Спустя три дня лица арестантов были совсем другими. Еще бы – всех выпарили, вымыли, причем в специальных настоях, которые спешно заготовила моя ключница, поскольку вшей на них было куда больше, чем блох на бродячей собаке. Затем их подстригли, переодели в чистое, вручили новые лапти.
   Когда переодевались, подшучивали друг над другом, примеряя рубахи:
   – Кто новины не видал, тот и ветоши рад.
   – Рад нищий и тому, что сшили новую суму.
   Однако при этом, как я подметил, хоть на размеры и не глядели, но норовили взять самое чистое и белое, приговаривая: «Коль у Ивашки белая рубашка, то и праздник».
   Трапезничали они за только что сколоченными столами, что для них тоже было в диковинку.
   Отдыхать я им не дал, так что вкалывали они эти три дня дай бог. Разбитые на десятки узники старательно наводили порядок в помещениях, вычищая гнилье, настилая новые дощатые нары и занимаясь прочими работами по благоустройству.
   На сей раз я явился к ним не один. Впереди меня шагал Федор Борисович. Остановившись перед арестантским строем, он некоторое время внимательно вглядывался в лица, после чего, повернувшись ко мне, улыбнулся и негромко произнес:
   – Ну прямо яко тогда в Москве. Помнишь ли, княже?
   – Разве такое забудется, царевич? – вздохнул я.
   «Царевич… царевич…» – волной понеслось по строю.
   Престолоблюститель еще раз посмотрел на стоящих и похвалил меня:
   – А ты славно потрудился, княже. Тогда людишки, сколь я памятую, куда чумазей были. Да и несло от них так, что ой-ой-ой…
   – Твое повеление выполнял, Федор Борисович, – скромно, но громко, чтобы слышали все, на всякий случай ответил я, и, как оказалось, не зря.
   Кто именно стоит перед ними – будто на Руси царевичей немерено, – дошло до них только после того, как прозвучало его имя-отчество.
   – То ж Годунов, сын царя Бориса Федоровича! – наконец-то осенило кого-то, и новое известие незамедлительно поползло по строю.
   – Ну что, довольны переменами, кои вам обещаны были? – звонко спросил Федор.
   – Да мы ж… – заикнулся стоящий в первом ряду какой-то здоровенный ширококостный мужик с аккуратно подстриженной бородой – хорошо цирюльники поработали.
   Он хотел было сказать что-то еще, но вдруг всхлипнул и стал медленно опускаться на колени, через несколько секунд все так же молча уткнувшись головой в землю. И почти тут же, словно по команде, узники стали следовать его примеру, а через минуту уже весь арестантский строй стоял на коленях.
   – Это они чего? – изумленно спросил меня Годунов, глядя на их спины.
   – Очевидно, благодарят тебя, Федор Борисович, за то, что ты проявил о них заботу да людей в них увидел, а не скотов бессловесных, – громко предположил я.
   – Молчком?
   – Порой для того, что хочешь сказать, нужных слов не сразу сыщешь, вот они и…
   Федор жалостливо вздохнул, сочувственно глядя на шеренги согнутых спин, откашлялся и произнес:
   – Спаси вас бог, люди добрые. Ныне воочию зрю, яко велика ваша благодарность ко мне. А теперь встаньте, народ православный.
   Поднимались на ноги неспешно, так что время повнимательнее вглядеться им в глаза у меня имелось. Своими наблюдениями я остался доволен – сейчас они выражали совсем иные чувства, и с теми, что были тремя днями ранее, никакого сравнения. Спектр широкий – от просто благодарности до слепого обожания. Кажется, можно говорить и обо всех остальных переменах – созрели ребятки.
   Годунов был краток. Не к лицу царевичу толкать длинные речи – для изложения подробностей есть иные люди, и он произнес лишь несколько общих фраз о том, что ныне, после того как он им помог чем мог, пришел и их черед, и передал слово мне.
   Я начал с пояснения, что содержание арестантов влетает казне не в копеечку, а во многие рубли, которых ныне у престолоблюстителя негусто, а потому Федор Борисович надумал следующее. Ни к чему им тут сидеть без дела, да и у самих, поди, руки зудят по работе, вот царевич и задумал призвать острожный народец потрудиться на общее благо.
   На всякий случай я еще раз подчеркнул слово «общее», пояснив, что ныне престолоблюститель затеял огромное строительство, в том числе первую школу для детишек, причем без разбору, какого рода-племени, чтоб на святой Руси через десяток лет всякий ведал и счет, и грамоту. А еще он…
   Разумеется, я не стал упоминать о стекольном заводе и ткацкой мануфактуре, да и ни к чему вдаваться в такие уж подробности. Вместо этого я сказал, что их труд будет оценен по заслугам, а деньги, которые они заработают на строительстве, пойдут на достойное их содержание.
