Страница:
Елизавета Орлова
Хроники Фаины Раневской. Все обязательно сбудется, стоит только расхотеть!
Мое одинокое детство…
Я родилась в 1896 году в городе Таганроге в довольно состоятельной семье. Можно сказать, что тогда мы жили на широкую ногу. Дом – полная чаша, множество прислуги, дача под городом. Летом дача обычно пустовала – семья нередко проводила это время года в Швейцарии, Франции или Италии.
Я безумно любила свою маму, Милку Рафаиловну Фельдман. Именно от нее я унаследовала чувствительность, артистичность, любовь к музыке, чтению, театру. С отцом же, Гирши Хаймовичем Фельдманом, сложились несколько иные отношения – я не была его любимицей. Из всех четырех детей он выделял Изабеллу, мою старшую сестру. Папа был типичным деловым человеком, которого в первую, вторую и третью очередь интересовали только деньги, а мама – трепетная особа, красавица, преисполненная высоких чувств. Экзальтированная натура, поклонница литературы, музыки и прочих искусств, обожавшая Чехова.
Существует понятие «с молоком матери». У меня – «со слезами матери». Мне четко видится мать, обычно тихая, сдержанная, – она громко плачет. Помню один случай, навсегда врезавшийся в память.
– Мама! Мама! Мамочка! Что случилось? Почему ты плачешь? – крикнула я, едва увидев ее тогда.
Я подбежала к ней, она уронила голову на подушку, и долго-долго плакала, она была в страшном горе. Я испугалась и тоже заплакала. А на коленях матери – газета: «…вчера в Баден-Вейлере скончался А. П. Чехов…». Удивительно, но томик Чехова мама всегда носила с собой. Еще раз мне пришлось увидеть ее в таком же смятении, когда умер Толстой.
– Погибла совесть! Совесть погибла! – рыдала мама.
В этот день кончилось мое детство… Хотя, а было ли оно у меня вообще – детство? Не как отрезок времени в жизни человека, а как прекрасная пора, полная чудесных открытий, родительской любви и беззаботного веселья?
Мне вспоминается горькая моя обида на всех окружавших меня в моем одиноком детстве. К одиночеству я начала привыкать с малых лет, правда, так с ним и не смирилась до самой старости. Будучи маленькой девочкой, я, как это нетрудно представить, не любила Новый год, этот чудесный праздник с наряженной елкой и кучей подарков. Причина была проста: на праздники признанную красавицу, старшую сестру Беллу наряжали словно принцессу. В прелестном наряде она казалась еще обольстительнее, чем обычно.
Окружающие восхищались Беллой, порой преувеличенно восторженно, чтобы польстить отцу, не чаявшему души в очаровательной дочери, и совершенно забывали про некрасивую и неуклюжую заику младшую дочь. А мне только оставалось завистливо наблюдать за очередным триумфом сестры со стороны. Мне, как и всякому ребенку, хотелось похвал, внимания, аплодисментов, но всего этого я была лишена и оттого чувствовала себя несчастной, никому не нужной.
Существует теория, утверждающая, что всю свою жизнь человек инстинктивно старается добрать то, что недополучил в детстве. Кто-то покупает себе, любимому, дорогие игрушки, кто-то забивает шкафы нарядами, а кто-то не мыслит и дня без изысканных блюд. Вполне возможно, что главным стимулом моего творческого пути стала жажда внимания, жажда признания, жажда восхищения со стороны окружающих.
Что касается воспитания, то, как и полагалось в те благословенные времена, оно было очень строгим. За любой провинностью следовало наказание, причем нотацией или стоянием в углу дело ограничивалось не всегда. Случались и порки. Так, например, когда я, вместе со старшим братом Яковом однажды сбежала из дома и была поймана по дороге на вокзал городовым, дома нас ожидала порка, а не зажаренный упитанный телец, которым положено встречать блудных детей.
Творческие наклонности были во мне всегда. Наверное, даже когда я родилась, это было заметно! Еще в раннем детстве я испытывала непреодолимое желание повторять за дворником все, что он говорит и делает. На дворнике останавливаться не стала – изображала всех, кто только попадался на глаза. «Подайте Христа ради», – канючила вслед за нищим; «Сахарная мороженая!» – вопила вслед за мороженщиком; «Иду на Афон, Богу молиться», – показывая приторно благочестивую паломницу, я, будучи четырехлетней девочкой, шамкала «беззубым» ртом и ковыляла с палкой, согнувшись в три погибели.
В пятилетнем возрасте я почувствовала себя настоящей и полноценной актрисой. В тот момент в семье был траур – умер Лазарь, младший братик. Жалея его, я плакала весь день, но все же, улучив момент, отодвинула занавеску на зеркале (обычай требовал занавешивать зеркала, если в доме находится покойник, чтобы душа его не страдала, не находя в них своего отражения) да и взглянула на свое лицо, что говорится, «в слезах».
С самого детства меня непреодолимо влекло к талантливым людям. Признаюсь, я искренне завидовала их таланту. Так, в гости к старшей сестре Белле иногда приходил гимназист, который читал ей наизусть стихи с выражением. Надо отметить, делал он это мастерски: то вращал глазами, то взвизгивал и, словно тигр, рычал, топал ногами, рвал на себе волосы и заламывал руки. А я… Я трепетала от восторга, а рыдания чтеца в завершение декламации доводили меня практически до творческого экстаза.
