Страница:
Эти слова были произнесены по-испански, но с иностранным акцентом.
— Я находился здесь раньше вас, — отвечал я на том же языке, — или, лучше сказать, я ночевал только в нескольких шагах от тою места, куда вас привел счастливый случай.
— Случай, — возразил он строгим голосом, слегка покачав головой, — случай есть слово, изобретенное городскими мудрецами; мы же в пустыне его не знаем; это Бог, один Бог захотел меня спасти и привел меня к вам.
Я утвердительно кивнул головой. Этот человек еще больше возвысился в моих глазах, обнаруживая такую непоколебимую простоту убеждений и веры, такую искреннюю скромность без малейшей напыщенности; эти слова придавали ему еще большее значение, чем мужество, с которым он один готовился вступить в бой с десятью врагами.
— К тому же, — прибавил он тихо, говоря более про себя, — я знал, Богу не было угодно, чтоб я умер сегодня; у всякого человека на этом свете есть своя задача, которую он должен исполнить, моя же еще не окончена. Но, извините, — сказал он мне, меняя тон голоса и стараясь улыбнуться, — я вам говорил такие вещи, которые должны показаться очень странными, особенно теперь, когда нам нужно подумать о более важных делах, чем начинать философский спор, который для вас, иностранца и европейца, имеет второстепенный интерес. Посмотрим, что сталось с нашими врагами; хотя нас двое, однако если они возвратятся, нам трудно будет избавиться от них.
И, не дожидаясь моего ответа, он вышел из леса, заряжая на ходу ружье.
Я тихо пошел за ним, не зная, что подумать о своем странном товарище, которого я приобрел так нечаянно; он, казалось, не принадлежал ни по своим манерам, ни по уму к той среде, которую обозначали его одежда и вся обстановка.
Мое удивление было, вероятно, замечено им, но он ничего не высказал.
Убедившись, что оставшиеся на поле битвы индейцы мертвы, гаучо взобрался на довольно возвышенный холм, долго осматривал окрестность и возвратился потом ко мне, свертывая небрежно между пальцами сигаретку.
— Нам теперь нечего бояться, — сказал он мне, — однако, мне кажется, лучше было бы, если б мы не оставались здесь; куда вы едете?
— Боже мой, — отвечал я ему, — признаюсь, я и сам не знаю куда.
Несмотря на свое кажущееся равнодушие, он удивился и посмотрел на меня внимательно.
— Как! Вы не знаете?..
— Действительно не знаю! Как ни странно вам покажется это, я все-таки не знаю, ни где нахожусь, ни куда еду.
— Полно, полно, вы шутите, не правда ли? По той ли причине, или по другой, вы не хотите, не зная меня, обнаружить цель своего путешествия, что показывает вашу осторожность; но на самом деле невозможно, чтобы вы не знали, где находитесь и куда едете.
— Повторяю вам, кабальеро, что не шучу, я говорю правду и не имею никакой причины скрывать от вас цель своего путешествия; прибавляю даже, что был бы очень одолжен, если бы вы проводили меня до ближайшего ранчо, где я мог бы справиться, куда ехать; я не знаю этой пустыни и заблудился в ней, потому что нанятый мною проводник вот уже несколько дней как изменил мне и скрылся ночью.
Он подумал с минуту, потом пожал мне дружески руку и сказал:
— Извините меня за нелепые подозрения, я стыжусь их, но пусть обстоятельства, в которых мы встретились, послужат моим оправданием.
Сядем на лошадей и уедем отсюда; дорогой мы поговорим; я надеюсь, что вы скоро узнаете меня, и тогда мы поймем друг друга.
— Для полного уважения вашей личности мне более не нужно узнавать вас; с первой минуты, когда вас увидел, я был расположен в вашу пользу.
— Благодарю, — сказал он, улыбаясь. — На лошадь, на лошадь! До ранчо, куда я хочу проводить вас, нам придется еще довольно долго ехать.
Пять минут спустя мы уже скакали, оставив индейские трупы коршунам, которые отвратительно каркали и кружились над ними.
Во время перехода я рассказывал спутнику эпизоды из своей жизни и приключения, которые считал нужными сообщить ему. Рассказ этот заинтересовал его своей странностью: мне показалось даже, что выраженная мною страсть к бродячей жизни возвысила меня в его глазах, и перечисление титулов или богатство едва ли достигло бы этой цели. Эта странная личность ценила человека только по его личным заслугам, а не по общественным отличиям, которые выдумала цивилизация и которые часто под громкими именами и пышной обстановкой скрывают смешную ничтожность и полнейшую неспособность.
Однако в нем легко было заметить, несмотря на грубую внешность, очевидно напускную, знание человеческого сердца и практическое знакомство с городской жизнью не только высшего американского общества, но и европейского; он видел свет в различных фазах. Его возвышенные, почти всегда благородные мысли, его здравое суждение, его увлекающий разговор все более и более заинтересовывали меня; хотя он о себе не говорил ничего, даже не назвал мне своего имени, я чрезвычайно сочувствовал ему и, не сопротивляясь влиянию, которое он производил на меня с самого начала, очень желал, чтобы наша дружба не разрушилась, но сделалась продолжительной.
Может быть, в мои желания без моего ведома закрался эгоистичный расчет: в ответ на помощь, которую я оказал, я рассчитывал на советы человека, перед которым пустыня ничего не скрывала; он мог в короткое время сделать из меня настоящего обитателя лесов.
Но если эта мысль действительно и пробудилась во мне, однако она была так глубоко скрыта в моем сердце, что я думал только повиноваться чувству симпатии, которая возбуждается всегда сильными энергичными и возвышенными натурами в откровенных и прямодушных характерах.
Мы провели весь день в веселой беседе, подвигаясь к ранчо, где должны были ночевать.
— Посмотрите, — сказал мне под вечер гаучо, указывая пальцем на небольшой столб дыма, который сливался с облаками, — вот куда мы едем; через четверть часа мы будем уже там.
— Слава Богу, — отвечал я, — я уже чувствую сильное утомление.
— Да, — говорил гаучо, — вы еще не привыкли к долгим поездкам, ваши члены еще не окрепли, как мои, но поверьте, через несколько дней вы перестанете замечать усталость.
— Надеюсь.
— Кстати, — сказал он, как будто только сейчас вспомнив, — вы мне не сказали имени picaro, который покинул вас, кажется, украв что-то?
— О! сущую безделицу: ружье, саблю и лошадь.