   Кроме того, царевич повелел мне до Рождества Христова рассмотреть все совершенные ими преступные деяния и каждому определить конечный срок пребывания в остроге, по истечении которого арестант будет отпущен на свободу и даже наделен полуполтиной за каждый год работ, чтоб было на что жить на первых порах, пока он не подыщет себе работу. Плюс к этому сроки, которые будут определены, наиболее усердным труженикам предполагается скостить. Разумеется, в зависимости от их рвения на работах.
   Закончив говорить, я оглянулся на Годунова. Последнее слово всегда должно быть за главным, если он присутствует, о чем я заранее предупредил царевича. Федор Борисович не подвел. Говорил он кратко, как я и советовал, но столь проникновенно, что у меня бы так никогда не получилось.
   – Так что, поработаем? – подытожил он, обращаясь к арестантам и ласково улыбаясь им.
   – Да мы уж и без легот расстараемся! – выкрикнул кто-то, и его тут же поддержали остальные:
   – Так поусердствуем, что токмо держись!
   – Горы свернем!
   – Из кожи вон вылезем, ежели повелишь!
   – А руки и впрямь стосковалися. Ныне что ни дай – все сполним.
   Насчет последнего, то есть о руках, я оговорил особо, но уже после ухода царевича. Мол, вполне вероятно, что кто-то из узников до того, как попасть сюда, обладал каким-либо художеством[52], которым хочет заняться и тут, так что пусть он об этом поведает, и, возможно, удастся подыскать для него что-то соответствующее прежнему роду занятий.
   Вот так в Костроме образовались пять строительных бригад численностью по сорок человек в каждой, а вдобавок в том же остроге сыскалось после тщательного опроса больше трех десятков умельцев – скорняки, швецы[53], плотники, столешники, печники, сапожники, кузнецы и прочий мастеровой люд, за которых я мысленно поблагодарил бывшего воеводу.
   Получалось, что попутно я смогу решить и некоторые задачи по обеспечению своих ратников маскхалатами, поскольку в моем распоряжении оказалось аж двое швецов, один из которых – Охрим Устюгов – угодил в острог вместе с тремя подмастерьями.
   Посадил их воевода за глум, учиненный над его женой, хотя сам был во всем виноват. Вначале он сделал изрядный заказ, но потом отказался платить за пошив – дескать, худая работа, а сарафан вообще пришлось выкинуть, так что за порчу сукна с Охрима еще и причитается. А спустя три дня Устюгов, зайдя в воеводский терем, увидел боярыню, щеголявшую в сарафане его работы – не иначе как подобрала на помойке.
   Смекнув, каким образом можно отомстить, Охрим невозмутимо заявил воеводе, что он и вправду недоглядел за своими учениками, а теперь явственно видит, что работа и впрямь худая и сарафан было бы неплохо подшить в двух местах, а то может расползтись. Тот поверил. Но Устюгов сделал обратное и так искусно подпорол швы, что никто и не заметил. А через пяток дней один из учеников прямо на торжище исхитрился и невзначай наступил ей на подол, от чего сарафан стремительно расползся по швам.
   Хохоту было…
   Вот только самому Охриму этот смех обошелся дорого – по воеводскому повелению он еще в прошлом году без суда и следствия был брошен в острог, причем вместе со всеми подмастерьями.
   Узнал я об этом, когда разбирался со специальностями острожников, поскольку Устюгов кинулся мне в ноги, но ходатайствовал не за себя, а за учеников – мол, моя вина, а парни ни при чем.
   – Глум – дело серьезное, – строго заметил я. – За такое можно и… – После чего выразительно потер шею.
   – Да их-то за что?! – взвыл он. – Сам посуди, княже. Нешто кто из мальцов возмог бы так хитро все учинить?! То я все один сработал!
   Честно говоря, отпускать не хотелось – а как же бесплатные маскхалаты? – хотя и было жалко, да и справедливость желательно соблюсти. Разве что попытаться совместить…
   Еще раз вслух прикинув, что прилюдно учиненное над женой высокопоставленного должностного лица бесчинство, если вдуматься, подрывает основы державы, то есть может быть приравнено даже к государственной измене, и убедившись, что припугнул достаточно, я отложил кнут в сторону и взялся за пряник.