Как только наступил «положенный возраст», меня приняли в Мариинскую женскую гимназию, располагавшуюся на Атаманской улице. Учеба не заладилась с первых же дней. Преподаватели объясняли непонятно и были чрезмерно строги, а сверстники то и дело насмехались. Со мной, робкой, застенчивой и вдобавок заикающейся девочкой, никто не хотел дружить. Получилось так, что проучившись в гимназии несколько лет, мне так и не удалось завести ни одной подруги. А вот поиздеваться над безответным созданием хотелось всем. В общем, годы в гимназии – не самые яркие и не самые приятные воспоминания. К тому же, я никак не могла усвоить четыре правила арифметики, учебу ненавидела, оставалась на второй год. Все это было ужас как неинтересно! Задачи, в которых купцы продавали сукно дороже, чем приобретали, были скучны и непонятны. Я решала их со слезами, ровным счетом ничего в них не понимая. Возможно, что врожденное отсутствие интереса к наживе навсегда сделало меня крайне нерасчетливой и патологически непрактичной особой. Может быть…
Как же я умоляла родителей пожалеть своего «бедного ребенка» и забрать из гимназии. Одна из гимназических учительниц, решив подбодрить меня, даже подарила медальон с надписью «Лень – мать всех пороков», который я с гордостью носила. Ценой неимоверных страданий я проучилась в младших классах и наконец-то смогла упросить родителей положить конец гимназическому образованию. Обучение продолжилось дома, тогда это было в порядке вещей. Ко мне стали приходить учительницы из покинутой мной гимназии и репетиторы – усатые гимназисты старших классов. Впоследствии я всю свою жизнь училась наукам, увлекавшим меня, но уже самостоятельно. Возможно, я была бы в какой-то мере грамотна, если бы этому не мешала плохая память. Но зато я всегда любила читать и, сколько себя помню, всегда читала запоем. В детстве я нередко плакала навзрыд над книгой, в которой кого-то обижали. Вместо утешения у меня отнимали книгу, и ставили в угол в знак наказания.
А Программа «домашней гимназии» была несложной: девушке из приличной семьи полагалось иметь хорошие манеры, уметь петь, музицировать, сносно объясняться на одном-двух иностранных языках, чтобы слыть образованной особой и стать впоследствии хорошей женой. Гимназическую неприязнь к педагогам вместе с их педагогикой, до безобразия суровой и все больше и больше походящей на муштру, я перенесла на своих домашних учителей и воспитателей. Как же я ненавидела свою гувернантку, ненавидела бонну-немку. По ночам я нередко молила Бога:
– Господи, вот бы бонна, когда в следующий раз пойдет на каток и будет кататься на коньках, упала и расшибла бы себе голову до смерти!
Но не стоит, конечно, делать поспешных выводов и считать меня монстром на основании того, что я желала смерти бонне. Детям это свойственно – желать смерти кому-то из ближних и рыдать, заливаясь слезами, над судьбой малютки Оливера Твиста. Со временем плохое проходит, а хорошее остается, правда, бывает и наоборот. Да и бонны бывают разные – кому-то попадается Мэри Поппинс, а кому-то и вовсе фрекен Бок. Эту самую фрекен, впоследствии, я и озвучила в известном мультипликационном фильме!
А росла я необычайно впечатлительной девочкой. Так, однажды в детстве я увидела «цветной» фильм, сцену из «Ромео и Джульетты». В те времена цветных фильмов, в современном понимании этого значения, конечно, не было, скорее всего, это была раскрашенная вручную пленка. Но никто и представить себе не мог восторг двенадцатилетней мечтательницы, наблюдающей за тем, как по приставной лестнице на балкон взбирается юноша неописуемой красоты, а на балконе появляется столь же неописуемо красивая девушка. Молодые люди падают друг другу в объятия, целуются… От восхищения я разрыдалась – столь сильным было это потрясение.
Вернувшись домой, я кинулась к своему богатству – копилке в виде фарфоровой свиньи, набитой мелкими деньгами. Опьянев от встречи с искусством, дрожащими руками схватила копилку и без сожаления швырнула ее себе под ноги, на пол! Все деньги, которые оказались в копилке, я отдала соседским детям, после чего всю ночь не могла уснуть. Не от проснувшейся позже жадности, нет – от радости и волнения.
В Таганроге было множество меломанов. Все друзья и знакомые попеременно собирались друг у друга, чтобы играть квартеты великих композиторов. Однажды для выступления в специальный концертный зал пригласили самого Скрябина! И мне довелось при этом присутствовать. В тот вечер у рояля стояла большая лира из цветов, и я углядела, что Скрябин, выйдя к инструменту, улыбнулся цветам. Лицо его было совершенно обычным, можно даже сказать – заурядным, пока он не стал играть. И вот тогда-то я услышала и увидела перед собой гения. Наверное, именно этот концерт навсегда втянул мою душу в музыку, которая стала страстью на всю жизнь.
Я безумно любила свою маму, Милку Рафаиловну Фельдман. Именно от нее я унаследовала чувствительность, артистичность, любовь к музыке, чтению, театру. С отцом же, Гирши Хаймовичем Фельдманом, сложились несколько иные отношения – я не была его любимицей. Из всех четырех детей он выделял Изабеллу, мою старшую сестру. Папа был типичным деловым человеком, которого в первую, вторую и третью очередь интересовали только деньги, а мама – трепетная особа, красавица, преисполненная высоких чувств. Экзальтированная натура, поклонница литературы, музыки и прочих искусств, обожавшая Чехова.
Существует понятие «с молоком матери». У меня – «со слезами матери». Мне четко видится мать, обычно тихая, сдержанная, – она громко плачет. Помню один случай, навсегда врезавшийся в память.
– Мама! Мама! Мамочка! Что случилось? Почему ты плачешь? – крикнула я, едва увидев ее тогда.
Я подбежала к ней, она уронила голову на подушку, и долго-долго плакала, она была в страшном горе. Я испугалась и тоже заплакала. А на коленях матери – газета: «…вчера в Баден-Вейлере скончался А. П. Чехов…». Удивительно, но томик Чехова мама всегда носила с собой. Еще раз мне пришлось увидеть ее в таком же смятении, когда умер Толстой.
– Погибла совесть! Совесть погибла! – рыдала мама.
В этот день кончилось мое детство… Хотя, а было ли оно у меня вообще – детство? Не как отрезок времени в жизни человека, а как прекрасная пора, полная чудесных открытий, родительской любви и беззаботного веселья?
Мне вспоминается горькая моя обида на всех окружавших меня в моем одиноком детстве. К одиночеству я начала привыкать с малых лет, правда, так с ним и не смирилась до самой старости. Будучи маленькой девочкой, я, как это нетрудно представить, не любила Новый год, этот чудесный праздник с наряженной елкой и кучей подарков. Причина была проста: на праздники признанную красавицу, старшую сестру Беллу наряжали словно принцессу. В прелестном наряде она казалась еще обольстительнее, чем обычно.
