остальными процедурами пренебречь, поскольку света все равно нет. Оба
поцеловали нас на ночь: папины усы щекотали щеку, а усы господина Декуэрво
скользили по ней легко, почти неощутимо. Мгновение спустя в спальню вошла
мама. Ее щека на моей была гладкой и теплой, точно бархатная подушечка.
Гроза, танцы под дождем и сытный ужин порядком нас измотали, так что
бодрствовали мы недолго.
Когда я проснулась, было еще темно, но дождь прекратился, электричество
дали, и в коридоре горел свет. Никто же не знает, что он горит, а
электричество над экономить. Я почувствовала себя ужасно взрослой, вылезла
из постели и обошла дом, выключая повсюду свет.
Я дошла до ванной, и тут у меня разболелся живот. Зря, наверно, наелась
пережаренной воздушной кукурузы. Я просидела на стульчаке довольно долго,
глядя, как ползет по стене коричневый паучок. Я сбивала его, а он снова
карабкался к полотенцам по гладкой стене. Боль в животе поутихла, но
окончательно не унялась, поэтому я решила разбудить маму. Вообще-то папа
отнесся бы ко мне с большим сочувствием, но спит он куда крепче: пока
добудишься, мама уже накинет халат и помассирует мне живот. Ласково, но не
так заботливо, как хотелось бы несчастной жертве внезапного недуга.
Я снова зажгла свет в коридоре и направилась к родительской спальне.
Толкнув скрипучую дверь, увидела маму. Она спала, как всегда, прильнув к
папиной спине, повторяя изгибы его тела. А к ее спине прильнул господин
Декуэрво. Одна его рука покоилась сверху на пододеяльнике, другая лежала на
маминой голове.
Я постояла, посмотрела и, пятясь, вышла из комнаты. Никто из взрослых
не шелохнулся; все трое дышали глубоко, в унисон. Что это было? Что я
увидела? Мне захотелось вернуться и посмотреть снова, так, чтобы видение
исчезло, или, наоборот, смотреть долго-долго, пока не пойму.
Боли в животе как не бывало. Я юркнула в свою постель и взглянула на
Лиззи и Гизелу, маленькие девчачьи копии двух только что виденных мною
мужчин. Они просто спали, подумала я. Взрослые просто .спали. Может, у
господина Декуэрво сломалась кровать, провалилась, как наши два года назад?
Или его кровать промокла от дождя? Наверно, я уже никогда не засну... Но
дальше помнится уже утро, снова дождь, и Лиззи с Гизелой упрашивают маму
отвезти нас в город, в кино. И мы отправились смотреть "Звуки музыки",
которые крутили в соседнем городке десять лет подряд.
Больше в то лето ничего примечательного не произошло, все в моей памяти
сливается в сплошную ленту: купанье, рыбалка, путешествия на лодке в
открытое озеро. Когда Декуэрво уезжали, я обняла Гизелу, а его обнимать не
хотела, но он шепнул мне на ухо:
-- В будущем году мы привезем моторную лодку и я научу тебя кататься на
водных лыжах -- Тогда я обняла его крепко-крепко, а мама положила ладонь мне
на голову, точно благословляла.
Следующим летом я провела весь июль в лагере и разминулась с Декуэрво,
хотя они приезжали. Потом они пропустили пару лет подряд. Потом Гизелу и
Лиззи отправили со мной в лагерь в Нью-Гэмпшир, и взрослые недельку пожили
на даче вчетвером, без детей. Папа после этого сказал, что больше не вынесет
жизни под одной крышей с Эльвирой Декуэрво: либо она его доконает, либо он
ее попросту убьет. А мама примиряюще сказала, что Эльвира не так уж плоха.
С той поры мы встречались реже. Господин Декуэрво с Гизелой приезжали
ко мне на выпускной вечер, на открытие маминой бостонской выставки, на
папино пятидесятилетие и на выпускной вечер к Лиззи. Когда маме случалось
быть в Нью-Йорке, она обычно ужинала со всем семейством. А если ее планы
вдруг менялись, приходилось заменять ужин обедом.
На похороны Гизела приехать не смогла. Она этот год жила в Аргентине и
работала в архитектурной фирме, которую основал ее дед...