— И вы думаете, что они потеряны для вас?
— Конечно, потому что, без сомнения, мошенник не возвратит их.
— Вы ошибаетесь, хотя пустыня велика, однако воришке не легко укрыться в ней, если его отыскивает опытный гаучо.
— Вы, может быть, отыщите его, но мне это невозможно.
— Правда, — отвечал он, — но все равно, скажите мне все-таки его имя.
— Зачем?
— Нельзя знать, что случится; может быть, мне придется иметь с ним дело, и, зная его, я не доверюсь ему.
— Извольте; его звали в Буэнос-Айресе Пигача, но соотечественники его называют Венадо; он крив на один глаз; я полагаю, что это описание довольно подробно, — прибавил я, смеясь.
— Да, — отвечал он, — и ручаюсь вам, что если когда-нибудь встречу его, то узнаю, а вот мы и приехали.
В самом деле, на некотором расстоянии впереди нас стояло ранчо, которое я не мог хорошенько разглядеть в темноте, но один вид его после утомительного дня, в особенности же после долгого уединения, радовал меня; я надеялся на дружеское гостеприимство, в котором не только не отказывают в пампе, а напротив, всегда с радостью принимают путешественника.
Уже собаки уведомили о нашем приезде громким, оглушительным лаем и злобно кидались на наших лошадей; мы принуждены были стегнуть кнутом докучливых хозяев, и скоро наши кони остановились перед ранчо. На пороге стоял человек с зажженной головней в одной руке и с ружьем в другой.
Он был высокого роста, с энергичными чертами; бронзового цвета лицо освещалось красноватым отблеском факела, который он поднял над головой; атлетическое сложение и дикий взгляд выражали тип гаучо восточной банды; заметив моего товарища, он удивился и почтительно поклонился.
— Ave Maria purisima! — сказал последний.
— Sin peccado concebida, — отвечал ранчеро.
— Se piede entar don Torribio? — спросил мой спутник.
— Pase V. adelante, senor don Seno Cabral, — продолжал вежливо ранчеро, — esa casa у todo lo que contiene es de V [Эти слова служат принятыми выражениями для испрашивания себе гостеприимства в пампах; вот их перевод:
— Кланяюсь вам, Пречистая Дева.
— Сохранившаяся без греха.
— Можно войти, дон Торрибио?
— Войдите, дон Зено Кабраль, этот дом и все, что в нем есть, принадлежит вам.].
Не дожидаясь вторичного приглашения, мы сошли с лошадей и предоставили их молодому человеку лет восемнадцати или двадцати, который прибежал на крик хозяина и отвел их в сарай. В сопровождении собак, которые так шумно нас встретили, а теперь прыгали от радости, полагая, вероятно, что ради нашего приезда им позволено будет погреться у очага, мы вошли в строение. Это жилище, как и все жилища гаучо, представляло хижину, выстроенную удивительно просто, из земли, смешанной с камышом; крыша ее была из соломы.
Она состояла из двух комнат — спальни и приемной; последняя служила также кухней. В спальне находилась кровать, т. е. четыре кола, вбитые в землю, поддерживали связку камыша, на которой вместо европейского матраца, неизвестного в этой стране, лежала бычачья шкура; другие кожи были разложены для детей на полу, около стены; боласы, ласо, необходимые оружия для гаучо, конская упряжь, повешенная на деревянные, вбитые в стену ранчо колышки, — все это составляло единственное украшение комнаты.
Приемная была меблирована еще проще: плетенка из камыша, поддерживаемая шестью столбиками, служила диваном; два буйволовых черепа заменяли кресла; маленький бочонок с водой, деревянная чашка и железный вертел, воткнутый перед очагом, который находился на середине комнаты, котел в углу и несколько тыквенных бутылок дополняли это убранство. Мы описали ранчо так подробно, потому что все жилища в пампах выстроены, так сказать, по одному образцу.
Наш хозяин был богат, и потому, в виде исключения, в стороне от главного здания стояло другое строение, служащее складом для кож и для мяса, назначенного для сушки; оно было окружено довольно обширным забором в три метра высоты, который служил загоном для лошадей, скрывая их от степных зверей.
Нас встретили в ранчо две женщины; одну хозяин представил как свою жену, а другую — как дочь.
Последней было лет пятнадцать, она была хорошо сложена и необыкновенно красива; я узнал впоследствии, что ее звали Евой; мать, хотя еще довольно молодая, ей не было и тридцати лет, сохранила только некоторые следы своей красоты, которая была, должно быть, замечательна, но очень скоро увяла вследствие жизни в пустыне, где хозяйка провела всю свою жизнь.
Товарищ мой, казалось, был закадычным другом ранчеро и его семейства; его приняли с самой искренней радостью, хотя к ней и примешивалось какое-то почтение и даже боязнь.
Со своей стороны, дон Зено Кабраль, — я узнал наконец имя своего спутника, — обращался с ними бесцеремонно и говорил несколько в тоне покровителя.
Они приняли нас, как должно, т. е. по-дружески, стараясь наперерыв угодить нам, а малейшая благодарность с нашей стороны приводила их в восторг.
Мы с удовольствием поужинали; ужин наш состоял из assado, или жареной говядины, из goeso (гауческого сыра) и из harina (маниоковой муки), запитых сапа (сахарной водкой), которая обошла маленькими чарками всех, развеселила и заставила нас позабыть дневную усталость.
К дополнению нашего ужина, который был гораздо комфортабельнее, чем предполагает наш европейский читатель, когда мы закурили сигары, донна Ева сняла со стены гитару и, подав ее своему отцу, который начал бренчать четырьмя пальцами, стала танцевать перед нами так грациозно и так непринужденно, как умеют только одни южные американки; потом молодой человек, о котором я упомянул уже, — он был не слуга, а сын ранчеро, — спел звонким, свежим голосом несколько национальных песен с таким живым чувством, что тронул нас до глубины души.
Тогда случилось странное обстоятельство, которого я не мог объяснить себе. Дон Квино, так звали молодого человека, пел с невыразимою страстью стихи Квинтана:
Feliz aquel que jinto a ti suspira
Que el dulce nectar de tu risa bele
Que a demandarte compasion se atreve
Y blandamente palpitar te mira! 4
Вдруг Зено побледнел, как мертвец, нервическая дрожь пробежала по его членам, и две слезы выкатились из его глаз, но губы сохраняли глубокое молчание; молодой человек заметил, какое действие произвели на гостя эти стихи, и сейчас же залился веселой jarana, которая очень скоро опять развеселила гаучо.