Окружающие восхищались Беллой, порой преувеличенно восторженно, чтобы польстить отцу, не чаявшему души в очаровательной дочери, и совершенно забывали про некрасивую и неуклюжую заику младшую дочь. А мне только оставалось завистливо наблюдать за очередным триумфом сестры со стороны. Мне, как и всякому ребенку, хотелось похвал, внимания, аплодисментов, но всего этого я была лишена и оттого чувствовала себя несчастной, никому не нужной.
Существует теория, утверждающая, что всю свою жизнь человек инстинктивно старается добрать то, что недополучил в детстве. Кто-то покупает себе, любимому, дорогие игрушки, кто-то забивает шкафы нарядами, а кто-то не мыслит и дня без изысканных блюд. Вполне возможно, что главным стимулом моего творческого пути стала жажда внимания, жажда признания, жажда восхищения со стороны окружающих.
Что касается воспитания, то, как и полагалось в те благословенные времена, оно было очень строгим. За любой провинностью следовало наказание, причем нотацией или стоянием в углу дело ограничивалось не всегда. Случались и порки. Так, например, когда я, вместе со старшим братом Яковом однажды сбежала из дома и была поймана по дороге на вокзал городовым, дома нас ожидала порка, а не зажаренный упитанный телец, которым положено встречать блудных детей.
Творческие наклонности были во мне всегда. Наверное, даже когда я родилась, это было заметно! Еще в раннем детстве я испытывала непреодолимое желание повторять за дворником все, что он говорит и делает. На дворнике останавливаться не стала – изображала всех, кто только попадался на глаза. «Подайте Христа ради», – канючила вслед за нищим; «Сахарная мороженая!» – вопила вслед за мороженщиком; «Иду на Афон, Богу молиться», – показывая приторно благочестивую паломницу, я, будучи четырехлетней девочкой, шамкала «беззубым» ртом и ковыляла с палкой, согнувшись в три погибели.
В пятилетнем возрасте я почувствовала себя настоящей и полноценной актрисой. В тот момент в семье был траур – умер Лазарь, младший братик. Жалея его, я плакала весь день, но все же, улучив момент, отодвинула занавеску на зеркале (обычай требовал занавешивать зеркала, если в доме находится покойник, чтобы душа его не страдала, не находя в них своего отражения) да и взглянула на свое лицо, что говорится, «в слезах».
С самого детства меня непреодолимо влекло к талантливым людям. Признаюсь, я искренне завидовала их таланту. Так, в гости к старшей сестре Белле иногда приходил гимназист, который читал ей наизусть стихи с выражением. Надо отметить, делал он это мастерски: то вращал глазами, то взвизгивал и, словно тигр, рычал, топал ногами, рвал на себе волосы и заламывал руки. А я… Я трепетала от восторга, а рыдания чтеца в завершение декламации доводили меня практически до творческого экстаза.
Как только наступил «положенный возраст», меня приняли в Мариинскую женскую гимназию, располагавшуюся на Атаманской улице. Учеба не заладилась с первых же дней. Преподаватели объясняли непонятно и были чрезмерно строги, а сверстники то и дело насмехались. Со мной, робкой, застенчивой и вдобавок заикающейся девочкой, никто не хотел дружить. Получилось так, что проучившись в гимназии несколько лет, мне так и не удалось завести ни одной подруги. А вот поиздеваться над безответным созданием хотелось всем. В общем, годы в гимназии – не самые яркие и не самые приятные воспоминания. К тому же, я никак не могла усвоить четыре правила арифметики, учебу ненавидела, оставалась на второй год. Все это было ужас как неинтересно! Задачи, в которых купцы продавали сукно дороже, чем приобретали, были скучны и непонятны. Я решала их со слезами, ровным счетом ничего в них не понимая. Возможно, что врожденное отсутствие интереса к наживе навсегда сделало меня крайне нерасчетливой и патологически непрактичной особой. Может быть…
Как же я умоляла родителей пожалеть своего «бедного ребенка» и забрать из гимназии. Одна из гимназических учительниц, решив подбодрить меня, даже подарила медальон с надписью «Лень – мать всех пороков», который я с гордостью носила. Ценой неимоверных страданий я проучилась в младших классах и наконец-то смогла упросить родителей положить конец гимназическому образованию. Обучение продолжилось дома, тогда это было в порядке вещей. Ко мне стали приходить учительницы из покинутой мной гимназии и репетиторы – усатые гимназисты старших классов. Впоследствии я всю свою жизнь училась наукам, увлекавшим меня, но уже самостоятельно. Возможно, я была бы в какой-то мере грамотна, если бы этому не мешала плохая память. Но зато я всегда любила читать и, сколько себя помню, всегда читала запоем. В детстве я нередко плакала навзрыд над книгой, в которой кого-то обижали. Вместо утешения у меня отнимали книгу, и ставили в угол в знак наказания.
А Программа «домашней гимназии» была несложной: девушке из приличной семьи полагалось иметь хорошие манеры, уметь петь, музицировать, сносно объясняться на одном-двух иностранных языках, чтобы слыть образованной особой и стать впоследствии хорошей женой. Гимназическую неприязнь к педагогам вместе с их педагогикой, до безобразия суровой и все больше и больше походящей на муштру, я перенесла на своих домашних учителей и воспитателей. Как же я ненавидела свою гувернантку, ненавидела бонну-немку. По ночам я нередко молила Бога:
– Господи, вот бы бонна, когда в следующий раз пойдет на каток и будет кататься на коньках, упала и расшибла бы себе голову до смерти!
Но не стоит, конечно, делать поспешных выводов и считать меня монстром на основании того, что я желала смерти бонне. Детям это свойственно – желать смерти кому-то из ближних и рыдать, заливаясь слезами, над судьбой малютки Оливера Твиста. Со временем плохое проходит, а хорошее остается, правда, бывает и наоборот. Да и бонны бывают разные – кому-то попадается Мэри Поппинс, а кому-то и вовсе фрекен Бок. Эту самую фрекен, впоследствии, я и озвучила в известном мультипликационном фильме!
