Но если верно все это, должна быть абсолютной истиной и возможность того абсурдного, существо которого рано или поздно становится самой острой потребностью, вероятно, каждого из нас возможность вмешательства в свое собственное прошлое и исправления всего когда-то неосторожно содеянного в нем.
   Земное существование человека может только отразить в себе, но не в состоянии полностью исчерпать собой вечное назначение каждого из нас, и тем более не могут исчерпать это назначение те - пусть звездные - но все же считанные мгновения бытия, когда движимые истинной любовью, мы навсегда входим в память остающихся после нас. Миссия человеческой души может завершиться только с полным завершением того созидательного процесса, который доверен нам свыше. Завершением же его может быть только то, что уже не способно вызвать в нас муки потревоженной совести.
   Творчество души есть вечный процесс, и отсюда, если земное бытие жестко ограничено во времени, вечность миссии каждого из нас должна означать собой непрестанное - "до конца времен" возвращение и возвращение к одному и тому же - к нашему собственному прошлому и непрестанное пересоздание его совестью и любовью, ибо лишь исполненная ими жизнь не требует пересмотра...
   Дело Отца, служение Сына, исполненные любовью поступки человека... единая ткань Творения. Свершенное любовью обнаруживает ту же значимость, что и вся Вселенная в целом. Мимолетное движение озаренной ею души на каких-то всевселенских весах уравновешивает собой всеобщую историю Космоса. И это не аберрация мысли, не изящный софизм - ограничительная трактовка этого вывода по существу содержится в одной из основных аксиом христианства, которое утверждает, что на каких-то нравственных весах жизнь одного единственного человека способна уравновесить собой судьбы целых народов. В вершинной точке любви человек становится не просто "образом и подобием" Бога - он полностью сливается с Ним. Так тающий снежный кристалл, падая в океан, становится океаном.
   Но что суть "образ и подобие"? Внешний ли облик, анатомические ли структуры человека воспроизводят в наших глазах Его обличие? Ведь Создатель материального мира внематериален, и все вещественное, физическое для Него - это облеченное в плоть Слово. Поэтому и каждый из нас - это семантический элемент все того же Слова. Но ведь не в структурах материальной оболочки этого "в муках ночей рожденного слова" таится его "величием равное Богу" значение.
   Конечно, как ритмический строй звучащей речи зачастую способен выразить собой основные обертона глубинного ее смысла, гармония форм человеческого тела сама способна отразить в себе и то потаенное в нем, что в принципе не выражается ничем материальным. Это хорошо понимали греки, ибо уже для них красота, скрываемая физическим уродством Сократа, было приближением к совершенству идеала, который воплощался в гармонии безупречных форм бессмертных обитателей Олимпа. Но все же, прямая эманация Духа, человек - это прежде всего духовное начало, поэтому и ondnahe его Богу не может выйти за пределы духовного. А в этой сфере господствует уже совсем иная метрика, решительно невозможная в вещественном мире: копия мысли - это не копия, но сама мысль, копия образа - это сам образ. Поэтому здесь в даруемые вспышкой вдруг поглощающей все любви мгновенья предельного восхождения к Богу человек становится уже не простым "подобием", но самим Богом, - и нет в этом заключении ничего дерзкого и кощунственного.
   Но если тайна Его назначения состоит в творении даруемого нам мира, то и наше подобие Ему может проявиться только в одном в творчестве. Вечное творчество - вот высший удел смертного. Вот только что есть творчество - философия, поэзия, наука, если одна лишь любовь способна созидать этот мир?..
   Большие массы, - утверждает теория относительности, создают вокруг себя искривленное пространственное поле, способное отклонить от своей траектории даже луч света, символ безупречной прямой. По-видимому, так же и любовь способна создать какое-то свое особое поле, изменяющее нравственную природу и связь событий вокруг всех, кого она хранит. А значит, именно ей подвластно формировать и нравственную природу всего предстоящего нам.
   Первый раз я смутно почувствовал ее прикосновенность к чемуто запредельному, ее тайную власть надо мной в четырнадцать лет. Была весна. Еще стесняясь друг друга, мы шли по набережной Лейтенанта Шмидта мимо памятника Крузенштерну. Я был в ударе. Меня несло. Я увидел ее глаза...
