Характернее всего в этой постепенной оценке заслуг Дарвина отношение к нему академических ученых, в особенности – Парижской академии. Сила общественного мнения заставила ее против воли и скрепя сердце оказать почтение Дарвину. В шестидесятых годах его учение еще не было признано натуралистами. Но прошло еще несколько лет – результаты дарвиновской теории выяснились! Даже для врагов его стало очевидно, что этот человек – какова бы ни была дальнейшая судьба его теории – имел огромное возбуждающее значение, дал могучий толчок науке... Тем не менее академики упорствовали в своем игнорировании его заслуг. В 1872 году была сделана попытка избрать Дарвина членом-корреспондентом по секции зоологии, но академия предпочла ему зоолога Ловена. Один из академиков мотивировал это предпочтение тем, что «наиболее знаменитые сочинения г-на Дарвина – „Происхождение видов“ и „Происхождение человека“ – не имеют ничего общего с наукой, представляя массу произвольных, часто очевидно ложных гипотез», что писать такие книги – значит «подавать дурной пример, который уважающее себя ученое учреждение не может одобрить».
   Вот что мешало признать заслуги Дарвина. Неблагонравие его смущало почтенных старцев. Их детский страх перед реформатором был так велик, что даже фактическая сторона его работ не могла пересилить его. В самом деле, независимо от своих теорий, он заслужил академическую степень уже одними фактическими исследованиями. Геология Южной Америки, коралловые рифы, монографии усоногих, оплодотворение орхидей и прочее – все это представляло такую массу новых фактов, которая должна была бы восхитить самого придирчивого ученого-кропотуна. Но великие идеи, смелые обобщения отравляли эту работу... Академия могла избрать своим членом ученого, который публично хвастался тем, что «за всю свою жизнь не высказал ни одной идеи, а только описывал и определял, определял и описывал», но как избрать человека, позволившего себе думать наперекор великому Кювье!
   Читая о подобных вещах, поневоле начинаешь верить картине, набросанной А. Доде в известном романе («L'Immortel»).
   Только в 1878 году Дарвин был избран членом-корреспондентом по отделу ботаники, да и то с оговоркой, что эта почетная степень дается ему в уважение его фактических заслуг, а не «проблематических гипотез».
   Дарвин относился ко всем этим официальным наградам с большим равнодушием. Он терял дипломы и должен был справляться у друзей, состоит ли он членом такой-то академии или нет. «Я желал бы знать, – пишет он Гукеру, – выбран ли я в Берлинскую академию; кажется – нет, потому что это, вероятно, произвело бы на меня впечатление, и однако я помню, что получил какой-то диплом, подписанный Эренбергом. Я так беспечен: потерял много дипломов и теперь желал бы знать, к каким обществам принадлежу».
   Вообще, его гораздо более трогало участие друзей, выказывавшееся по поводу полученных им отличий, чем сами отличия. Так, получив в 1853 году медаль от Королевского общества, он писал Гукеру: «Сегодня утром я получил несколько писем и сначала распечатал письмо полковника Сабина; содержание его меня поразило, но, хотя письмо было очень дружелюбное, оно меня вовсе не тронуло. Раскрываю Ваше, и – таково действие теплоты, дружбы и участия человека, которого любишь, – тот же самый факт, сообщенный так, как Вы его сообщили, заставил мое сердце трепетать от радости. Поверьте, что я не скоро забуду удовольствие, которое мне доставило Ваше письмо. Такая сердечная, искренняя симпатия дороже всех медалей, которые когда-либо были или будут вычеканены».
   «Какой Вы удивительный человек в отношении симпатии, – пишет он тому же Гукеру в 1868 году, вскоре после получения ордена Pour le m?rite. – Я уже несколько месяцев тому назад пожалован в eques'ы (кавалеры), но не обратил на это внимания. Теперь же мы все носимся с этим; но по-настоящему это Вы сделали меня кавалером».
   После выхода в свет «Происхождения видов» он продолжал вести прежнюю уединенную жизнь в Доуне, ожидая результатов своей теории и разрабатывая ее частные приложения. При всем его благодушии и терпении, обилие враждебных и недобросовестных рецензий по временам удручало его. «Я начинаю утомляться под натиском враждебных и бесполезных критик, – писал он Гукеру в 1860 году. – В последнее время я читал столько враждебных рецензий, что начинал уже думать: может быть, я и в самом деле не прав, и через десять лет позабудут о самом предмете; но раз Вы и Гексли публично выступаете за меня, я уверен, что с течением времени наше дело возьмет свое».
   Характерно для его незлобивости, что со временем он совершенно забыл о недобросовестности и злости огромного большинства рецензий, вызванных его книгой. «Почти все мои критики отнеслись ко мне благосклонно, – говорит он в автобиографии, – оставляя в стороне тех, которые не обладали научными знаниями, как не заслуживающих упоминания. Правда, иногда мои воззрения грубо искажались и осмеивались, но я думаю, что это делалось вполне добросовестно».
   В середине шестидесятых годов его теория уже начала брать верх, и на арену научной деятельности выступили один за другим новые союзники Дарвина. Появился Фриц Мюллер со своей книгой «За Дарвина»; Геккель, рьяный дарвинист, смелый и последовательный мыслитель, не охотник до умолчаний и недомолвок, возбудивший, пожалуй, еще большую бурю, чем сам учитель; Гильдебранд и другие. Со многими из них Дарвин вступил в контакт.
   Между тем силы его таяли. В момент выхода в свет «Происхождения видов» ему было 50 лет, возраст не Бог знает какой преклонный, – но тяжесть годов увеличивалась для него болезнью. «Я все иду под гору, – пишет он Гукеру в 1863 году, – и сомневаюсь, удастся ли мне снова подняться хоть немного. Если я не буду в состоянии работать, то, надеюсь, жизнь моя скоро прекратится, потому что лежать по целым дням на диване, ничего не делая и только доставляя беспокойство лучшей из жен и добрым дорогим детям, – это просто ужасно».