А росла я необычайно впечатлительной девочкой. Так, однажды в детстве я увидела «цветной» фильм, сцену из «Ромео и Джульетты». В те времена цветных фильмов, в современном понимании этого значения, конечно, не было, скорее всего, это была раскрашенная вручную пленка. Но никто и представить себе не мог восторг двенадцатилетней мечтательницы, наблюдающей за тем, как по приставной лестнице на балкон взбирается юноша неописуемой красоты, а на балконе появляется столь же неописуемо красивая девушка. Молодые люди падают друг другу в объятия, целуются… От восхищения я разрыдалась – столь сильным было это потрясение.
Вернувшись домой, я кинулась к своему богатству – копилке в виде фарфоровой свиньи, набитой мелкими деньгами. Опьянев от встречи с искусством, дрожащими руками схватила копилку и без сожаления швырнула ее себе под ноги, на пол! Все деньги, которые оказались в копилке, я отдала соседским детям, после чего всю ночь не могла уснуть. Не от проснувшейся позже жадности, нет – от радости и волнения.
В Таганроге было множество меломанов. Все друзья и знакомые попеременно собирались друг у друга, чтобы играть квартеты великих композиторов. Однажды для выступления в специальный концертный зал пригласили самого Скрябина! И мне довелось при этом присутствовать. В тот вечер у рояля стояла большая лира из цветов, и я углядела, что Скрябин, выйдя к инструменту, улыбнулся цветам. Лицо его было совершенно обычным, можно даже сказать – заурядным, пока он не стал играть. И вот тогда-то я услышала и увидела перед собой гения. Наверное, именно этот концерт навсегда втянул мою душу в музыку, которая стала страстью на всю жизнь.
Профессию я не выбирала – она во мне таилась…
После просмотра «Ромео и Джульетта», я окончательно потеряла покой. Я заболела театром. В таганрогском театре – небольшом, но удобном – нередко гастролировали не только провинциальные, но и известные, прославленные артисты. Я хорошо помню актера Павла Самойлова, игравшего в спектаклях «Привидения» по Ибсену. Он произвел на меня, тогда юную и романтичную особу, невероятно сильное впечатление. Я и сейчас помню его голос и его глаза:
– Мама, дай мне солнца…
А я, вспоминая его слова, до сих пор не могу сдержать слез…
А опера… Первое впечатление от оперы было страшным. Я то и дело холодела от ужаса, когда кого-нибудь убивали, да вдобавок еще и пели при этом. В театре я громко кричала и требовала, чтобы меня немедленно увезли в такую оперу, в которой не поют. Столь напугавшее меня зрелище называлось «Аскольдовой могилой». Когда же в самом конце убитые выходили раскланиваться, да при этом еще и улыбались, я почувствовала себя обманутой и еще больше возненавидела оперу. Должно быть, меня оттолкнула некоторая фальшь, присущая этому виду искусства, – ведь в реальной жизни люди куда больше разговаривают, нежели поют. Но, к счастью всех, я просто бредила театром.
В четырнадцать лет я познакомилась с молодой актрисой Художественного театра Алисой Коонен. Дело было в Крыму, в Евпатории. Вне всяких сомнений, это знакомство укрепило меня в страстном желании стать актрисой.
Моим амбициозным планам было тесно в родном Таганроге. Подобно сестрам Прозоровым, героиням чеховских «Трех сестер», я мечтала и стремилась в Москву! Только в отличие от сестер мне посчастливилось туда попасть. В 1913 году, мольбами и уговорами выбив из родителей нужную сумму денег, я отправилась в Москву, где, не теряя времени даром, сразу же отправилась на обход театров в поисках работы. Актеров в Москве – пруд пруди, да к тому же я сильно нервничала и переживала, оттого все больше заикалась и даже чуть что – падала в обморок. А что? Я родилась в конце девятнадцатого века, в ту пору, когда в моде еще были обмороки. Мне, к слову сказать, очень нравилось падать в обморок, к тому же я умудрялась не расшибаться, поскольку старалась падать грациозно и красиво. С годами, конечно же, да и, слава Богу, это увлечение понемногу прошло.
Но один такой обморок я помню очень хорошо, очень ясно и отчетливо. Он надолго сделал меня счастливой. В тот, совершенно обычный на первый взгляд, день я шла по Столешникову переулку, разглядывая поражающие взор витрины роскошных магазинов, как вдруг рядом с собой я услышала голос человека, в которого была влюблена, можно сказать, до одурения. Я тогда собирала фотографии этого парня, писала ему письма, но никогда их не отправляла, караулила объект своей страсти у ворот его дома, словом – совершала все полагающиеся влюбленной дурочке поступки.
– Добрый день! – сказал мне возлюбленный.
– Добрый… – только и успела сказать я и тут же поспешила упасть в обморок.
От волнения я упала неудачно и довольно сильно расшиблась. Сердобольные прохожие занесли меня в находившуюся поблизости кондитерскую, которая принадлежала тогда супружеской паре – француженке с французом. Добрые супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я тотчас же пришла в себя и… снова немедленно потеряла сознание, на сей раз по-настоящему, так как снова услышала:
– Фаина, ты не сильно ударилась?
Это был тот же любимый голос…
А Москва не была похожа на образ хлебосольного Первопрестольного града, который я рисовала в своих мыслях и мечтах. Это был чужой и негостеприимный город! А деньги продолжали таять и таять – все-таки дороговизна по сравнению с Таганрогом ощущалась. Жилье – дрянь, в театральных дирекциях равнодушные люди только и норовили разве что кривить губы и раздавать бестактные советы:
– Театр не для вас, у вас к нему профессиональная непригодность. Не морочьте голову ни себе, ни другим!
Когда отец узнал о моих «успехах», он выслал мне денег на дорогу и потребовал, чтобы я немедленно возвращалась домой. Я и повиновалась. А что делать? Но папа глубоко ошибался, когда наивно полагал, что дочь, хлебнувшая самостоятельной жизни, перебесится, возьмется за ум и откажется от дурацких идей. Ага! Не тут-то было! Я никогда даже и не думала сдаваться. Я просто отступила, чтобы подготовиться к новому наступлению на столичные театры. Приняла, как говорится, выжидательную позицию. Столичные театры были обречены, но тогда они еще не знали об этом.