Таким образом мы просидели долго; ветер яростно свистел на дворе, по временам поднимался рев диких зверей и составлял странный контраст с нашей веселостью.
Между тем к одиннадцати часам дамы ушли; дон Торрибио и его сын, обойдя весь дом, чтобы убедиться в надлежащем порядке, простились с нами, предоставляя мне и моему товарищу растянуться на приготовленных кроватях; мы не замедлили этого сделать и заснули от усталости.
ГЛАВА III. Ранчо
— Я находился здесь раньше вас, — отвечал я на том же языке, — или, лучше сказать, я ночевал только в нескольких шагах от тою места, куда вас привел счастливый случай.
— Случай, — возразил он строгим голосом, слегка покачав головой, — случай есть слово, изобретенное городскими мудрецами; мы же в пустыне его не знаем; это Бог, один Бог захотел меня спасти и привел меня к вам.
Я утвердительно кивнул головой. Этот человек еще больше возвысился в моих глазах, обнаруживая такую непоколебимую простоту убеждений и веры, такую искреннюю скромность без малейшей напыщенности; эти слова придавали ему еще большее значение, чем мужество, с которым он один готовился вступить в бой с десятью врагами.
— К тому же, — прибавил он тихо, говоря более про себя, — я знал, Богу не было угодно, чтоб я умер сегодня; у всякого человека на этом свете есть своя задача, которую он должен исполнить, моя же еще не окончена. Но, извините, — сказал он мне, меняя тон голоса и стараясь улыбнуться, — я вам говорил такие вещи, которые должны показаться очень странными, особенно теперь, когда нам нужно подумать о более важных делах, чем начинать философский спор, который для вас, иностранца и европейца, имеет второстепенный интерес. Посмотрим, что сталось с нашими врагами; хотя нас двое, однако если они возвратятся, нам трудно будет избавиться от них.
И, не дожидаясь моего ответа, он вышел из леса, заряжая на ходу ружье.
Я тихо пошел за ним, не зная, что подумать о своем странном товарище, которого я приобрел так нечаянно; он, казалось, не принадлежал ни по своим манерам, ни по уму к той среде, которую обозначали его одежда и вся обстановка.
Мое удивление было, вероятно, замечено им, но он ничего не высказал.
Убедившись, что оставшиеся на поле битвы индейцы мертвы, гаучо взобрался на довольно возвышенный холм, долго осматривал окрестность и возвратился потом ко мне, свертывая небрежно между пальцами сигаретку.
— Нам теперь нечего бояться, — сказал он мне, — однако, мне кажется, лучше было бы, если б мы не оставались здесь; куда вы едете?
— Боже мой, — отвечал я ему, — признаюсь, я и сам не знаю куда.
Несмотря на свое кажущееся равнодушие, он удивился и посмотрел на меня внимательно.
— Как! Вы не знаете?..
— Действительно не знаю! Как ни странно вам покажется это, я все-таки не знаю, ни где нахожусь, ни куда еду.
— Полно, полно, вы шутите, не правда ли? По той ли причине, или по другой, вы не хотите, не зная меня, обнаружить цель своего путешествия, что показывает вашу осторожность; но на самом деле невозможно, чтобы вы не знали, где находитесь и куда едете.
— Повторяю вам, кабальеро, что не шучу, я говорю правду и не имею никакой причины скрывать от вас цель своего путешествия; прибавляю даже, что был бы очень одолжен, если бы вы проводили меня до ближайшего ранчо, где я мог бы справиться, куда ехать; я не знаю этой пустыни и заблудился в ней, потому что нанятый мною проводник вот уже несколько дней как изменил мне и скрылся ночью.
Он подумал с минуту, потом пожал мне дружески руку и сказал:
— Извините меня за нелепые подозрения, я стыжусь их, но пусть обстоятельства, в которых мы встретились, послужат моим оправданием.
Сядем на лошадей и уедем отсюда; дорогой мы поговорим; я надеюсь, что вы скоро узнаете меня, и тогда мы поймем друг друга.
— Для полного уважения вашей личности мне более не нужно узнавать вас; с первой минуты, когда вас увидел, я был расположен в вашу пользу.
— Благодарю, — сказал он, улыбаясь. — На лошадь, на лошадь! До ранчо, куда я хочу проводить вас, нам придется еще довольно долго ехать.
Пять минут спустя мы уже скакали, оставив индейские трупы коршунам, которые отвратительно каркали и кружились над ними.
Во время перехода я рассказывал спутнику эпизоды из своей жизни и приключения, которые считал нужными сообщить ему. Рассказ этот заинтересовал его своей странностью: мне показалось даже, что выраженная мною страсть к бродячей жизни возвысила меня в его глазах, и перечисление титулов или богатство едва ли достигло бы этой цели. Эта странная личность ценила человека только по его личным заслугам, а не по общественным отличиям, которые выдумала цивилизация и которые часто под громкими именами и пышной обстановкой скрывают смешную ничтожность и полнейшую неспособность.
Однако в нем легко было заметить, несмотря на грубую внешность, очевидно напускную, знание человеческого сердца и практическое знакомство с городской жизнью не только высшего американского общества, но и европейского; он видел свет в различных фазах. Его возвышенные, почти всегда благородные мысли, его здравое суждение, его увлекающий разговор все более и более заинтересовывали меня; хотя он о себе не говорил ничего, даже не назвал мне своего имени, я чрезвычайно сочувствовал ему и, не сопротивляясь влиянию, которое он производил на меня с самого начала, очень желал, чтобы наша дружба не разрушилась, но сделалась продолжительной.
Может быть, в мои желания без моего ведома закрался эгоистичный расчет: в ответ на помощь, которую я оказал, я рассчитывал на советы человека, перед которым пустыня ничего не скрывала; он мог в короткое время сделать из меня настоящего обитателя лесов.
Но если эта мысль действительно и пробудилась во мне, однако она была так глубоко скрыта в моем сердце, что я думал только повиноваться чувству симпатии, которая возбуждается всегда сильными энергичными и возвышенными натурами в откровенных и прямодушных характерах.
Мы провели весь день в веселой беседе, подвигаясь к ранчо, где должны были ночевать.
— Посмотрите, — сказал мне под вечер гаучо, указывая пальцем на небольшой столб дыма, который сливался с облаками, — вот куда мы едем; через четверть часа мы будем уже там.