   В 1865 году, благодаря Лайеля за присылку шестого издания «Начал геологии», он пишет ему: «Я надеюсь прочесть ее всю, но, к сожалению, чтение более чем что-либо возбуждает у меня сильнейшую тяжесть в голове. Большую часть дней я могу работать по два, по три часа, и в этом – все мое счастье».
   В 1870 году он посетил Кембридж, где учились его сыновья, и зашел, между прочим, к Сэджвику. «После продолжительного разговора он предложил мне посмотреть музей; я не мог отказаться, и в результате он совсем загонял меня, так что на следующее утро мы оставили Кембридж и я до сих пор не вполне оправился. Ну не убийственно ли это: быть доведенным до такого состояния 86-летним стариком, который к тому же и не подозревал, что утомляет меня? Как он говорил мне: „О, Вы еще совсем ребенок в сравнении со мной!“
   Здоровье его несколько улучшилось в последние пять лет жизни. Правда, силы ослабевали с годами, но прекратились, по крайней мере, резкие припадки головокружения, сердцебиения и прочего.
   В 1875 году умер Лайель. «Я огорчен смертью своего старого друга, – писал Дарвин, – хотя она ожидалась уже давно, и счастье его, что он умер, потому что, я уверен, его ум ослабел бы неисцелимо... Я ничего так не боялся, как того, что он будет жить с ослабевшими умственными силами. Он был благородный человек, и, может быть, лучшая черта его была теплое участие к работам других. Я живо помню мою первую встречу с ним и удивление, возбужденное во мне интересом, с которым он относился к моим словам. Но он умер, и я чувствую, что скоро мы все последуем за ним...»
   Вообще, мысль о смерти часто являлась у него в эти годы. Но он не боялся смерти; он боялся старческого одряхления, потери ума и способности работать. К счастию, ему не пришлось дожить до такого состояния.
   В том же, 1875 году в Англии поднялась сильная агитация против вивисекции. Публика, находившая очень естественной и невинной забавой охоту, петушиные бои и прочие виды спорта, которые в таком ходу у англичан, внезапно воспылала негодованием против свирепых физиологов и медиков, причиняющих страдания бедным животным... Признавая необходимость вивисекции для дальнейшего развития физиологии, Дарвин высказался в защиту ее: «Если будет издан закон против вивисекции, – а этого можно ожидать, имея в виду невежество палаты общин и гуманность английских джентльменов в тех случаях, когда не затронут их спорт, который приносит в сто, в тысячу раз больше страданий животным, чем все опыты физиологов, – так если будет издан закон, то развитие физиологии в Англии замедлится или совершенно прекратится». Он высказался также против тех, кто требовал ограничения вивисекции случаями, в которых ясна будет ее непосредственная практическая польза. Как мыслящий натуралист, Дарвин очень хорошо понимал нелепость этого требования. Сотни и сотни раз оказывалось, что величайшая практическая польза является результатом открытия отвлеченной истины, – и все-таки до сих пор нередко приходится слышать старое бессмысленное противопоставление практики теории...»
   Само собою разумеется, что часть упреков в кровожадности обрушилась и на голову Дарвина, который высказал свое мнение о вивисекции публично, в газете. «Я счел нужным получить свою долю брани, которая с такой злобой изливается на физиологов», – писал он Ромэнзу.
   Вообще же в это время симпатия к великому ученому начала обнаруживаться очень ясно. Острый период миновал; все примирились с неизбежностью; теологи переменили фронт и с церковных кафедр доказывали, что учение Дарвина вполне согласно с религией. Не проходило года, чтобы он не получил какой-нибудь награды, диплома, медали или премии; частные люди также старались выразить ему свое уважение. В день своего рождения в 1877 году он получил из Голландии и Германии альбомы с портретами тамошних натуралистов, и этот знак внимания тронул его больше всяких официальных отличий.
   Последней работой его была книга о дождевых червях. Как и прежние, она отличается оригинальностью и в то же время простотой мысли; как и прежние, она поражает специалиста массой детальных, кропотливых наблюдений и увлекает «обыкновенного читателя» общей идеей, связующей все эти мелкие наблюдения; как и прежние, она открывает широкое поле для дальнейших исследований...
   Ум его не ослаб, не помрачился с годами, и, без сомнения, ему удалось бы бросить яркий свет на массу других запутанных вопросов, если бы смерть не прервала его работы. «Я желал бы быть моложе и сильнее, потому что вижу, в каких направлениях должно идти исследование», – заметил он незадолго до смерти.
   С декабря 1881 года болезнь обрушилась на него с удвоенною силой. 7 марта 1882 года он в последний раз вышел на прогулку; с этого дня ему становилось все хуже и хуже, 17 апреля он еще мог следить за ходом опыта, которым занимался его сын, 18-го уже почти не приходил в чувство, а на следующий день, 19 апреля 1882 года, скончался.
   Семья хотела похоронить его в Доуне, но должна была уступить желанию нации. 26 апреля тело Дарвина было перенесено в Вестминстерское аббатство и погребено рядом с гробницей Ньютона. В торжественной и пышной процессии принимали участие знаменитейшие представители науки, государственные люди, депутации университетов и ученых обществ, представители иностранных государств и бесчисленная публика из разных слоев общества.
   На могиле великого натуралиста надпись, такая же безыскусная, как и его жизнь:
   Чарлз Роберт Дарвин
   Род. 12 февраля 1809
   Ум. 19 апреля 1882.