Когда я вернулась домой, то сдала экзамены экстерном за курс гимназии и стала посещать занятия в частной театральной студии Ягелло, где училась всему необходимому для своей будущей профессии: свободно двигаться на сцене, правильно говорить, красиво жестикулировать. У меня не оставалось сомнений – я буду актрисой! Я должна посвятить свою жизнь сцене! В этом смысл жизни, моя цель, мое предназначение! Профессию я не выбирала – она во мне таилась… До тех пор, пока я не заявила семье о том, что по-прежнему хочу стать актрисой. Отец снисходительно взирал на мое увлечение театром. Чем бы дитя ни тешилось… Но стоило мне огласить свое решение, как отцовский гнев обрушился на меня со всей силой:
– Что? О чем ты говоришь? Дочь Гирша Фельдмана – профессиональная актриса? О, разве этот мир перевернулся с ног на голову, чтобы можно было допустить такое?! Дитя одного из самых состоятельных и уважаемых горожан Таганрога станет за деньги кривляться на потеху публике?! Что скажут люди?!
А меня никогда не волновало, что подумают люди. Разве волнует кошку, что о ней думают мыши? Нет, конечно! Стоит только задуматься о том, что скажут люди, как жизнь сразу же начинает катиться к чертям. Опасный это вопрос – лучше никогда его не задавать. Ни себе, ни окружающим.
Очередной долгий разговор с отцом, а если точнее – очередной монолог отца был полон упреков.
– Фая, пойми, я ничего не имею против того, чтобы содержать свою родную дочь, но в благодарность я требую от тебя послушания.
Хм… Послушание? На дворе стоял 1915 год, воздух витал запах перемен и потрясений, грозы и свободы, а папа все пытался удержать дочь-мечтательницу в рамках патриархально-буржуазных понятий. Занялся бы лучше своими делами, пошатнувшимися из-за мировой войны.
– И вообще, посмотри на себя в зеркало – и увидишь, что ты за актриса! – сказал он в конце беседы.
После разговора с отцом мне впервые захотелось навсегда уйти из дома и начать самостоятельную жизнь. Будучи кипучей и взрывной натурой, я не стала откладывать свое намерение в долгий ящик. Тем более что к тому времени уже успела отзаниматься в частной театральной студии, сыграть несколько ролей в постановках ростовской труппы Соболыцикова-Самарина, а также в любительских спектаклях. Что и говорить, я даже справилась со своим заиканием. Я долго и упорно тренировалась, можно сказать, заново выучилась говорить, чуть растягивая слова, и дефект речи безвозвратно исчез. Навсегда.
Отчий дом я вскоре, как и следовало ожидать, покинула. Держа в руках небольшой чемоданчик, я отправилась в Москву, чтобы поступить в театральную школу. В моем активе была небольшая сумма денег, а также обещание мамы в случае нужды помогать деньгами. Господи, как же мама рыдала, когда я собирала вещи. А я – вместе с ней. Нам обеим было мучительно больно и страшно, но своего решения я изменить не могла. Ко всему прочему, я и тогда была страшно самолюбива и упряма…
И вот моя самостоятельная жизнь началась… Простые люди только могли мечтать о театре, а взбалмошные сыновья и дочери обеспеченных родителей вроде меня стремились зачем-то попасть на сцену – с жиру бесились, как сказал бы наш дворник, а у моего отца был даже собственный дворник, не только пароход…
– Мама, дай мне солнца…
А я, вспоминая его слова, до сих пор не могу сдержать слез…
А опера… Первое впечатление от оперы было страшным. Я то и дело холодела от ужаса, когда кого-нибудь убивали, да вдобавок еще и пели при этом. В театре я громко кричала и требовала, чтобы меня немедленно увезли в такую оперу, в которой не поют. Столь напугавшее меня зрелище называлось «Аскольдовой могилой». Когда же в самом конце убитые выходили раскланиваться, да при этом еще и улыбались, я почувствовала себя обманутой и еще больше возненавидела оперу. Должно быть, меня оттолкнула некоторая фальшь, присущая этому виду искусства, – ведь в реальной жизни люди куда больше разговаривают, нежели поют. Но, к счастью всех, я просто бредила театром.
В четырнадцать лет я познакомилась с молодой актрисой Художественного театра Алисой Коонен. Дело было в Крыму, в Евпатории. Вне всяких сомнений, это знакомство укрепило меня в страстном желании стать актрисой.
Моим амбициозным планам было тесно в родном Таганроге. Подобно сестрам Прозоровым, героиням чеховских «Трех сестер», я мечтала и стремилась в Москву! Только в отличие от сестер мне посчастливилось туда попасть. В 1913 году, мольбами и уговорами выбив из родителей нужную сумму денег, я отправилась в Москву, где, не теряя времени даром, сразу же отправилась на обход театров в поисках работы. Актеров в Москве – пруд пруди, да к тому же я сильно нервничала и переживала, оттого все больше заикалась и даже чуть что – падала в обморок. А что? Я родилась в конце девятнадцатого века, в ту пору, когда в моде еще были обмороки. Мне, к слову сказать, очень нравилось падать в обморок, к тому же я умудрялась не расшибаться, поскольку старалась падать грациозно и красиво. С годами, конечно же, да и, слава Богу, это увлечение понемногу прошло.
Но один такой обморок я помню очень хорошо, очень ясно и отчетливо. Он надолго сделал меня счастливой. В тот, совершенно обычный на первый взгляд, день я шла по Столешникову переулку, разглядывая поражающие взор витрины роскошных магазинов, как вдруг рядом с собой я услышала голос человека, в которого была влюблена, можно сказать, до одурения. Я тогда собирала фотографии этого парня, писала ему письма, но никогда их не отправляла, караулила объект своей страсти у ворот его дома, словом – совершала все полагающиеся влюбленной дурочке поступки.
– Добрый день! – сказал мне возлюбленный.
– Добрый… – только и успела сказать я и тут же поспешила упасть в обморок.
От волнения я упала неудачно и довольно сильно расшиблась. Сердобольные прохожие занесли меня в находившуюся поблизости кондитерскую, которая принадлежала тогда супружеской паре – француженке с французом. Добрые супруги влили мне в рот крепчайший ром, от которого я тотчас же пришла в себя и… снова немедленно потеряла сознание, на сей раз по-настоящему, так как снова услышала:
– Фаина, ты не сильно ударилась?