— Слава Богу, — отвечал я, — я уже чувствую сильное утомление.
— Да, — говорил гаучо, — вы еще не привыкли к долгим поездкам, ваши члены еще не окрепли, как мои, но поверьте, через несколько дней вы перестанете замечать усталость.
— Надеюсь.
— Кстати, — сказал он, как будто только сейчас вспомнив, — вы мне не сказали имени picaro, который покинул вас, кажется, украв что-то?
— О! сущую безделицу: ружье, саблю и лошадь.
— И вы думаете, что они потеряны для вас?
— Конечно, потому что, без сомнения, мошенник не возвратит их.
— Вы ошибаетесь, хотя пустыня велика, однако воришке не легко укрыться в ней, если его отыскивает опытный гаучо.
— Вы, может быть, отыщите его, но мне это невозможно.
— Правда, — отвечал он, — но все равно, скажите мне все-таки его имя.
— Зачем?
— Нельзя знать, что случится; может быть, мне придется иметь с ним дело, и, зная его, я не доверюсь ему.
— Извольте; его звали в Буэнос-Айресе Пигача, но соотечественники его называют Венадо; он крив на один глаз; я полагаю, что это описание довольно подробно, — прибавил я, смеясь.
— Да, — отвечал он, — и ручаюсь вам, что если когда-нибудь встречу его, то узнаю, а вот мы и приехали.
В самом деле, на некотором расстоянии впереди нас стояло ранчо, которое я не мог хорошенько разглядеть в темноте, но один вид его после утомительного дня, в особенности же после долгого уединения, радовал меня; я надеялся на дружеское гостеприимство, в котором не только не отказывают в пампе, а напротив, всегда с радостью принимают путешественника.
Уже собаки уведомили о нашем приезде громким, оглушительным лаем и злобно кидались на наших лошадей; мы принуждены были стегнуть кнутом докучливых хозяев, и скоро наши кони остановились перед ранчо. На пороге стоял человек с зажженной головней в одной руке и с ружьем в другой.
Он был высокого роста, с энергичными чертами; бронзового цвета лицо освещалось красноватым отблеском факела, который он поднял над головой; атлетическое сложение и дикий взгляд выражали тип гаучо восточной банды; заметив моего товарища, он удивился и почтительно поклонился.
— Ave Maria purisima! — сказал последний.
— Sin peccado concebida, — отвечал ранчеро.
— Se piede entar don Torribio? — спросил мой спутник.
— Pase V. adelante, senor don Seno Cabral, — продолжал вежливо ранчеро, — esa casa у todo lo que contiene es de V [Эти слова служат принятыми выражениями для испрашивания себе гостеприимства в пампах; вот их перевод:
— Кланяюсь вам, Пречистая Дева.
— Сохранившаяся без греха.
— Можно войти, дон Торрибио?
— Войдите, дон Зено Кабраль, этот дом и все, что в нем есть, принадлежит вам.].
Не дожидаясь вторичного приглашения, мы сошли с лошадей и предоставили их молодому человеку лет восемнадцати или двадцати, который прибежал на крик хозяина и отвел их в сарай. В сопровождении собак, которые так шумно нас встретили, а теперь прыгали от радости, полагая, вероятно, что ради нашего приезда им позволено будет погреться у очага, мы вошли в строение. Это жилище, как и все жилища гаучо, представляло хижину, выстроенную удивительно просто, из земли, смешанной с камышом; крыша ее была из соломы.
Она состояла из двух комнат — спальни и приемной; последняя служила также кухней. В спальне находилась кровать, т. е. четыре кола, вбитые в землю, поддерживали связку камыша, на которой вместо европейского матраца, неизвестного в этой стране, лежала бычачья шкура; другие кожи были разложены для детей на полу, около стены; боласы, ласо, необходимые оружия для гаучо, конская упряжь, повешенная на деревянные, вбитые в стену ранчо колышки, — все это составляло единственное украшение комнаты.
Приемная была меблирована еще проще: плетенка из камыша, поддерживаемая шестью столбиками, служила диваном; два буйволовых черепа заменяли кресла; маленький бочонок с водой, деревянная чашка и железный вертел, воткнутый перед очагом, который находился на середине комнаты, котел в углу и несколько тыквенных бутылок дополняли это убранство. Мы описали ранчо так подробно, потому что все жилища в пампах выстроены, так сказать, по одному образцу.
Наш хозяин был богат, и потому, в виде исключения, в стороне от главного здания стояло другое строение, служащее складом для кож и для мяса, назначенного для сушки; оно было окружено довольно обширным забором в три метра высоты, который служил загоном для лошадей, скрывая их от степных зверей.
Нас встретили в ранчо две женщины; одну хозяин представил как свою жену, а другую — как дочь.
Последней было лет пятнадцать, она была хорошо сложена и необыкновенно красива; я узнал впоследствии, что ее звали Евой; мать, хотя еще довольно молодая, ей не было и тридцати лет, сохранила только некоторые следы своей красоты, которая была, должно быть, замечательна, но очень скоро увяла вследствие жизни в пустыне, где хозяйка провела всю свою жизнь.
Товарищ мой, казалось, был закадычным другом ранчеро и его семейства; его приняли с самой искренней радостью, хотя к ней и примешивалось какое-то почтение и даже боязнь.
Со своей стороны, дон Зено Кабраль, — я узнал наконец имя своего спутника, — обращался с ними бесцеремонно и говорил несколько в тоне покровителя.
Они приняли нас, как должно, т. е. по-дружески, стараясь наперерыв угодить нам, а малейшая благодарность с нашей стороны приводила их в восторг.
Мы с удовольствием поужинали; ужин наш состоял из assado, или жареной говядины, из goeso (гауческого сыра) и из harina (маниоковой муки), запитых сапа (сахарной водкой), которая обошла маленькими чарками всех, развеселила и заставила нас позабыть дневную усталость.
К дополнению нашего ужина, который был гораздо комфортабельнее, чем предполагает наш европейский читатель, когда мы закурили сигары, донна Ева сняла со стены гитару и, подав ее своему отцу, который начал бренчать четырьмя пальцами, стала танцевать перед нами так грациозно и так непринужденно, как умеют только одни южные американки; потом молодой человек, о котором я упомянул уже, — он был не слуга, а сын ранчеро, — спел звонким, свежим голосом несколько национальных песен с таким живым чувством, что тронул нас до глубины души.
