашей страной опричнины.
   Но, несмотря ни на какие карательные санкции, изнасилованная и униженная своим повелителем Россия так и не каялась перед своим повелителем, так и не ползла в размазанных по грязным щекам слезах, на коленях, за царским прощением. Больше того, она, по-видимому, вообще так и не осознала ни всей степени вины перед своим государем, ни того, что она просто не в праве выживать, раз уж сложилось так, что его лик отвернулся от нее. Напротив, она продолжала жить какой-то своей, занятой самой собою, жизнью. Ее существование так и не обратилось в смертельную агонию, больше того, пусть и тяжело раненная опричниной, она выказывала явные признаки выживания, постепенной адаптации к ней.
   Собственно, в этом нет, да, наверное, и не может быть ничего удивительного. Физическое изъятие опричных земель из корпуса принадлежавшей ему страны на самом деле абсолютно невозможно; такое могло быть выполнимым только в воспаленном воображении, только в некоторой виртуальной реальности. Веками формировавшиеся хозяйственные, культурные, бытовые, семейные связи не рвутся в одночасье. Даже по велению отмеченных Божьим избранием венценосцев. Больше того, и новый нобилитет, несмотря на все страшные клятвы, принесенные самодержцу при его приближении к трону, вовсе не был заинтересован в их радикальной ломке. Собственная корысть всех причастных к исполнительной власти во все времена – и не только на одной Руси – была куда сильнее любой присяги.
   Словом, виновная перед ним держава продолжала существовать, не только не понимая, но как будто даже и не замечая провозглашенной ей анафемы. Как будто не замечая даже его самого. Так погруженная в свою повседневность Марфа не увидела то, с чем пришел в этот мир Иисус.
   Было ли возможно еще большее унижение для гипертрофированного самолюбия Иоанна?
   Проходит время – и еще недавно готовая простить все женщина вдруг начинает ненавидеть того, кто отверг ее. Ненавидеть тем сильнее, чем острей и пронзительней была жажда его любви и поклонения. По всей видимости, жгучая ненависть к так и не возжелавшей заметить его трагедию земле жгла и ее повелителя.
   Но сжигавшее Иоанна пламя уже нельзя было ограничить условным пространством какого-то внутреннего мира. Его собственное «Я» давно уже не вмещалось в пределы кожного покрова, им обнималась без изъятия вся Россия. А значит, и от терзаний, переживаемых тем, кто сам себя определил в качестве ее судьи, не могла быть избавлена и подвластная ему страна. Гореть и мучиться вместе с ним надлежало всему, что было обязано подчиняться его царственным начертаниям. Впрочем, здесь дело не ограничивалось одним только судом, а значит, и муки должны были носить не один только нравственный характер: своею царственной волей Иоанн сам себя назначил еще и палачом своей страны.
   К сожалению, многие химеры самосознания высших государственных лиц имеют какое-то таинственное и вместе с тем страшное свойство обращаться в плоть. Слишком многое находится во власти не ограниченного ничем самодержца.
   Больше того, даже самосознание нации долгое время не подвергает сомнению право государя вершить суд над своим народом. Напомним, что только в следующем столетии (27 января 1649 года) прозвучит приговор английской судебной палаты, в котором властитель впервые будет объявлен врагом нации. «Настоящий суд по разуму и совести убедился, что он, Карл Стюарт, виноват в поднятии войны против парламента и народа, а также в поддержании и продолжении ее… Он был и продолжает быть виновным в беззаконных замыслах, изложенных в обвинении; в том, что упомянутая война была начата, поддерживалась и продолжалась им… ради исполнения упомянутой цели, что он был и продолжает быть виновником, творцом и продолжателем указанной противоестественной, жестокой и кровавой войны и тем самым… виновен в государственной измене, убийствах, грабежах, погромах, насилиях, опустошениях, во вреде и несчастии нации, совершенных в названную войну.
   Настоящий суд решил, что за все эти измены и преступления он, Карл Стюарт, как тиран, изменник, убийца и как враг добрых людей этой нации должен быть предан смерти через отсечение головы от тела.»
   Но, во-первых, это будет еще не скоро, во-вторых, Россия – не Англия, и свойственное западноевропейскому менталитету еще долгое время будет чуждо ей. В последнем утверждении нет и тени морализаторства по поводу нашей отсталости или неразвитости; на самом деле все куда как глубже – здесь фундаментальное различие культур, различия же культур – слишком серьезная материя, чтобы ее можно было объяснить примитивной ссылкой на простую задержку в развитии народов. Больше того, подобные объяснения сами способны свидетельствовать о неполной интеллектуальной состоятельности такого резонерства. Впрочем, справедливости ради, следует сказать, что и в России того времени раздавались довольно громкие голоса против опричных казней. Так, например, московский митрополит Филипп (Колычев Федор Степанович, 1507—1569) публично выступил против Иоанна, за что, собственно, и был низложен в 1568 году и вскоре задушен по приказу царя. Да и уже приводившиеся здесь письма беглого князя Курбского – это ведь тоже свидетельство протеста. Но причиной подобной диссиденции служило не сомнение в праве верховной власти на насилие по отношению к своим подданным, но скорее то, что здесь русским царем была преступлена некая мера, перейден некий незримый, но вместе с тем абсолютный даже для государя предел.
   В самом деле: с правом вершить суд над своим народом в те поры еще готовы были примириться многие, но вот право быть его палачом могло быть принято только при какой-то внезапной нравственной мутации всего национального менталитета.
   В уникальном произведении российской словесности, «Верном Руслане», описан бунт конвойных собак. Бессловесные существа, они привыкли смотреть на своих хозяев как на богов. А это значит, что они вообще были не способны подвергнуть сомнению право или неправомерность никакого их действия, тем более действия по отношению к лишенным всяких прав рабам – заключенным сталинских концентрационных лагерей. Но случилось невозможное – их боги, которым, казалось, разрешено все, вдруг преступили меру. И тогда вспыхнул бунт. Но не как порыв к восстановлению попранной ими справедливости, а скорее как рефлекторный протест против какого-то мучительного напряжения своего собственного, убогого собачьего, рассудка, который оказывается неспособным вместить вопиющее противоречие между всемогуществом своих повелителей и внезапно открывающейся истиной, что даже им может быть дозволено не все. Выступления против преступлений опричнины – это во многом бунт именно такого рода, и объяснять его с помощью идеологем, рождавшихся через столетия было бы ошибочным.