Это был тот же любимый голос…
А Москва не была похожа на образ хлебосольного Первопрестольного града, который я рисовала в своих мыслях и мечтах. Это был чужой и негостеприимный город! А деньги продолжали таять и таять – все-таки дороговизна по сравнению с Таганрогом ощущалась. Жилье – дрянь, в театральных дирекциях равнодушные люди только и норовили разве что кривить губы и раздавать бестактные советы:
– Театр не для вас, у вас к нему профессиональная непригодность. Не морочьте голову ни себе, ни другим!
Когда отец узнал о моих «успехах», он выслал мне денег на дорогу и потребовал, чтобы я немедленно возвращалась домой. Я и повиновалась. А что делать? Но папа глубоко ошибался, когда наивно полагал, что дочь, хлебнувшая самостоятельной жизни, перебесится, возьмется за ум и откажется от дурацких идей. Ага! Не тут-то было! Я никогда даже и не думала сдаваться. Я просто отступила, чтобы подготовиться к новому наступлению на столичные театры. Приняла, как говорится, выжидательную позицию. Столичные театры были обречены, но тогда они еще не знали об этом.
Когда я вернулась домой, то сдала экзамены экстерном за курс гимназии и стала посещать занятия в частной театральной студии Ягелло, где училась всему необходимому для своей будущей профессии: свободно двигаться на сцене, правильно говорить, красиво жестикулировать. У меня не оставалось сомнений – я буду актрисой! Я должна посвятить свою жизнь сцене! В этом смысл жизни, моя цель, мое предназначение! Профессию я не выбирала – она во мне таилась… До тех пор, пока я не заявила семье о том, что по-прежнему хочу стать актрисой. Отец снисходительно взирал на мое увлечение театром. Чем бы дитя ни тешилось… Но стоило мне огласить свое решение, как отцовский гнев обрушился на меня со всей силой:
– Что? О чем ты говоришь? Дочь Гирша Фельдмана – профессиональная актриса? О, разве этот мир перевернулся с ног на голову, чтобы можно было допустить такое?! Дитя одного из самых состоятельных и уважаемых горожан Таганрога станет за деньги кривляться на потеху публике?! Что скажут люди?!
А меня никогда не волновало, что подумают люди. Разве волнует кошку, что о ней думают мыши? Нет, конечно! Стоит только задуматься о том, что скажут люди, как жизнь сразу же начинает катиться к чертям. Опасный это вопрос – лучше никогда его не задавать. Ни себе, ни окружающим.
Очередной долгий разговор с отцом, а если точнее – очередной монолог отца был полон упреков.
– Фая, пойми, я ничего не имею против того, чтобы содержать свою родную дочь, но в благодарность я требую от тебя послушания.
Хм… Послушание? На дворе стоял 1915 год, воздух витал запах перемен и потрясений, грозы и свободы, а папа все пытался удержать дочь-мечтательницу в рамках патриархально-буржуазных понятий. Занялся бы лучше своими делами, пошатнувшимися из-за мировой войны.
– И вообще, посмотри на себя в зеркало – и увидишь, что ты за актриса! – сказал он в конце беседы.
После разговора с отцом мне впервые захотелось навсегда уйти из дома и начать самостоятельную жизнь. Будучи кипучей и взрывной натурой, я не стала откладывать свое намерение в долгий ящик. Тем более что к тому времени уже успела отзаниматься в частной театральной студии, сыграть несколько ролей в постановках ростовской труппы Соболыцикова-Самарина, а также в любительских спектаклях. Что и говорить, я даже справилась со своим заиканием. Я долго и упорно тренировалась, можно сказать, заново выучилась говорить, чуть растягивая слова, и дефект речи безвозвратно исчез. Навсегда.
Отчий дом я вскоре, как и следовало ожидать, покинула. Держа в руках небольшой чемоданчик, я отправилась в Москву, чтобы поступить в театральную школу. В моем активе была небольшая сумма денег, а также обещание мамы в случае нужды помогать деньгами. Господи, как же мама рыдала, когда я собирала вещи. А я – вместе с ней. Нам обеим было мучительно больно и страшно, но своего решения я изменить не могла. Ко всему прочему, я и тогда была страшно самолюбива и упряма…
И вот моя самостоятельная жизнь началась… Простые люди только могли мечтать о театре, а взбалмошные сыновья и дочери обеспеченных родителей вроде меня стремились зачем-то попасть на сцену – с жиру бесились, как сказал бы наш дворник, а у моего отца был даже собственный дворник, не только пароход…
Я вас так любила! Любила вас весь вечер!.
Зх, сколько же пришлось всего пережить! Сколько нужно было вынести! Сколько вытерпеть неудач! Но, надо сказать, они меня не сломили, так же как и не смогли изменить принятого решения быть на сцене. С большущим трудом я устроилась в частную театральную школу, которую вскоре и оставила, так как не имела достаточных средств, чтобы оплачивать уроки. А не могла я оплачивать не только уроки, но и жилье. Деньги, с которыми я приехала в Москву, просто исчезали на глазах, а единственная работа, которую удалось найти, была крайне непостоянной, да и приносила сущие копейки. Но все равно я была счастлива – ведь я подрабатывала в массовке цирка! Но таким счастьем сыт не будешь. В скорости я осталась без крыши над головой. Благо это было летом! А ведь я была девушкой из добропорядочного провинциального буржуазного семейства, которая привыкла спать на мягких перинах и кружевном постельном белье. Мысль о ночлеге на улице не укладывалась в голове. Вот это я попала! Поистине безвыходная ситуация. А оставаться в Москве без денег, да еще и без работы невозможно, так же как и повторно вернуться неудачницей домой.
А что делать? Из всех возможных вариантов действия я выбрала самый бесперспективный – разрыдалась прямо в самом центре безжалостного города, который, как известно, слезам совершенно не верит. Правда, даже выбранное место для рыданий было изысканным – около колонн Большого театра. А где же еще оплакивать несостоявшуюся актерскую судьбу и прощаться на веки вечные со сценой? С чувством стиля у меня никогда не было проблем! Но, слава Богу, бесперспективный вариант на деле оказался судьбоносным. На меня рыдающую обратила внимание проходившая мимо Екатерина Гельцер, прима-балерины Большого театра.