Тогда случилось странное обстоятельство, которого я не мог объяснить себе. Дон Квино, так звали молодого человека, пел с невыразимою страстью стихи Квинтана:
Feliz aquel que jinto a ti suspira
Que el dulce nectar de tu risa bele
Que a demandarte compasion se atreve
Y blandamente palpitar te mira! 4
Вдруг Зено побледнел, как мертвец, нервическая дрожь пробежала по его членам, и две слезы выкатились из его глаз, но губы сохраняли глубокое молчание; молодой человек заметил, какое действие произвели на гостя эти стихи, и сейчас же залился веселой jarana, которая очень скоро опять развеселила гаучо.
Таким образом мы просидели долго; ветер яростно свистел на дворе, по временам поднимался рев диких зверей и составлял странный контраст с нашей веселостью.
Между тем к одиннадцати часам дамы ушли; дон Торрибио и его сын, обойдя весь дом, чтобы убедиться в надлежащем порядке, простились с нами, предоставляя мне и моему товарищу растянуться на приготовленных кроватях; мы не замедлили этого сделать и заснули от усталости.
ГЛАВА III. Ранчо
На другой день я встал с восходом солнца, однако, несмотря на раннюю пору, мой товарищ опередил меня; его кровать была пуста.
Я вышел, надеясь встретить его на дворе, где он, вероятно, курил сигару.
Его там не было; местность вокруг меня была спокойна и пустынна, как в первый день созданья; собаки, караулившие нас целую ночь, поднялись, заметив меня, и стали ласкаться с радостным ворчаньем.
Вид пампы при восходе солнца самый живописный 5. Глубокое спокойствие царствует в пустыне; кажется, что природа сосредоточивается и собирает новые силы при наступлении зари. Свежий утренний ветерок пробирается через высокие травы, которые он тихо и равномерно колеблет; там и сям венады поднимают головы и боязливо осматриваются. Забившиеся в листья птицы подают свои голоса; на песчаных возвышениях дремлют несколько запоздалых сов, они жмурятся от солнечного света, пряча свои головы под крылья, а урубусы и каракарасы парят высоко в воздухе, качаясь лениво по воле ветра и высматривая добычу, на которую они готовы кинуться с быстротою молнии.
В это время пампа походит на тихое зеленое море, берега которого скрываются за горизонтом.
Я сел на траву и, покуривая сигару, предался размышлениям, которые вскоре овладели мною совершенно. В самом деле, мое положение было довольно странно; никогда я не представлял его себе так, как оно было теперь.
Я заблудился в пустыне за несколько тысяч миль от своего отечества и добровольно расторгнул семейные и дружеские узы, которые привязывают человека к родине; я имел перед собой только будущность лесного бродяги, т. е. мне предстояло бороться каждый день, каждый час без отдыха и вознаграждения против всей природы, людей и животных, чтобы покончить с жизнью в какой-нибудь засаде или быть бесславно убитым на краю пропасти стрелою или незнакомой пулей. Эта перспектива, особенно в мои лета, не была отрадна — мне было всего двадцать лет, когда полная жизни молодость порывается на великие дела, — я блуждал теперь по бесконечным саваннам в сопровождении человека, нечаянно встретившегося, который оставался для меня загадкой, почти заставлял подчиняться своей воле и мог покинуть меня, когда ему было угодно. Но я не имел права жаловаться на свою судьбу; я был виноват, потому что не послушался здравых советов и увещаний своих родственников, которые не щадили слов, уговаривая меня не пускаться в эту бродяжническую жизнь; я только что начал ее, и она показалась мне уже такой трудной и непривлекательной.
Когда впоследствии я припоминал свои первые, раздирающие сердце впечатления, полученные вначале моей бродяжнической жизни, которую я должен был продолжать еще много лет, то жалел о себе; странствующий по пустыне знакомится с нею только постепенно; нужно долго изучать ее, чтобы понять всю заключающуюся в ней красоту и испытать ее чары, которые она сохраняет только для людей, посвященных в ее тайны.
Но, повторяю я, когда эти печальные мысли, которые, как ни старался я избавиться от них, завладели моим сердцем и доводили его почти до отчаяния, тогда только я вполне чувствовал свое одиночество; отдаленный от всех соотечественников, от всех друзей, я принужден был скрывать свои мысли, которые переполняли мое сердце и каждую минуту готовы были сорваться с моих губ. Я тогда еще не знал, что единственный друг человека — он сам; в самых затруднительных положениях, как и в самых обыкновенных, он не должен рассчитывать ни на кого кроме себя. Если он не хочет подвергнуться измене, эгоизму, зависти… этих самых страшных врагов, которые увиваются беспрестанно около всякого рода дружбы, чтобы разрушить ее и заменить ненавистью, то должен полагаться только на самого себя.
Моя задача на этом свете была трудна; я много страдал, многому научился и дошел теперь до крайнего скептического равнодушия относительно всех прекрасных чувств, которые люди напрасно стараются иногда выразить передо мной. Я не требую от человеческой натуры того, чего она не может дать. Я заранее прощаю моим друзьям вред, который они невольно причиняют мне. Ничего не требуя и не ожидая ни от кого, я дошел до того, что сделался хотя не счастливым, — счастье, я знаю по опыту, не создано для человека, — а спокойным, что, по моему мнению, составляет цель, на которой должно остановиться человеческое желание при настоящих общественных условиях.
Мои размышления были неожиданно прерваны голосом, который приветливо обращался ко мне.
Я поспешно обернулся.
Дон Торрибио был подле меня; хотя он сидел на лошади, однако я не услышал, как ранчеро подъехал.
— Hola, кабальеро, — сказал он весело, — ведь пампа хороша при солнечном восходе, не правда ли?
— Да, хороша, — отвечал я, не зная, что говорить.
— Спокойно ли вы провели ночь?
— Отлично, благодаря вашему великодушному гостеприимству.
— Ба, ба, есть о чем говорить! Я сделал, что мог; к несчастью, прием был довольно плох, потому что время теперь тяжелое; лет пять тому назад я бы вас принял иначе, а теперь не взыщите — чем богат, тем и рад.
— Я не могу пожаловаться, напротив, благодарю вас. Вы, кажется, только что приехали?
— Да, я ездил на пастбище посмотреть на своих быков, но, — прибавил он, поднимая вверх голову и мысленно вычисляя высоту солнца, — время и позавтракать; сеньора, должно быть, все приготовила, а моя утренняя поездка необыкновенно возбудила мой аппетит. Вы пойдете со мной?