   "На Васильевский остров я приду умирать"...
   В свое время я прошел (кто знает, поймет меня) жестокую жизненную школу старого ремесленного училища, в поисках романтики уходил из дома, матросом Мурманского тралового флота я видел мертвую зыбь Северной Атлантики, на барже Северо-западного пароходства я пересек всю страну, на трассе БеломорскоБалтийского канала я глубоко заглянул в самые глаза смерти, в Ростове меня убивали... Словом, уже к двадцати я повидал на своем веку многое. Я весь был до предела надут одной сплошной спесью по отношению к моим сверстникам, не знавшим, может быть, и сотой доли того, что выпало мне. Вернувшись из армии я вновь увидел эти ее глаза... и неожиданно почувствовал себя рядом с ней каким-то сопливым мальчишкой. Я понял: ей было ведомо что-то такое, что намного превосходило все мои представления о жизни.
   Как и в первый раз, меня поразила глубоко скрытая в них печаль... Это только потом, с годами, я узнаю, что в великой мудрости действительно очень много печали; ко мне это знание придет гораздо позднее, ибо одним способность к беззаветной любви и душевная мудрость в полном объеме даются сразу, "как нам дается благодать", другим для обретения даже незначительной доли этой благодати приходится пройти долгий путь испытаний и потерь... Это только потом, с годами, мне придет в голову, что она, вероятно, провидела все, что предстояло мне и, может быть, предстоит нашему сыну...
   Да, она очень хотела ребенка. Но слепо повинующиеся инстинкту продолжения рода, задаемся ли мы вопросом: в чем вечная тайна зачатия? В чем вечная тайна зачатия? - вот центральный вопрос, который и я задаю себе здесь.
   Вопрос совсем не риторичен, как кажется. Словно к воздуху, которым, не замечая его, мы дышим, мы привыкли к атомарной организации всего мыслящего как к некоторой безусловности, над которой глупо даже задумываться. Мы привыкли к тому, что m`dekemm` душой материя не сводится к структуре единого всеземного соляриса, но все же: делить эту планетарную субстанцию ноосферы на мириады обладающих абсолютным суверенитетом свободных атомов - зачем?!
   Правда, именно эта атомарность, именно абсолютная уникальность каждой отдельной личности, обусловили тысячелетия мятежного поиска какого-то скрытого смысла жизни, какого-то общего для всех блага. Но так ли уж они нужны - и этот скрытый от всех смысл и это общее для всех благо, если именно их поиск чаще всего приносит одни страдания и тем, кто уходит из дома, и тем, кто остается ждать? И есть женщины, их много, которые - только для того чтобы оградить своих близких - готовы встать на пути тех, кто должен уходить.
   Как знать, может и в самом деле есть доля правды в древней истине этих женщин, убежденных в том, что смысл индивидуального существования заключается вовсе не в победительном парадном шествии по жизни, не в свершении каких-то героических потрясающих устои цивилизации деяний. Но все же тихое благополучие собственного дома, мир и покой в кругу ближних - едва ли способны составить цель, венчающую назначение мужчины. Кто-то обязательно должен уходить, так уж устроен мир. Меж тем, именно мятежность духа тех, кто уходит, во все века служила единственным препятствием всеобщей нашей унификации, преградой растворению человека в составе какой-то нерасчлененной мыслящей слизи.
   Да ведь и Господь послал именно в этот - распадающийся на отдельные монады мир Своего Сына, тем самым навсегда освятив суверенитет индивидуальности, освятив единственность. Уже одно это способно неопровержимо доказать, что для Него столь же дорог каждый отдельный человек, сколь и все его искания своего собственного места в жизни, столь же важно спасение души каждого, сколь и весь тот путь, который он вынужден для этого пройти, все то, что он должен вынести и претерпеть. Библейская притча о блудном сыне говорит в частности и о том, что самостоятельно в муках обретаемый свет куда ярче того, который не требует преодоления соблазна. Праведник, никогда не знавший греха, и человек, пришедший к правде через всю боль испытаний, несут своему Создателю далеко не одно и то же.