   Мол, можно, конечно, подумать и подать царевичу вину как самого Охрима, так и его учеников, несколько иначе, под другим углом. Правда, придется изрядно поломать голову, как лучше это сделать, а у меня, как назло, совсем нет времени – нужно срочно обряжать ратников да пошить на них…
   Договорить я не успел, ибо Устюгов тут же предложил мне свои услуги, причем бесплатно.
   Митрополит, который продолжал торчать в Костроме, невзирая на то что копию с Федоровской иконы ему уже сделали, продолжал во время трапез доставать Годунова и меня своими поучениями и занудными придирками. Как ни удивительно, но Федору Борисовичу доставалось даже больше, чем мне. Дескать, батюшка царевича был куда прилежнее в соблюдении православного чина, обрядов и касаемо распространения истинной веры.
   Странно, ведь все должно было быть наоборот – в Костроме, если не считать самого первого дня, я, в отличие от Годунова, побывал в церкви лишь однажды, в воскресенье, в то время как он – каждый день, и не только на обеднях. Однако владыка в отношении меня явно сдерживался, не давая воли своим эмоциям. Ворчал, конечно, особенно насчет иноземных богомазов, которых я совершенно напрасно взял под свое крыло, но периодически, словно что-то вспоминая, притормаживал в своих нападках.
   А спустя пару дней мне даже удалось улучшить свою репутацию, слегка подняв свой авторитет в глазах Гермогена, да к тому же… Впрочем, обо всем по порядку.
   Началось с того, что владыке попалась на глаза одна из бродячих ватаг скоморохов, появившаяся в Костроме. Господа комедианты давали представление на городском торге – а на их беду митрополит как раз проезжал мимо в своем возке. Крику было изрядно, причем в выражениях Гермоген не стеснялся – даже позже, вечером, за традиционной трапезой в покоях царевича. Дескать, оскудение веры и всякое такое.
   Правда, меня владыка привел в пример как самого активного помощника в их изгнании из города. Дело в том, что я тоже в то время находился на торжище, общаясь с купцами, а потому, призванный на помощь Гермогеном, вынужден был принять участие в изгнании бродячих артистов, подключив и сопровождавших меня гвардейцев.
   Единственное, на что посетовал митрополит во время трапезы, так это на излишнюю вежливость моих ратников. Мол, надо мне было повелеть, чтоб мои людишки извлекли из ножен сабельки, да сабельками их, сабельками.
   Поначалу я его не понял и даже возразил, что это опасно. Не всякий удар получится плашмя, ибо клинок в руке запросто может нечаянно повернуться, и тогда… но он перебил меня, радостно заявив, что и хорошо, если б повернулся, поскольку для острастки отчего бы и не пустить кровушку. Грех, конечно, но он своей митрополичьей властью его бы отпустил, ибо оным малым грехом я бы уберег православный люд от куда большего, не дав душам простецов соблазниться лицезрением сатанинских песен, бесовских плясок, срамословных кощун[54] и непотребных игрищ.
   Оставалось только сокрушенно покаяться, что я об этом не догадался.
   Знал бы он, что я поступил совсем напротив, запел бы иначе. На самом-то деле, перед тем как мои гвардейцы приступили к разгону, я вполголоса строго-настрого наказал им вести себя со скоморохами деликатно и ни в коем случае не чинить им ни малейшего насилия.
   Сам я выбрал в качестве своей цели старшего из господ средневековых артистов и периодически не только сурово замахивался на него плетью, но и с силой хлестал ею под поощрительные выкрики митрополита. Вот только скоморох был закрыт моим конем, так что владыка так и не узнал, что все мои удары доставались… воздуху.
   Отконвоировав мужика за городские ворота, я напоследок посоветовал в следующий раз вначале узнать, по-прежнему ли пребывает в Костроме Гермоген, и заходить, только если выяснится, что он отсутствует. А еще я, вовремя припомнив обещание Дмитрию научить его новому танцу, уточнил у атамана скоморохов, как его зовут и не устал ли мужик от бесконечных скитаний.
   – Звать Митрофаном, а кличут Епифаном, – насторожился он. – Напрасно ты, княже, помыслил, будто я из беглых. – И оглянулся, прикидывая, куда бежать, если что.
   – Да речь не о том, – успокоил я его. – Хочу узнать, нет ли у тебя желания перейти ко мне на службу.
   Тот опешил, не поверив своим ушам, но я терпеливо повторил свой вопрос, и он растерянно ответил, что если князь не шутит, так он бы с радостью, вот только… Он на секунду замялся и честно предупредил, что художествами никакими не владеет, кроме разве что игры на дуде, но ведь мне, наверное, надо не это, и еще больше удивился, узнав, что как раз его игра меня и интересует.