Так я оказалась дома у Екатерины Васильевны. Мы практически сразу же сдружились и дружили около сорока лет, вплоть до самой смерти Екатерины Гельцер.
– Фанни, вы меня психологически интересуете! – иногда в беседе со мной признавалась Гельцер.
Она была необычайно искренним человеком. Она всегда так восторженно восхищалась моей молодостью и самоотверженностью:
– Какая вы феноменально молодая, как вам феноменально везет!
А как она радовалась моим первым успехам! Однажды Екатерина Васильевна сказала мне:
– Когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга!
Екатерина Гельцер была очень умной и острой на язык, она имела привычку называть вещи своими именами. Так, например, когда она рассказывала о московской театральной закулисной жизни, она называла актерское общество «бандой», имея в виду царившие тогда нравы в этой сфере. А я ее всегда с удовольствием слушала. Я ее обожала.
Екатерина Васильевна страдала бессонницей. Иногда она могла позвонить мне в два, а то и в три часа ночи с каким-нибудь вопросом. Я почему-то всегда пугалась этих ночных звонков. Надо сказать, что вопросы у Гельцер всегда были самые неожиданные. Она могла спросить:
– Вы не можете мне сказать точно, сколько лет Евгению Онегину?
Или еще:
– Объясните мне, пожалуйста, что такое формализм.
И это – посреди ночи!.. «Какой глубокий человек!» – думала я.
Каждый свободный вечер я проводила в театре. Экономя деньги, заглядывала в окошечко администратора и печальным голосом произносила:
– Извините меня, пожалуйста, я провинциальная артистка, никогда не бывавшая в хорошем театре…
На первый раз моя хитрость удавалась всегда – администратор протягивал заветную контрамарку. Но, при попытке получить контрамарку вторично администратор одного из театров отказал мне:
– Извините, но я вас помню! Вы со своим лицом запоминаетесь.
Но первым моим учителем я всегда считала Художественный театр, где, бывало, по несколько раз смотрела все спектакли, шедшие в тот сезон. Особенно я запомнила Константина Сергеевича Станиславского в роли генерала Крутицкого из «На всякого мудреца довольно простоты». Когда же я впервые попала в Художественный театр на «Вишневый сад», то словно попала в прострацию. Моему восторгу не было предела! Чего стоил один только актерский состав: Станиславский в роли Гаева, Николай Осипович Массалитинов в роли Лопахина, Ольга Книппер-Чехова играла Раневскую…
Как-то раз я прогуливалась по Леонтьевскому переулку и увидела пролетку, в которой сидел Станиславский. От неожиданности растерялась, а потом побежала за ним, крича:
– Мальчик мой дорогой!
А он смотрел на странную и экзальтированную девицу добрыми глазами и смеялся. Эту случайную встречу я запомнила на всю свою жизнь… Я боготворила Станиславского, преклонялась перед ним, обожала его.
Этот период в моей жизни был вовсе не безоблачным. Безоблачных «полос» в моей жизни не было вовсе. Я с трудом сводила концы с концами, тем более что рачительностью и умением экономить я никогда не отличалась, но мелкие житейские проблемы не могли затмить всего остального. И только Екатерине Гельцер было по силам вдохнуть в меня новые силы, возродить угасшую было надежду на сценическое будущее. Она начала искать для меня место. Гельцер показала мне всю Москву тех лет. Это были «мои университеты».
Как-то раз Екатерина Васильевна сказала мне, что, как кажется, она нашла для меня хорошую работу. Хорошая работа находилась довольно далеко от Москвы, в дачном поселке Малаховка, где землевладелец и по совместительству – завзятый театрал Павел Алексеевич Соколов несколько лет назад восстановил сгоревший Летний театр, куда в сезон съезжались из обеих столиц лучшие актеры. Новый театр был построен по эскизу самого Шаляпина, который поспорил с Соколовым, что тот не успеет выстроить здание к летнему театральному сезону 1911 года, и проиграл. Чудесный деревянный театр с залом, рассчитанным на пятьсот зрителей и великолепной акустикой, был построен плотниками за пятьдесят два дня!
Только в Малаховке можно было случайно оказаться на одной садовой скамейке с самыми маститыми и признанными артистами. Вспоминая об этих чудесных днях и своей трогательной непосредственности, очень сложно сдерживать улыбку. В один летний солнечный день я уселась на садовую скамейку около театра, возле дремавшей на свежем воздухе старушки. Вдруг кто-то, здороваясь с женщиной, сидящей со мной по-соседству, сказал:
– Здравствуйте, наша дорогая Ольга Осиповна!
Только тогда я поняла, рядом с кем мне посчастливилось сидеть. Рядом с самой Садовской! Я тут же вскочила, словно ошпаренная, и запрыгала на месте от восторга.
– Что это с вами? Почему вы прыгаете? – обратилась ко мне удивленная Садовская.
Заикаясь, что к тому времени случалось лишь при сильном волнении, я ответила:
– Я прыгаю от счастья и оттого, что сидела на одной скамейке рядом с великой Садовской! Я обязательно похвастаюсь перед подругами! Вот они обрадуются и удивятся!
– Успеете еще, сидите смирно и больше не прыгайте! – засмеялась актриса.
– Я, наверное, находясь рядом с вами, уже не смогу сидеть. Могу ли я с вами просто постоять!
– Смешная какая вы, барышня. Расскажите, чем вы занимаетесь? – заинтересовалась Ольга Осиповна и, взяв меня за руку, усадила рядом с собой.
– Ольга Осиповна, прошу вас, дайте мне опомниться от того, что сижу рядом с вами! – взмолилась я.
Потом я рассказала Садовской, что хочу быть актрисой, и, что сейчас в этом театре служу на выходах. Ольга Осиповна все смеялась, а потом спросила, где я училась. А я созналась, что в театральную школу меня не приняли, потому что сочли некрасивой и лишенной таланта.
А что делать? Из всех возможных вариантов действия я выбрала самый бесперспективный – разрыдалась прямо в самом центре безжалостного города, который, как известно, слезам совершенно не верит. Правда, даже выбранное место для рыданий было изысканным – около колонн Большого театра. А где же еще оплакивать несостоявшуюся актерскую судьбу и прощаться на веки вечные со сценой? С чувством стиля у меня никогда не было проблем! Но, слава Богу, бесперспективный вариант на деле оказался судьбоносным. На меня рыдающую обратила внимание проходившая мимо Екатерина Гельцер, прима-балерины Большого театра.