   Но если Ему столь дороги муки, итогом которых становится самостоятельное обретение каждым какой-то (какой, Господи!) великой истины, то что же: и зачинающая новую жизнь земная любовь - это тоже приуготовление ее к боли? А значит, и собственная боль за тех, кто должен будет через нее пройти?
   Не эта ли боль провидения светилась в ней тогда?
   Но еще в этих ее глазах стоял вопрос. Так, не имея права на подсказку, умный экзаменатор своим вопросом пытается подтолкнуть способного ученика к самостоятельному поиску правильного ответа...
   Все мы - образ и подобие Бога, но если дело вовсе не в материальных структурах, то самый смысл нашего существования должен быть образом и подобием смысла Его бытия. Нам не дано знать, в чем Его назначение. Нам не дано знать даже тайну нашего собственного. Все то, что открывается нам, способно очертить лишь немногое. Но и немногое обнаруживает бездну. Именно этой бездной предстает рисуемое Писанием Творение нашего мира. Но если именно в Творении - часть Его тайны, то и творчество человека должно быть отражением именно ее.
   Когда-то давно и я навсегда усвоил воспринятую невесть nrjsd` фундаментальную истину: вовсе не разум, не способность создавать орудия, по существу единственное, что надежно отличает человека от животного или машины, это его способность к творчеству. Только оно является действительно человеческим в человеке. Все остальное в нем - это либо от животного, либо от бездушного механизма. Вот только в чем действительная тайна творчества?
   Как, вероятно, и многие, творчество я видел только в том, что окружено блистательной атмосферой успеха, в том, что навсегда осаждается в библиотеках и музеях: в философии, поэзии, науке... Наукой грезил и я. Потом, в Университете мои учителя дадут понять мне, что в науку следует идти не с тем, чтобы что-то брать от нее, но для того, чтобы отдавать ей, чтобы что-то нести людям. И я быстро пойму эту истину и с готовностью соглашусь с ней. Но и это все еще будет не то... По-прежнему жаждущего славы, но уже готового и к жертвенности на поприще, которое тогда открывалось передо мной, меня годы и годы будет мучить этот впервые заданный именно ею вопрос. Он спрашивал совсем не о том, что я способен дать людям. Что принесешь ты Богу? - вот в чем, как мне теперь кажется, был его подлинный смысл.
   Нет, это не был вопрос религиозного человека. Больше того, вероятно, она и сама была бы несказанно удивлена, если бы ее кредо было сформулировано именно таким образом. Просто и в те годы даже мы, воспитанные на безверии и атеизме, иногда понимали, что все-таки есть в этой жизни и какие-то несводимые ни к практической пользе, ни даже к фигурам высокой риторики высшие и недоступные нам начала. Сталкиваясь с ними, мы часто вспоминаем о Нем, рефлекторно именуя Им все то, перед чем мы готовы молча склониться. Правда, вспоминаем большей частью механически: "богвесть", "дарбожий", "сбогом", но все же и в этой механистичности есть-таки (есть!) мгновение прикосновенности к какой-то надобыденной правде.
   Может быть, прикосновенность именно к ней испугала меня тогда...
   Но это только сейчас я начинаю задумываться, тогда же я скорее готов был отмахнуться от всего того пугающего своей недоступностью мне, что осветилось в ее глазах. Так, сегодня мой сын крутит мне пальцем у виска, когда видит, что я не сплю, если его нет дома.
   Неспособные понять и разделить чужую боль, зачем мы рвемся к творчеству? В чем его притягательность, вечная его тайна?
   ...Все мы живем в каком-то трагически распадающемся мире. Чем большего достигает вся наша цивилизация в целом, тем меньше может каждый из нас в отдельности. Сегодня уже никому не придет в голову отождествить самого себя со всем человеческим родом. Веками накапливавшиеся богатства духа - искусства, ремесла, науки давно уже ощущаются каждым из нас как нечто запредельное нам, как своеобразный эфир, которым еще можно дышать, но который нельзя полностью вместить в себя. Каждый из нас ощущает себя чем-то вроде бесконечно малой величины по сравнению с его пугающей безмерностью. А между тем, даже в нашем обыденном лексиконе понятие "человек" означает не только отдельно взятого индивида, но и нечто собирательное, род синонима всего человечества в целом.