— С удовольствием, только что-то не видно моего товарища; мне кажется, с моей стороны было бы не совсем вежливо не подождать его к завтраку.
Гаучо засмеялся.
— Если только это вас удерживает, — сказал он мне, — то садитесь смело за стол.
— Скоро он придет? — спросил я.
— Напротив, он не приедет.
— Как же это? — вскричал я с удивлением, смешанным с беспокойством, — он уехал?
— Уже три часа тому назад, — сказал ранчеро, но, заметя, что это известие опечалило меня, он прибавил: — Мы его скоро увидим, не беспокойтесь.
— Вы разве видели его сегодня?
— Да, мы вместе выехали.
— А! Он, должно быть, охотится?
— Без сомненья; только кто знает, какого рода дичь он хочет подстрелить.
— Его отсутствие сильно тревожит меня.
— Перед отъездом он хотел поговорить с вами, но, вспомнив, что вы вчера вечером сильно устали, предпочел не будить вас. Ведь сон так благотворно действует на усталого!
— Он, вероятно, скоро возвратится?
— Не могу вам сказать. Дон Кабраль не имеет привычки рассказывать свои намерения первому встречному. Во всяком случае, он долго не замешкается, он будет здесь сегодня вечером или завтра утром.
— Черт возьми! Что буду я теперь делать, я на него так рассчитывал.
— Каким же это образом?
— А чтобы узнать, по какой дороге ехать.
— О чем же вам тут беспокоиться? Он просил меня передать вам, чтобы вы не уезжали из ранчо без него.
— Однако не могу же я поселиться у вас?
— Почему?
— Ну потому что я боюсь стеснить вас; вы сами сказали мне, что не богаты; чужой должен ввести вас в лишние расходы.
— Сеньор, — отвечал гаучо с достоинством, — гости посланы от Бога; горе тому, кто обращается с ними не так, как они заслуживают; если даже вам вздумается прогостить у меня целый месяц, я почту это за счастье и буду гордиться вашим присутствием в моей семье. Не отказывайтесь же более, прошу вас, и примите мое гостеприимство так же чистосердечно, как вам предлагают его.
Я не мог возражать на это. Я решился потерпеть до возвращения дона Зено и вошел вместе с хозяином в ранчо.
Завтрак прошел довольно весело; дамы старались возбудить во мне хорошее расположение духа и осыпали меня любезностями.
Дон Торрибио, поев, готовился сесть на лошадь — гаучо проводит всю жизнь на коне, — чтобы осмотреть свои многочисленные стада; я просил позволения ехать с ним и получил согласие; я оседлал свою лошадь, и мы понеслись по пампе.
Сопровождая его, я хотел побольше разузнать о своем товарище, которого, по-видимому, гаучо отлично знал, и составить себе мнение об этом странном человеке, который заинтересовывал меня своей таинственностью.
Но все было тщетно, все мои хитрости пропали, гаучо ничего не знал или, что было вероятнее, не хотел ничего говорить мне; этот человек, чрезвычайно разговорчивый, рассказывал даже слишком подробно многое о своих делах, но становился необыкновенно молчаливым, когда я ловким оборотом обращал разговор на дона Зено Кабраля.
На все мои вопросы он отвечал только мычанием, или же, пожимая плечами, говорил: Quien sabe! — кто знает.
Устав расспрашивать попусту, я принялся говорить об его стадах.
На это гаучо был расположен отвечать подробнее, нежели я желал; он вошел со мною в технические подробности; я был принужден выслушать все; день показался мне бесконечно долгим.
Однако к трем часам пополудни дон Торрибио сказал мне, что прогулка наша была кончена; мы поехали назад в ранчо, от которого удалялись на четыре или пять лье. Переезд в пять лье, после скачки целого дня, только прогулка для гаучесов, ездящих на неутомимых лошадях пампы. Наши скакуны менее чем через два часа были уже около фермы, нисколько не вспотев.
Навстречу нам скакал во весь дух всадник.
Это был дон Зено Кабраль, я тотчас же узнал его и обрадовался; он скоро присоединился к нам.
— Вот и вы, — сказал он, поравнявшись с нами, — я вас жду уже с час. Я вам приготовил сюрприз, который будет, без сомнения, приятен, — прибавил он, обращаясь ко мне.
— Сюрприз! — вскричал я, — какой же?
— Увидите, я убежден, что вы меня поблагодарите за него.
— Я заранее благодарен вам, — отвечал я, — и не допытываюсь, какого рода эта нечаянность.
— Посмотрите, — продолжил он, показывая на ранчо,
— Мой проводник! — воскликнул я, узнав индейца Венадо, крепко привязанного к дереву.
— Он самый. Что вы об этом думаете?
— Ей-Богу, это мне кажется чудом; я не понимаю, как вы его так скоро поймали.
— О! Это было не так трудно, как вы полагаете, в особенности же имея сведения, которые вы мне дали; все эти мошенники живут как хищные звери, у них есть свои притоны, от которых они не удаляются и куда возвращаются рано или поздно; для человека, привыкшего к пампасам, ничего не стоит отыскать их; к тому же этот, полагаясь на ваше незнание пустыни, не спрятался; он спокойно ехал, убежденный, что вы не станете его преследовать; эта уверенность погубила его. Вообразите, как он удивился, когда я отыскал его и решительно велел ему следовать за собой.
— Все это отлично, — отвечал я, — благодарю вас за труд, который вы на себя приняли, но что мне теперь делать с индейцем?
— Как что? — вскричал он с удивлением, — я хочу, чтобы вы с него сперва взыскали, да примерным образом, чтобы он долго помнил; потом, так как вы его наняли проводником в Бразилию и он уже получил вперед часть условленной платы, он должен исполнить честно свое обещание, как условились.
— Признаюсь, я не слишком-то доверяю его будущему поведению.
— Ошибаетесь, вы не знаете покоренных индейцев; если вы его хоть раз накажете примерно, то он станет, поверьте мне, отлично и верно служить вам.
— Охотно! Но это наказание, какого бы рода оно ни было, я не могу сам исполнить.
— Не беспокойтесь! Вот наш друг, дон Торрибио, позаботится об этом, у него не такое сердце, как у вас.
— К вашим услугам, — сказал дон Торрибио.
Мы остановились в это время перед пленником. Бедняжка — он, без сомнения, знал, что ему угрожало, — был не в своей тарелке и имел пристыженный вид; он был крепко привязан лицом к дереву.
Мы сошли с лошадей.
— Слушай, picaro, — сказал дон Зено индейцу, — этот кабальеро нанял тебя в Буэнос-Айресе, а ты не только его подло оставил в пампе, но еще и обокрал; ты заслуживаешь наказания и получишь его. Добрейший дон Торрибио, потрудитесь, пожалуйста, дать пятьдесят ударов лассо по плечам этого мошенника, да почувствительнее.
Индеец ничего не отвечал. Гаучо приблизился и старательно, как делал все, поднял лассо, которое со свистом опустилось на плечи несчастного и оставило на них синеватую полосу.
Я вышел, надеясь встретить его на дворе, где он, вероятно, курил сигару.
Его там не было; местность вокруг меня была спокойна и пустынна, как в первый день созданья; собаки, караулившие нас целую ночь, поднялись, заметив меня, и стали ласкаться с радостным ворчаньем.
Вид пампы при восходе солнца самый живописный 5. Глубокое спокойствие царствует в пустыне; кажется, что природа сосредоточивается и собирает новые силы при наступлении зари. Свежий утренний ветерок пробирается через высокие травы, которые он тихо и равномерно колеблет; там и сям венады поднимают головы и боязливо осматриваются. Забившиеся в листья птицы подают свои голоса; на песчаных возвышениях дремлют несколько запоздалых сов, они жмурятся от солнечного света, пряча свои головы под крылья, а урубусы и каракарасы парят высоко в воздухе, качаясь лениво по воле ветра и высматривая добычу, на которую они готовы кинуться с быстротою молнии.
В это время пампа походит на тихое зеленое море, берега которого скрываются за горизонтом.
Я сел на траву и, покуривая сигару, предался размышлениям, которые вскоре овладели мною совершенно. В самом деле, мое положение было довольно странно; никогда я не представлял его себе так, как оно было теперь.
Я заблудился в пустыне за несколько тысяч миль от своего отечества и добровольно расторгнул семейные и дружеские узы, которые привязывают человека к родине; я имел перед собой только будущность лесного бродяги, т. е. мне предстояло бороться каждый день, каждый час без отдыха и вознаграждения против всей природы, людей и животных, чтобы покончить с жизнью в какой-нибудь засаде или быть бесславно убитым на краю пропасти стрелою или незнакомой пулей. Эта перспектива, особенно в мои лета, не была отрадна — мне было всего двадцать лет, когда полная жизни молодость порывается на великие дела, — я блуждал теперь по бесконечным саваннам в сопровождении человека, нечаянно встретившегося, который оставался для меня загадкой, почти заставлял подчиняться своей воле и мог покинуть меня, когда ему было угодно. Но я не имел права жаловаться на свою судьбу; я был виноват, потому что не послушался здравых советов и увещаний своих родственников, которые не щадили слов, уговаривая меня не пускаться в эту бродяжническую жизнь; я только что начал ее, и она показалась мне уже такой трудной и непривлекательной.
Когда впоследствии я припоминал свои первые, раздирающие сердце впечатления, полученные вначале моей бродяжнической жизни, которую я должен был продолжать еще много лет, то жалел о себе; странствующий по пустыне знакомится с нею только постепенно; нужно долго изучать ее, чтобы понять всю заключающуюся в ней красоту и испытать ее чары, которые она сохраняет только для людей, посвященных в ее тайны.
Но, повторяю я, когда эти печальные мысли, которые, как ни старался я избавиться от них, завладели моим сердцем и доводили его почти до отчаяния, тогда только я вполне чувствовал свое одиночество; отдаленный от всех соотечественников, от всех друзей, я принужден был скрывать свои мысли, которые переполняли мое сердце и каждую минуту готовы были сорваться с моих губ. Я тогда еще не знал, что единственный друг человека — он сам; в самых затруднительных положениях, как и в самых обыкновенных, он не должен рассчитывать ни на кого кроме себя. Если он не хочет подвергнуться измене, эгоизму, зависти… этих самых страшных врагов, которые увиваются беспрестанно около всякого рода дружбы, чтобы разрушить ее и заменить ненавистью, то должен полагаться только на самого себя.
Моя задача на этом свете была трудна; я много страдал, многому научился и дошел теперь до крайнего скептического равнодушия относительно всех прекрасных чувств, которые люди напрасно стараются иногда выразить передо мной. Я не требую от человеческой натуры того, чего она не может дать. Я заранее прощаю моим друзьям вред, который они невольно причиняют мне. Ничего не требуя и не ожидая ни от кого, я дошел до того, что сделался хотя не счастливым, — счастье, я знаю по опыту, не создано для человека, — а спокойным, что, по моему мнению, составляет цель, на которой должно остановиться человеческое желание при настоящих общественных условиях.
Мои размышления были неожиданно прерваны голосом, который приветливо обращался ко мне.
Я поспешно обернулся.
Дон Торрибио был подле меня; хотя он сидел на лошади, однако я не услышал, как ранчеро подъехал.
— Hola, кабальеро, — сказал он весело, — ведь пампа хороша при солнечном восходе, не правда ли?
— Да, хороша, — отвечал я, не зная, что говорить.
— Спокойно ли вы провели ночь?
— Отлично, благодаря вашему великодушному гостеприимству.
— Ба, ба, есть о чем говорить! Я сделал, что мог; к несчастью, прием был довольно плох, потому что время теперь тяжелое; лет пять тому назад я бы вас принял иначе, а теперь не взыщите — чем богат, тем и рад.
— Я не могу пожаловаться, напротив, благодарю вас. Вы, кажется, только что приехали?
— Да, я ездил на пастбище посмотреть на своих быков, но, — прибавил он, поднимая вверх голову и мысленно вычисляя высоту солнца, — время и позавтракать; сеньора, должно быть, все приготовила, а моя утренняя поездка необыкновенно возбудила мой аппетит. Вы пойдете со мной?
— С удовольствием, только что-то не видно моего товарища; мне кажется, с моей стороны было бы не совсем вежливо не подождать его к завтраку.
Гаучо засмеялся.
— Если только это вас удерживает, — сказал он мне, — то садитесь смело за стол.
— Скоро он придет? — спросил я.
— Напротив, он не приедет.
— Как же это? — вскричал я с удивлением, смешанным с беспокойством, — он уехал?
— Уже три часа тому назад, — сказал ранчеро, но, заметя, что это известие опечалило меня, он прибавил: — Мы его скоро увидим, не беспокойтесь.
— Вы разве видели его сегодня?
— Да, мы вместе выехали.
— А! Он, должно быть, охотится?
— Без сомненья; только кто знает, какого рода дичь он хочет подстрелить.
— Его отсутствие сильно тревожит меня.
— Перед отъездом он хотел поговорить с вами, но, вспомнив, что вы вчера вечером сильно устали, предпочел не будить вас. Ведь сон так благотворно действует на усталого!
— Он, вероятно, скоро возвратится?
— Не могу вам сказать. Дон Кабраль не имеет привычки рассказывать свои намерения первому встречному. Во всяком случае, он долго не замешкается, он будет здесь сегодня вечером или завтра утром.
— Черт возьми! Что буду я теперь делать, я на него так рассчитывал.
— Каким же это образом?
— А чтобы узнать, по какой дороге ехать.
— О чем же вам тут беспокоиться? Он просил меня передать вам, чтобы вы не уезжали из ранчо без него.
— Однако не могу же я поселиться у вас?
— Почему?
— Ну потому что я боюсь стеснить вас; вы сами сказали мне, что не богаты; чужой должен ввести вас в лишние расходы.
— Сеньор, — отвечал гаучо с достоинством, — гости посланы от Бога; горе тому, кто обращается с ними не так, как они заслуживают; если даже вам вздумается прогостить у меня целый месяц, я почту это за счастье и буду гордиться вашим присутствием в моей семье. Не отказывайтесь же более, прошу вас, и примите мое гостеприимство так же чистосердечно, как вам предлагают его.
Я не мог возражать на это. Я решился потерпеть до возвращения дона Зено и вошел вместе с хозяином в ранчо.
Завтрак прошел довольно весело; дамы старались возбудить во мне хорошее расположение духа и осыпали меня любезностями.
Дон Торрибио, поев, готовился сесть на лошадь — гаучо проводит всю жизнь на коне, — чтобы осмотреть свои многочисленные стада; я просил позволения ехать с ним и получил согласие; я оседлал свою лошадь, и мы понеслись по пампе.
Сопровождая его, я хотел побольше разузнать о своем товарище, которого, по-видимому, гаучо отлично знал, и составить себе мнение об этом странном человеке, который заинтересовывал меня своей таинственностью.
Но все было тщетно, все мои хитрости пропали, гаучо ничего не знал или, что было вероятнее, не хотел ничего говорить мне; этот человек, чрезвычайно разговорчивый, рассказывал даже слишком подробно многое о своих делах, но становился необыкновенно молчаливым, когда я ловким оборотом обращал разговор на дона Зено Кабраля.
На все мои вопросы он отвечал только мычанием, или же, пожимая плечами, говорил: Quien sabe! — кто знает.
Устав расспрашивать попусту, я принялся говорить об его стадах.
На это гаучо был расположен отвечать подробнее, нежели я желал; он вошел со мною в технические подробности; я был принужден выслушать все; день показался мне бесконечно долгим.
Однако к трем часам пополудни дон Торрибио сказал мне, что прогулка наша была кончена; мы поехали назад в ранчо, от которого удалялись на четыре или пять лье. Переезд в пять лье, после скачки целого дня, только прогулка для гаучесов, ездящих на неутомимых лошадях пампы. Наши скакуны менее чем через два часа были уже около фермы, нисколько не вспотев.
Навстречу нам скакал во весь дух всадник.
Это был дон Зено Кабраль, я тотчас же узнал его и обрадовался; он скоро присоединился к нам.
— Вот и вы, — сказал он, поравнявшись с нами, — я вас жду уже с час. Я вам приготовил сюрприз, который будет, без сомнения, приятен, — прибавил он, обращаясь ко мне.
— Сюрприз! — вскричал я, — какой же?
— Увидите, я убежден, что вы меня поблагодарите за него.
— Я заранее благодарен вам, — отвечал я, — и не допытываюсь, какого рода эта нечаянность.
— Посмотрите, — продолжил он, показывая на ранчо,
— Мой проводник! — воскликнул я, узнав индейца Венадо, крепко привязанного к дереву.
— Он самый. Что вы об этом думаете?
— Ей-Богу, это мне кажется чудом; я не понимаю, как вы его так скоро поймали.
— О! Это было не так трудно, как вы полагаете, в особенности же имея сведения, которые вы мне дали; все эти мошенники живут как хищные звери, у них есть свои притоны, от которых они не удаляются и куда возвращаются рано или поздно; для человека, привыкшего к пампасам, ничего не стоит отыскать их; к тому же этот, полагаясь на ваше незнание пустыни, не спрятался; он спокойно ехал, убежденный, что вы не станете его преследовать; эта уверенность погубила его. Вообразите, как он удивился, когда я отыскал его и решительно велел ему следовать за собой.
— Все это отлично, — отвечал я, — благодарю вас за труд, который вы на себя приняли, но что мне теперь делать с индейцем?
— Как что? — вскричал он с удивлением, — я хочу, чтобы вы с него сперва взыскали, да примерным образом, чтобы он долго помнил; потом, так как вы его наняли проводником в Бразилию и он уже получил вперед часть условленной платы, он должен исполнить честно свое обещание, как условились.
— Признаюсь, я не слишком-то доверяю его будущему поведению.
— Ошибаетесь, вы не знаете покоренных индейцев; если вы его хоть раз накажете примерно, то он станет, поверьте мне, отлично и верно служить вам.
— Охотно! Но это наказание, какого бы рода оно ни было, я не могу сам исполнить.
— Не беспокойтесь! Вот наш друг, дон Торрибио, позаботится об этом, у него не такое сердце, как у вас.
— К вашим услугам, — сказал дон Торрибио.
Мы остановились в это время перед пленником. Бедняжка — он, без сомнения, знал, что ему угрожало, — был не в своей тарелке и имел пристыженный вид; он был крепко привязан лицом к дереву.
Мы сошли с лошадей.
— Слушай, picaro, — сказал дон Зено индейцу, — этот кабальеро нанял тебя в Буэнос-Айресе, а ты не только его подло оставил в пампе, но еще и обокрал; ты заслуживаешь наказания и получишь его. Добрейший дон Торрибио, потрудитесь, пожалуйста, дать пятьдесят ударов лассо по плечам этого мошенника, да почувствительнее.
Индеец ничего не отвечал. Гаучо приблизился и старательно, как делал все, поднял лассо, которое со свистом опустилось на плечи несчастного и оставило на них синеватую полосу.