Так я оказалась дома у Екатерины Васильевны. Мы практически сразу же сдружились и дружили около сорока лет, вплоть до самой смерти Екатерины Гельцер.
– Фанни, вы меня психологически интересуете! – иногда в беседе со мной признавалась Гельцер.
Она была необычайно искренним человеком. Она всегда так восторженно восхищалась моей молодостью и самоотверженностью:
– Какая вы феноменально молодая, как вам феноменально везет!
А как она радовалась моим первым успехам! Однажды Екатерина Васильевна сказала мне:
– Когда я узнала, что вы заняли артистическую линию, я была очень горда, что вы моя подруга!
Екатерина Гельцер была очень умной и острой на язык, она имела привычку называть вещи своими именами. Так, например, когда она рассказывала о московской театральной закулисной жизни, она называла актерское общество «бандой», имея в виду царившие тогда нравы в этой сфере. А я ее всегда с удовольствием слушала. Я ее обожала.
Екатерина Васильевна страдала бессонницей. Иногда она могла позвонить мне в два, а то и в три часа ночи с каким-нибудь вопросом. Я почему-то всегда пугалась этих ночных звонков. Надо сказать, что вопросы у Гельцер всегда были самые неожиданные. Она могла спросить:
– Вы не можете мне сказать точно, сколько лет Евгению Онегину?
Или еще:
– Объясните мне, пожалуйста, что такое формализм.
И это – посреди ночи!.. «Какой глубокий человек!» – думала я.
Каждый свободный вечер я проводила в театре. Экономя деньги, заглядывала в окошечко администратора и печальным голосом произносила:
– Извините меня, пожалуйста, я провинциальная артистка, никогда не бывавшая в хорошем театре…
На первый раз моя хитрость удавалась всегда – администратор протягивал заветную контрамарку. Но, при попытке получить контрамарку вторично администратор одного из театров отказал мне:
– Извините, но я вас помню! Вы со своим лицом запоминаетесь.
Но первым моим учителем я всегда считала Художественный театр, где, бывало, по несколько раз смотрела все спектакли, шедшие в тот сезон. Особенно я запомнила Константина Сергеевича Станиславского в роли генерала Крутицкого из «На всякого мудреца довольно простоты». Когда же я впервые попала в Художественный театр на «Вишневый сад», то словно попала в прострацию. Моему восторгу не было предела! Чего стоил один только актерский состав: Станиславский в роли Гаева, Николай Осипович Массалитинов в роли Лопахина, Ольга Книппер-Чехова играла Раневскую…
Как-то раз я прогуливалась по Леонтьевскому переулку и увидела пролетку, в которой сидел Станиславский. От неожиданности растерялась, а потом побежала за ним, крича:
– Мальчик мой дорогой!
А он смотрел на странную и экзальтированную девицу добрыми глазами и смеялся. Эту случайную встречу я запомнила на всю свою жизнь… Я боготворила Станиславского, преклонялась перед ним, обожала его.
Этот период в моей жизни был вовсе не безоблачным. Безоблачных «полос» в моей жизни не было вовсе. Я с трудом сводила концы с концами, тем более что рачительностью и умением экономить я никогда не отличалась, но мелкие житейские проблемы не могли затмить всего остального. И только Екатерине Гельцер было по силам вдохнуть в меня новые силы, возродить угасшую было надежду на сценическое будущее. Она начала искать для меня место. Гельцер показала мне всю Москву тех лет. Это были «мои университеты».
Как-то раз Екатерина Васильевна сказала мне, что, как кажется, она нашла для меня хорошую работу. Хорошая работа находилась довольно далеко от Москвы, в дачном поселке Малаховка, где землевладелец и по совместительству – завзятый театрал Павел Алексеевич Соколов несколько лет назад восстановил сгоревший Летний театр, куда в сезон съезжались из обеих столиц лучшие актеры. Новый театр был построен по эскизу самого Шаляпина, который поспорил с Соколовым, что тот не успеет выстроить здание к летнему театральному сезону 1911 года, и проиграл. Чудесный деревянный театр с залом, рассчитанным на пятьсот зрителей и великолепной акустикой, был построен плотниками за пятьдесят два дня!
Только в Малаховке можно было случайно оказаться на одной садовой скамейке с самыми маститыми и признанными артистами. Вспоминая об этих чудесных днях и своей трогательной непосредственности, очень сложно сдерживать улыбку. В один летний солнечный день я уселась на садовую скамейку около театра, возле дремавшей на свежем воздухе старушки. Вдруг кто-то, здороваясь с женщиной, сидящей со мной по-соседству, сказал:
– Здравствуйте, наша дорогая Ольга Осиповна!
Только тогда я поняла, рядом с кем мне посчастливилось сидеть. Рядом с самой Садовской! Я тут же вскочила, словно ошпаренная, и запрыгала на месте от восторга.
– Что это с вами? Почему вы прыгаете? – обратилась ко мне удивленная Садовская.
Заикаясь, что к тому времени случалось лишь при сильном волнении, я ответила:
– Я прыгаю от счастья и оттого, что сидела на одной скамейке рядом с великой Садовской! Я обязательно похвастаюсь перед подругами! Вот они обрадуются и удивятся!
– Успеете еще, сидите смирно и больше не прыгайте! – засмеялась актриса.
– Я, наверное, находясь рядом с вами, уже не смогу сидеть. Могу ли я с вами просто постоять!
– Смешная какая вы, барышня. Расскажите, чем вы занимаетесь? – заинтересовалась Ольга Осиповна и, взяв меня за руку, усадила рядом с собой.
– Ольга Осиповна, прошу вас, дайте мне опомниться от того, что сижу рядом с вами! – взмолилась я.
Потом я рассказала Садовской, что хочу быть актрисой, и, что сейчас в этом театре служу на выходах. Ольга Осиповна все смеялась, а потом спросила, где я училась. А я созналась, что в театральную школу меня не приняли, потому что сочли некрасивой и лишенной таланта.