   На некоторое время он даже потерял дар речи, но потом его осенило, и он поинтересовался, неужто князь надумал сыграть свадебку. Пришлось его разочаровать, сказав, что свое венчание я наметил не ранее следующей весны, хотя не исключено, что он сыграет и на свадебке, а пока ему придется как следует к ней подготовиться, для чего ему и надо явиться ко мне где-то через седмицу. А еще лучше будет, если он явится не один, а с другими гудошниками и прочими музыкантами, только не абы какими, а действительно хорошими.
   – И что ж, всех примешь к себе? – спросил он напоследок, стоя уже у Ильинских ворот.
   – Вначале проверю, насколько они искусны, а уж потом и говорить станем, Митрофан-Епифан, – ответил я.
   На том и распрощались. Он побежал догонять остальных, а я повернул коня обратно к торжищу – так и не договорил с купцами, а по пути все гадал, каким бы образом исхитриться и выпроводить из Костромы митрополита.
   Но все разрешилось само собой. Спустя всего день выяснилось, почему владыка тянул со своим отъездом…

Глава 11
Жених

   Об этом я догадался, едва услышал, что к пристани причалили три струга – частично прощенный государем боярин Василий Иванович Шуйский следовал из Вятки в свои вотчины, то есть в Борисоглебскую слободу[55], а попутно решил наведаться в гости к престолоблюстителю.
   Сам боярин – плюгавый старикашка с подслеповатыми слезящимися глазками – при первой же встрече принялся уверять Годунова, что заехал исключительно для того, чтобы еще раз самолично уверить Федора Борисовича, что нет на нем вины в том ужасном деянии, в котором его обвинили. Вон и владыка может это подтвердить – и тут же быстро скользнул взглядом по строго поджавшему губы митрополиту, словно вопрошал его о чем-то. Гермоген в ответ медленно кивнул, подтверждая, и в то же время чуть подмигнул Василию Ивановичу, будто отвечая на безмолвный боярский вопрос.
   Так-так. Не иначе как помимо обещания прозондировать почву насчет будущего мужа Ксении Годуновой хитрец Шуйский выжал из хозяина казанской епархии и еще одно – дождаться его приезда в Кострому, чтобы при необходимости помочь со сватовством. А что – весьма похоже, иначе зачем бы митрополит здесь торчал?
   Сомнения насчет сватовства у меня были – уж очень неспешно подходил к нему Василий Иванович. В первый день он вообще не обмолвился об этом ни словом, а весь вечер только и делал, что нахваливал ум царевича, его мудрость, его хозяйственность, его предусмотрительность, его… Словом, много чего, собрав в кучу не только все подлинные достоинства престолоблюстителя, но и те, которых Федор отродясь не имел.
   Надо сказать, что своей первоначальной цели – расположить к себе Годунова – он успешно достиг. Уже к концу первого вечера царевич оттаял, сменив сдержанную холодность на обычную вежливость. А когда Шуйский в подтверждение своей невиновности несколько раз перекрестился на икону и в довершение к клятве поцеловал у Гермогена его наперсный крест, Годунов и вовсе обмяк, совершенно забыв о моих словах и том примере, который я ему привел. Ну да, одно дело, когда о чем-то рассказывают, и совсем другое, когда наглядно видишь нечто иное. Своим глазам веры куда больше, чем своим ушам.
   Меня Шуйский тоже не забыл, напомнив о том эпизоде после отравления, когда мои гвардейцы бесцеремонно завалили его, уткнув мордой в землю и заставив подметать бородой пыль на царском дворе. Однако напоминал он это исключительно для того, чтобы выказать свое христианское всепрощение. Дескать, не держит он на меня зла и, более того, искренне восхищается моей преданностью, а также моим героическим поведением, храбростью, отвагой и прочими достоинствами, коих у меня в изобилии.
   Для достоверности он даже оговорился, что поначалу и впрямь была у него на меня некая обидка, но по прошествии времени она улетучилась. А уж когда до боярина дошла весть о том, сколь рьяно князь радел о православной вере, не побоявшись даже божьего суда, и эта легкая досада улетучилась, растаяв словно дым. Да и как можно серчать на столь пригожего молодца, кой… И вновь потекла полноводная река слащавых славословий.