Когда все соболезнователи покинули дом, господин Декуэрво передал нам
очень добрую записку от Гизелы. Внутри был мамин портрет, выполненный пером
и тушью. Потом мужчины уселись в гостиной с двумя рюмками и бутылкой
шотландского виски. О нас с сестрой они словно забыли: поставили пластинку
Билли Холидей и под звуки ее бархатного голоса принялись пить и горевать
всерьез. Мы с Лиззи пошли на кухню и решили съесть все сладости, которые
натащили гости: домашние пирожки, струдель, орешки, сладкий картофельный
пирог и шоколадный торт миссис Эллис с начинкой из шоколадного суфле. Мы
поставили две тарелки, налили две кружки молока и приступили.
-- Знаешь, -- проговорила Лиззи с набитым ртом, -- когда я приезжала
домой в апреле, он звонил каждый день. -- Она мотнула головой в сторону
гостиной.
Было непонятно, одобряет она или осуждает. Я своего мнения на этот счет
тоже не имела.
-- Она называла его Боливар.
-- Что? Она же всегда называла его Гаучо! И мы поэтому не называли его
никак.
-- Знаю. Но весной она называла его Боливар. Эл, она говорила с ним
каждый божий день и называла его Боливар...
По лицу Лиззи бежали слезы. Как же нам не хватало сейчас мамы: она бы
погладила ее мягкие, пушистые волосы, она бы не позволила ей сидеть и
захлебываться слезами. Я потянулась через стол, взяла Лиззи за руку. В
другой руке я по-прежнему держала вилку. Мне вдруг показалось, что мама
смотрит на меня -- с улыбкой и легким прищуром. Она всегда так смотрела,
когда я упрямилась и не желала что-нибудь делать. Я отложила вилку, обошла
стол и обняла Лиззи. Сестра прильнула ко мне, точно обессилев, точно в ее
теле не осталось ни единой кости.
-- После третьего звонка я спросила ее прямо, -- произнесла Лиззи,
уткнувшись мне в плечо.
-- Что она сказала? -- Я чуть отстранила Лиззи, чтобы услышать ответ.
-- Она сказала: "Ну конечно, он всегда звонит в полдень. Он знает, что
в это время у меня больше сил". А я объяснила, что спрашиваю не об этом: я
не знала, что они так близки.
-- Прямо так и бухнула?
-- Да. А она сказала: "Дорогая, никто не любит меня так, как Боливар".
Тут я вовсе не нашлась, просто сидела и думала: хочу ли я вообще про это
слушать? Потом она заснула.
-- Ну и что ты думаешь?
-- Не знаю. Я собиралась спросить ее снова...
-- Ну, Лиззи, ты даешь! -- не выдержала я. Она действительно
потрясающая, моя сестра. Тихоня, но умеет встревать в такие ситуации и
разговоры, в которых я себя просто не представляю.
-- Мне даже спрашивать не пришлось, потому что она сама завела разговор
на следующий день, сразу после его звонка. Положила трубку -- такая
изможденная, вся потная от усилия. Но улыбалась. Она посмотрела на
карликовые яблони в саду и произнесла: "Когда я познакомилась с Боливаром,
яблони были в цвету, он же хотел поставить в саду, как раз на их месте,
большую скульптуру и предложил попросту выкорчевать деревья. Я заметила, что
соревноваться с природой по меньшей мере самонадеянно. Тогда он предложил
пересадить яблони. Я в конце концов согласилась, а он спросил: "Неужели
самонадеянность это так плохо?" Когда он познакомился с папой, они выпили
виски и сели смотреть футбол, а я готовила ужин. Потом они вместе мыли
посуду, как -- помнишь? -- на даче. Когда оба они со мной и вы обе рядом, я
точно знаю, что пребываю в блаженстве".
-- Так и сказала "в блаженстве"? Это точные мамины слова?
-- Да, Эллен. Боже, неужели ты считаешь, что я приписываю ей интересные
заявления на смертном одре?! -- Лиззи терпеть не может, когда ее кто-нибудь
прерывает. Особенно я.
-- Прости, продолжай.
-- Короче, мы разговаривали, и я... решила уточнить, о чем, собственно,
речь. Ну, просто о близких друзьях или об очень тесной дружбе. А мама
засмеялась. И посмотрела, как в детстве, помнишь, когда мы врали, что идем в
гости к подруге, а сами отправлялись пробовать какой-нибудь адский напиток
или рыться в песчаном карьере? Так вот, она посмотрела точь-в-точь, как
тогда. И взяла меня за руку. Рука у нее была легкая, точно перышко. Эл, она
сказала, что они, все трое, любят друг друга, каждый по-своему, что оба
мужчины -- потрясающие люди, каждый в своем роде, и каждый заслуживает любви
и хорош тем, каков есть. Она сказала, что папа -- самый лучший муж, о
котором женщина может только мечтать, и она счастлива, что он -- наш отец. А
я спросила, как она может любить обоих сразу и как они сами это выдерживают.
И она ответила: "Дорогая, любовь -- не пирог и на части не режется. Я люблю
и тебя и Эллен, и для каждой у меня целая и очень разная любовь, потому что
сами вы очень разные люди, чудесные, но совсем разные. И я рядом с каждой из
вас становлюсь совсем разной. Я не выделяю ни одну из вас, не выбираю между
вами. Точно так же с папой и Боливаром. Считается, что так не бывает. На
самом деле бывает. Просто надо найти таких людей". Она произнесла это,
закрыла глаза и не открывала их до конца дня. Ну, ты-то что глаза
вытаращила?
-- Господи, значит, так и есть. Я ведь знала...
-- Ты знала? И ничего мне не сказала?
-- Лиззи, тебе же было восемь лет, от силы девять! Что я могла сказать?
Я и сама тогда толком не понимала, что я, собственно, знаю.
-- Так что ты знала? -- сурово спросила Лиззи. Я нарушила незыблемое
правило: мы всегда перетряхивали родительское грязное белье на пару,
особенно мамино. Мы ведь всю жизнь пытались подобрать к ней ключик.
Как же рассказать, что я застала их втроем? Куда проще было
представить, что у мамы был роман с господином Декуэрво с папиного ведома.
Какие слова подобрать? Я растерялась. А потом просто сказала:
-- Я однажды видела, как мама целовалась с господином Декуэрво.
Вечером, когда мы легли спать. /
-- Правда? А где был папа?
-- Не знаю. Но где бы он ни был, он, разумеется, знал, что происходит.
Мама ведь об этом тебе говорила, правда? Ну, что папа знал и не возражал...
-- Да, конечно. Господи...
Я снова уселась. Мы уже почти покончили со струделем, когда появились
мужчины. Изрядно выпившие, но вполне вменяемые. Просто чуть-чуть не в себе.
Да и мы наверняка были не в себе -- с красными, вспухшими от слез глазами,
за столом, заваленным остатками еды.
-- Какие красавицы! -- сказал отцу господин Декуэрво, когда они, чуть
покачиваясь, замерли на пороге.
-- Конечно красавицы. И умницы. Умнее не найдешь. , Отец пустился в
пространные рассуждения о нашем незаурядном уме. Мы с Лиззи, смущенные, но и
немало польщенные, только переглядывались.
-- У Эллен Лайлин рот, -- сказал господин Декуэрво. -- У тебя рот в
точности как у твоей мамы: правый уголок чуть выше левого. Само
совершенство.
Отец согласно кивал, точно никто и никогда доселе не изрекал столь
несомненных истин. Потом он повернулся к Лиззи:
-- А у тебя мамины глаза. В день, когда ты родилась, я заглянул в них и
подумал: бог мой, у нее Лайлины глаза, только не голубые, а зеленые.
Господин Декуэрво, разумеется, кивал. Я приготовилась, что они сейчас
перекинутся с наружных органов на внутренние и проведут полное вскрытие. Но
они не стали.
Папа подошел к столу, положил руки нам на плечи.
-- Девочки, вы сделали вашу маму бесконечно счастливой. Ни одним из
своих творений она не гордилась так, как вами. Ни одному так не радовалась.
И она считала, что вы обе совершенно особенные... -- Он заплакал. Господин
Декуэрво обнял его и перехватил эстафетную палочку:
-- ...особенные и неповторимые. И в студии у нее висели только ваши
портреты и ничего больше. Поверьте, она знала, что все мы будем горевать, но
хотела, чтобы вы не забывали и о радостях. Чтобы радовались всему: вкусной
еде, вину, каждому рассвету, каждому поцелую... -- Он тоже заплакал.
-- Девочки, мы сейчас приляжем. А попозже, когда встанем, отведем вас
куда-нибудь поужинать. -- Отец ткнулся в наши щеки мокрым ртом, и оба они
протопали по коридору к спальне.
Мы с Лиззи переглянулись.
-- Хочешь, напьемся? -- предложила я.
-- Нет, пожалуй, нет. Я бы тоже прилегла, если ты не против побыть
одна. -- Вид у сестры был, точно она вот-вот заснет, прямо стоя. Я не
возражала. Все равно надо позвонить Джону.
Лиззи подошла, обняла меня крепко-крепко, и я тоже обняла ее и смахнула
с ее волос шоколадные крошки.
Я сидела на кухне одна и думала о Джоне, о том, как расскажу ему о
маме, о ее любви, о том, как она лежала между ними в супружеской постели и
они, наверное, храпели. И я явственно представила, как Джон промолчит и
подумает, что отец на самом деле не любил маму, раз позволил ей спать с
другим мужчиной, а моя мать была настоящей сукой, раз вынудила отца терпеть
этот разврат "под собственной крышей". Джон наверняка так подумает, а может,
даже скажет вслух. Нет, надо все-таки позвонить, пока я вконец не
разозлилась на него за слова, которых он не произносил. А то Лиззи, как
всегда, решит, что я завожусь на пустом месте.
Я набрала номер. Джон был очень мил, спросил, как я себя чувствую, как
прошла панихида, как держится отец. Я ответила на все вопросы и поняла, что
остальное рассказать не могу. И не могу выйти замуж за человека, которому не
могу рассказать остальное.
-- Эллен, милая, -- произнес он, -- я так тебе сочувствую. Тебе, должно
быть, очень тяжело. Такой печальный день.
Конечно, он выбрал совершенно уместные, подходящие случаю слова.
Правильные слова. Только мне они резали ухо. Я была родом из неправильной
семьи, я не готова была жить по правилам.
Мне страшно не хотелось обижать Джона, но я не могла выйти за него
замуж только из боязни его обидеть. Поэтому я сказала:
-- Это не самое печальное, Джон. Я не могу стать твоей женой. Правда не
могу. Знаю, тяжело выслушивать это по телефону, но... -- Я не знала, что
говорить дальше.
-- Эллен, давай все обсудим, когда ты вернешься в Бостон. Тебе сейчас
тяжело, у тебя такое горе. И я подозреваю, что вы не вполне поладили с моей
матушкой. Но ты скоро вернешься, и мы все исправим.
-- Я знаю, ты считаешь, что я передумала из-за маминой смерти. Так оно
и есть, но... не потому... Ты не поймешь. Джон, я не могу за тебя выйти. Я
не могу надеть платье твоей матери и не могу за тебя выйти. Прости.
Он долго молчал, а потом сказал:
-- Эллен, это невозможно. Мы заказали приглашения!
Теперь я знала: я права. Скажи он: "Черт побери, я выезжаю, буду к
вечеру" или на худой конец: "Да о чем ты? Я все равно хочу на тебе
жениться", -- я бы, может, и передумала. Но он сказал именно то, что сказал,
и я, тихонечко попрощавшись, повесила трубку.
Словно вторые похороны за день. Я сидела и ножом выкапывала из торта
маленькие высокие ломтики, а потом кончиком ножа заваливала их набок. Мама
наверняка послала бы меня прогуляться. Я начала убирать со стола, и тут
появились папа и господин Декуэрво. На вид слегка посвежевшие.
-- Эл, как насчет стаканчика джина с ромом? -- спросил папа.
-- Если ты не против, -- добавил господин Декуэрво.
-- Не против. Я только что порвала с Джоном Уэскоттом.
-- Да? -- Не знаю, кто из них произнес это вежливое "да?".
-- Я сказала, что мы, как мне кажется, не принесем друг другу счастья.
Именно это я и намеревалась сказать. Папа обнял меня.
-- Родная, это нелегко, я знаю. Но ты все сделала правильно. -- Потом
он повернулся к господину Декуэрво и добавил: -- Лайла как в воду глядела.
Твоя мать была уверена, что ты не выйдешь замуж за этого типа.
-- Дэнни, она почти всегда оказывалась права, -- сказал господин
Декуэрво.
-- Почти, -- подчеркнул папа, и они засмеялись чему-то своему,
понятному только им двоим, и пожали друг другу руки, как старые боксеры.
Папа откинулся на спинку стула.
-- Ладно, твоя очередь сдавать.
-- Играем пенни -- очко, -- сказал господин Декуэрво.