   Это говорит о том, что то полное содержание, которое и образует собой смысловую ауру понятия "человек" по существу отчуждено от нас; и если представить всю ее в виде некоторого многокрасочного мозаичного панно, каждый из нас в отдельности opedqr`mer лишь мгновенно теряющимся среди других ничтожным осколком смальты. Никто из нас не в состоянии вместить в себя все богатство определений человека, каждый ощущает себя лишь своеобразной математической дробью, знаменатель которой неудержимо стремится к бесконечности, тем самым бесконечно умаляя нас самих.
   С тонкой метафизикой всех этих туманных материй легко можно было бы примириться, а то и просто забыть о ней, если бы она болезненно не сказывалась в конечном счете на каждом из нас в нашей повседневной жизни. Но ведь отъединенными друг от друга оказываются не только тотальное содержание человеческого рода и определенность индивида: мужчина и женщина, отец и сын - все мы оказывается разобщенными, а нередко и в самом деле - до враждебности - чужими друг другу именно в силу этого всеобщего распада. "Человек-дробь" противостоит любой другой, столь же малой "дроби" уже потому, что их знаменатели даже при совпадении порядка величин вмещают в себя слишком разное, и несопоставимость их значений зачастую делает возможным контакт между ними лишь в общебытовой сфере. Медик не понимает юриста, инженер - гуманитария, рабочий - интеллигента... и все это непонимание с веками трансформируясь и помножаясь в наших детях в конечном счете ведет к становлению неодолимых барьеров, отделяющих не только цех от цеха, но и пол от пола и возраст от возраста.
   Но ведь и этот всеобщий распад - тоже прямой продукт нашего же творчества, ведь именно оно громоздит и громоздит все то, что разделяет нас, именно оно продолжает углублять ту пропасть, что уже давно существует между индивидом и родом. (Так зачем распадающемуся этому миру еще и любовь? Ведь зачиная и зачиная новую жизнь не множит ли и она все разделяющее нас?)
   Средоточие творчества, философия, поэзия, наука - вот те материи, представлялось мне, которые вызывают всеобщий распад, но ведь именно они же в конце концов и спасают наш мир. А значит, именно творчество - ключевое слово всей земной истории. Я знал это уже в двадцать, и уже в двадцать я думал только о венчающей его славе. Хорошо образованному гуманитарию, мне не хватит и десятилетий - потребуется пережить самое страшное, чтобы передо мной вдруг забрезжило: нет поэзии, нет философии, нет науки, нет вообще ничего, что имело бы оправдание в самом себе, нет ничего, чему можно было бы посвятить всю свою жизнь. Не созидание этих материй спасает мир. Есть лишь единое сквозное движение, целью которого является несмертная наша душа: тайный замысел нашего Создателя, земное служение Христа, дело человека. Дело человека, земное служение Христа, тайный замысел нашего Создателя - все это единый поток Творения. Только он соединяет и хранит наш рассыпающийся на отдельные атомы мир.
   Впрочем, только ли я поклонялся фетишу? Только ли меня сжигала сладкая отрава торжественной песни, слагаемой о несмертных героях, что потрясали устои Вселенной, только ли в мою душу вливался дурман воскурений фальшивому идолу успеха?..
   Творчество - вот, наверное, и самое трагическое слово земной истории. Теперь я уже знаю: противоядия нет, как нет и возврата, и всякий встающий на этот путь, должен будет пройти его до самого конца. Но та дорога, на которую вступают и отравленные песнями сирен, и поклонившиеся чужому богу, куда чаще чем светом духовной правды кончается безысходным тупиком тяжелого похмелья обманутых ими неудачников, которые готовы мстить за себя всему человечеству.
   Творчество - вот ключевое слово. Но подлинная его стихия это чистое движение любящей души; трагедия же в том, что никакое, даже самое глубокое и чистое ее откровение никогда не сможет стать достоянием другого без опосредования вещественностью знака: философией, поэзией, наукой... Облеченные в плоть, мы навеки обречены общаться друг с другом лишь с их помощью, но ведь в любом знаке, независимо от его природы, есть сокрытое значение, а есть, зачастую пусть и изящная, но все же бездушная материальная оболочка. Есть глубина чистого чувства, но есть и техническое совершенство воплощения его в материале слова, запечатленного образа, произведенного предмета... Способность видеть сквозь плотную завесь материала (будь то безупречная строгость обоснований, гармония речи, пластика образа, изощренность сюжета) даруется отнюдь не каждому, и нередко совершенство плетения именно этой завеси, разъединяя нас, принимается нами за самую суть творческого откровения.
   Впрочем, только ли разъединяя? Еще Павел сказал, что, не одухотворенная любовью, материальная плоть знака мертва. В исповеди разъявшего музыку Сальери, пусть и неосознанно для него самого, это отзовется куда зловеще и жесточе, уже не возвышенной метафорой, но вселяющим ужас пророчеством: ибо начав с метафорического убиения музыки, он кончит прямым убийством Моцарта. А еще раньше было распятие Христа - и не римская администрация, не интриги синедриона предали Его смерти: на смерть Его, несшего в мир любовь и совесть, обрекла мертвая буква формализованного закона, мертвая плоть знака...
   Нет, не философия, не поэзия, не наука - средоточие подлинного творчества. Не они спасают наш мир...
   Теперь, кажется, и я начинаю понимать, что всем нам, кому не дарована изначально мудрость исполненного чистой любовью сердца, предстоят либо мучительные испытания на пути к какому-то (какому, Господи?) душевному просветлению, либо тот страшный безысходный тупик, которым заканчивается путь, вероятно, всех когда-то вожделевших успеха неудачников. Кто направит и охранит нас на этой дороге?
   Тот когда-то увиденный в ее глазах свет, который сначала заставлял смиряться и притихать меня, надутого от спеси и самомнения, затем - нашего сына, способного, как кажется, смиряться только перед ней одной, мне думается, был свет не только провидимой ею боли, свет не одного лишь сомнения в том, что там, на этом пути ее любовь сможет охранить нас. Да, бессильной что-либо изменить, ей оставалось только высушить обувь, накрыть на стол, заботливо поправить шарф и тихо смотреть вслед. Но этот тихий взгляд куда-то далеко, в провидимый ею след, много лет назад случайно подсмотренный мною там, у памятника адмиралу на залитой весенним солнцем василеостровской набережной, так до сих пор тревожным своим вопросом: "Что принесешь ты Богу?" и смотрит мне в самую душу...
   Мне довелось пройти через разжалование, многомесячные следствия, суд, через негласный запрет заниматься профессиональной деятельностью, пережить герметически закрывшиеся передо мной двери в большую науку, необходимость начинать все сначала в рамках уже совсем иного ремесла... Я видел алкогольную деградацию своего товарища-поэта, тихое помешательство своего друга-философа, самоубийства бывших сокурсников, озлобление разочаровавшихся в жизни людей... Я не спился и не озлобился, больше того, несмотря на пережитое крушение давних честолюбивых планов, оглядываясь на прошлое я совершенно искренне считаю, что }rn были светлые счастливые годы.
   Может быть оттого, что самая острая боль, которая была назначена мне, была на самом деле пережита ею? Ее ли любовь охранила меня?..
   Оглядываясь назад, сегодня я обнаруживаю, что все эти годы мою душу формировали не только мои книги, но и эта ее тайная власть надо мной, ее неизъяснимая способность менять нравственную природу событий вокруг всех, кого она хранила.
   Вечная тайна творчества открывалась мне новым, ранее неведомым, своим измерением...
   Сегодня я уже в состоянии иногда не только абстрактно, холодным сознанием, но и самым сердцем понимать все еще непростую для меня истину: созидательно лишь то, что движется одной любовью: "если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я - медь звенящая, или кимвал звучащий".
   И все же: в чем вечная тайна зачатия? Ведь не может же быть оправдан земной путь одних только тех, кому изначально было даровано самим сердцем до конца понять это. А в чем назначение остальных, таких, как я?
   (Я в самом начале назвал себя неудачником, но это прежде всего от сознания того, что так и не смог сделать счастливой эту все годы хранившую меня женщину. Я по-прежнему не знаю в чем мое назначение на этой земле; может быть, та дорога, которой идет каждый из нас, и есть дорога обретения искомой правды, но если бы сегодня я имел возможность выбирать, я выбрал бы путь служения ей...)
   С рождением нашего сына именно он стал центром всей ее Вселенной.
   Я снисходил к нему - она все время была рядом с ним. Помня собственное детство, я никогда не посягал на все те милые глупости, которые составляют какую-то особую ценность для ребенка. Но это было только снисходительное великодушие взрослого...
   Лишь глядя на нее я учился понимать вещи, исполненные, как я теперь вижу, глубоким, едва ли не философским, смыслом. Мы жили на Петроградской, у самого "Великана", и летние солнечные дни часто проводили на пляже у Петропавловской крепости, в самом центре ослепительной гармонии воды и камня. Вот там на песке у Трубецкого бастиона, нашем обычном месте, мне впервые и бросилось в глаза то, с какой осторожностью тысячи беззаботных людей, целый день снующих по пляжу, обходят возведенные каким-то ребенком постройки; все эти куличики, домики и даже целые замки из песка уже давно оставлены и забыты им, но люди по-прежнему инстинктивно сторонятся их, боясь разрушить обрамленный блистательнейшими творениями лучших зодчих Европы чудом творчества запечатленный слепок с живой души маленького человека.
   Для нее все его поломанные пистолеты, разноцветные пластмассовые солдатики с давно оторванными головами, мятые фантики, дурацкие вкладыши в такие же дурацкие жевательные резинки были столь же священными, сколь и все мои книги. Может быть, и не отдавая себе отчета в какой-то ясной, отлитой в строгие понятия форме, она осознавала, что не только у каждого человека, но и у каждого возраста - своя правда. Все его детские обиды, потери и разочарования переживались ею с такой же остротой, как и раны шекспировских героев, его детские открытия в ее глазах были равнозначны расшифровке египетских иероглифов или решению апорий Зенона. Одним из постулатов ее собственной, не bqecd`, согласной с началами обиходной этики, системы было убеждение в том, что маленькая правда маленького человека абсолютно равноценна всем великим истинам всех убеленных сединой стариков. И поиск этой маленькой правды каждым маленьким человеком в ее глазах всегда уравновешивал искания всех тех, кто был духовным символом для меня и моих, как правило, мысливших только масштабами всего человечества друзей.
   Лишь глядя на нее я учился не снисходить, но уважать нашего сына...
   Я смотрел на мир как на огромное ристалище, жизнь - это борьба, - как попугай, твердил я вслед за кем-то, и путь мужчины открывался мне только в свете состязательности и соперничества: дело мужчины стать первым в своем ремесле - долгое время было искренним моим убеждением. Для нее же в любой состязательности таилось что-то смутно враждебное...
   В сущности только недавно я стал понимать, что абсолютизация соревнования есть скрытая форма отрицания всего индивидуального. Ведь оно неизбежно ведет к образованию какой-то иерархии, и через это в глазах большинства достойными уважения оказываются лишь те, кто сумел подняться ближе к самой вершине стихийно образующейся людской пирамиды. Все то, что тяготеет к ее основанию, скрыто осознается нами своеобразным отходом, браком, и содеянное аутсайдером становится чем-то вроде шлака человеческой истории, если не сказать образней и жесточе: той самой кучей навоза, с которой так ярко и выигрышно контрастируют жемчужины героических свершений призеров.
   В животном мире аутсайдер теряет право на оставление потомства, и все то, что составляет достоинство его генотипа, выпадает из единого генезиса вида. Вот так в глазах многих и в формировании человека свой след оставляет только сильный - слабый канет в безвестность; все откровения его опыта оставаясь невостребованными никем, даже близкими, выпадают из формирования духовного опыта поколения.
   Все это означает, что слабые и побежденные, мы оказываемся нужными истории отнюдь не как суверены, но только как питательная среда, как нечто, унавоживающее великих. Именно болезненное нежелание раствориться в этом позорном для большинства нечто и заставляет нас вступать в непрекращающуюся гонку за лидером... Впрочем, даже аналогия с благодатным гумусом не способна примирить нас с долей побежденных.