   Ну я на комплименты не падок, хотя старательно изображал нечто обратное – смущенно улыбался, а иногда скромно опускал голову, застенчиво водя пальцем по узорам на скатерти. Словом, подыгрывал как мог, и ближе к концу нашего застолья Василий Иванович поверил, что «сделал» меня. Хотя не исключаю и того, что мне это просто показалось – уж больно хитрая лиса этот Шуйский, поди пойми наверняка, что там у него на уме. Во всяком случае, незадолго перед уходом на отдых боярин в подтверждение искренности своих чувств даже полез ко мне целоваться. Я затаил дыхание – очень уж несло от него чесноком вкупе с неприятным запахом от больных зубов – и ответил на его проникновенный поцелуй.
   Целовался он в знак примирения и с Федором, вот только царевич при этом выглядел куда более искренним. Учитывая, что Годунов не очень хорошо умеет притворяться, я предположил, что он и впрямь поверил льстивым речам Василия Ивановича. Моя попытка, предпринятая позднее, уже в его опочивальне, предостеречь царевича, еще раз напомнив ему о противоречащих друг другу публичных клятвах боярина, какую-то роль сыграла, но в качестве противовеса лести не годилась – это я понял по пылким возражениям Годунова в ответ на мои аргументы. Ну и ладно, хоть призадумался, и на том спасибо.
   Впрочем, касаемо Ксении он был тверд. Стоило мне на всякий случай заикнуться об обещании, которое я дал Дмитрию не только от себя лично, но и от имени престолоблюстителя, как царевич тут же обрушился на меня с упреками.
   Дескать, неужто я всерьез подумал, будто он собирается примучить сестру пойти под венец с этой рухлядью? И не будь моего обещания Дмитрию, он все равно нипочем бы не дал добро на ее замужество с этим сморчком. Опять же, судя по сегодняшнему поведению Василия Ивановича, не очень-то похоже, чтобы он приехал свататься – лишь раз за весь вечер осведомился о здравии Ксении Борисовны и больше о ней ни разу не заговаривал.
   Признаться, я и сам усомнился в своем предположении, но на следующий день Шуйский, решив, что комплиментов сделано предостаточно, перешел к более активным разговорам. Стоило Федору поутру вежливо осведомиться, каково ему почивалось, как боярин с грустным вздохом заявил:
   – Для чего мягко стлать, когда не с кем спать?
   Так-так. Кажется, началось. Но далее вновь последовало затишье. Очевидно, боярин взял паузу, решив посмотреть на реакцию царевича. Или я ошибаюсь и эта фраза была простой присказкой? Но дожидаться, пока Шуйский разродится следующей, было недосуг. Сегодня мне надо побывать на ткацко-прядильной мануфактуре, и у гвардейцев, которым предстоял экзамен по владению пращой, и… Словом, некогда мне.
   Впрочем, я ничего не упустил, поскольку к основному Василий Иванович, поступив вопреки пословице и посчитав, что вечер утра мудренее, приступил уже после вечерни и тоже не вдруг.
   Вначале Шуйский, сидя за трапезой, завел как бы между прочим разговор о сватовстве вообще. Поглаживая рукой какой-то сверток, принесенный им невесть зачем, он принялся рассказывать смешные случаи, когда неуклюжая глупая сваха что-то там напутала и договорилась совсем не с теми, кого выбрали родители жениха.
   А затем боярин, как и несколькими днями ранее митрополит, вопросительно уставился на меня – дескать, не пора ли тебе, князь, нас покинуть, ибо речь пойдет о семейных делах.
   Однако тут на мою сторону встал Гермоген, пояснив Шуйскому мой статус, причем расписав его в самых превосходных формах. Дескать, я ныне у царевича не просто набольший советник, но еще и сам по себе человек паки и паки наидостойнейший: несумненный, неблазный[56] и еще какой-то – честно признаться, такое обилие церковнославянских слов запомнить было трудненько.
   Василий Иванович не сумел сдержать своих чувств – в его быстро скользнувшем по владыке взгляде явно читалось неодобрение, которое он, впрочем, почти сразу же в себе задавил и с натугой улыбнулся мне.
   – И я мыслю, что вернее и надежнее у престолоблюстителя человека ныне нет, – охотно закивал он, неспешно провел рукой по остаткам волос, приглаживая их, хотя, на мой взгляд, там приглаживать было нечего, и приступил к изложению сути.
   Мол, про товар, который у нас с царевичем, он сказывать не собирается, да и про себя как про красного купца ему тоже поминать не след, дабы не выглядеть вовсе уж смешно, поэтому он будет сказывать напрямки, а там уж не обессудьте, ежели что не так, после чего приступил к откровенному разговору.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента