Страница:
– Мать Шарлотты возымела склонность к актеру Джошуа Филдингу, – сказала она с натянутой улыбкой. – Ее беспокоит, как бы его не заподозрили в причастности к убийству на Фэрриерс-лейн, а теперь и в отравлении Стаффорда.
Телониус протянул руку к бокалу с вином.
– Не вижу тут никакой связи – если это то, что вы желаете от меня услышать. Думаю, что Ливси, по всей вероятности, прав и миссис Стаффорд вместе с мистером Прайсом либо совершенно неверно интерпретируют ситуацию, либо тут кроется нечто похуже.
Веспасии не нужно было осведомляться, что он имеет в виду, – это было очевидно.
– Но если все же ошибается Ливси?
Лицо Квейда снова омрачилось, и прежде, чем ответить, он явно несколько мгновений колебался. У Веспасии уже вертелась на кончике языка просьба извинить ее за то, что она вообще затронула это дело, но они всегда говорили друг с другом напрямик, и поступить иначе означало бы отказ от правды, и таким образом она закрыла бы дверь, которую очень желала бы видеть распахнутой.
– То было чрезвычайно неприятное дело, – медленно ответил судья, пристально вглядываясь ей в лицо. – Одно из самых тяжких и мучительных, на которых я председательствовал. И кошмар состоял не только в самом факте ужасающего убийства, в распятии человека на двери в конюшне, словно в насмешку над крестными муками Христа; страх состоял и в том, какую ненависть оно вызывало в обычном человеке с улицы. – По его губам скользнула горькая улыбка. – Просто удивительно, сколько людей принимают так близко к сердцу проблемы религии, когда происходят подобные события; при этом все они не утруждают себя посещением церкви чаще одного раза в год.
– Но это же гораздо легче, – ответила Веспасия со всей откровенностью. – Гораздо удобнее в эмоциональном плане считать себя смертельно оскорбленным во Христе, чем бескорыстно служить Христу. Некоторые чувствуют себя праведниками, истинно верующими прихожанами, мстя грешникам за их деяния. И это стоит гораздо дешевле, чем уделять свои время и деньги беднякам.
Телониус доел мусс из лососины и предложил Веспасии еще вина.
– Вы становитесь циничной, моя дорогая.
– А я всегда была такой – во всяком случае, в отношениях с самозваными праведниками. Но действительно ли это дело так отличалось от всех других?
– Да, – он отодвинул тарелку, и дворецкий, незаметно, словно тень, выступив вперед, принял ее. – Здесь имела место чуждая национальная культура, которой частенько приписывали склонность к преступлению, – мрачно продолжал Телониус, взгляд его стал печален и сердит. – Годмен был евреем. В результате пробудились антисемитские настроения – наряду с самыми худшими проявлениями человеческой натуры, которые мне когда-либо приходилось наблюдать. На стенах появились антисемитские надписи, повсюду распространялись псевдоисторические листовки и памфлеты; были даже случаи, когда побивали камнями людей, которых принимали за евреев, били стекла в синагогах, а одну из них подожгли. Судебное заседание велось на такой душераздирающей ноте, что я опасался потерять над ним всякий контроль.
Черты его лица заострялись по мере того, как оживали воспоминания, и Веспасия по его взгляду могла понять, насколько они болезненны.
Им было подано седло барашка, но они не обратили на него никакого внимания. Дворецкий разлил красное вино.
– Извините, Телониус, – ласково сказала пожилая леди, – я не стала бы воскрешать подобные воспоминания намеренно.
– Вы не виноваты, Веспасия, – вздохнул он, – таковы были обстоятельства. Не знаю, что такого откопал Стаффорд. Возможно, какое-нибудь неизвестное ранее свидетельство. – На лице его появилось странное выражение – одновременно насмешливое и уязвленное. – Надеюсь, в ведении судопроизводства не было допущено ничего некорректного. – Он заговорил глуше, печально и словно извиняясь. – Но, помнится, тогда впервые в жизни я обдумывал возможность сознательно закрыть глаза на некоторое отклонение от прямого пути, на то, что суд не использовал какой-то пункт правил, который позволил бы опытному и усердному юристу найти повод упрекнуть тех, кто вел дело, в некорректности или, по крайней мере, настаивать на изменении состава присяжных, во избежание предвзятости с их стороны. И мне тогда было стыдно, что я пусть мысленно, но допускал возможность подобного отклонения.
Он снова напряженно вгляделся в лицо Веспасии, отыскивая признаки неловкости или стыда за него, но увидел только глубокий интерес.
– Однако ненависть общественности была физически ощутима, – продолжал он, – и я опасался, что суд в таких обстоятельствах не сможет оставаться на высоте справедливости. И пытался – поверьте мне, Веспасия, – предотвратить это. Я не спал много ночей, так и этак прокручивая все в мыслях каждую мелочь, но не нашел ничего – ни слова, ни действия, – что мог бы поставить под сомнение.
Он опустил глаза, потом снова посмотрел на нее.
– Прайс выступал отлично – как, впрочем, и всегда, – но в границах своих формальных обязанностей. Защитник Бартон Джеймс вполне соответствовал требованиям, предъявляемым к защите. Он не шел напролом и вроде бы считал, что его клиент виновен, но, думаю, во всей Англии не нашелся бы адвокат, который верил бы в обратное…
Создавалось впечатление, что Квейд сгорбился, словно хотел укрыться от постороннего взгляда внутри себя самого. Веспасия хорошо понимала, что воспоминания о том суде все еще для него очень болезненны. Но она его не прерывала.
– Все было так… поспешно, – продолжал Телониус, поднимая бокал и вертя его в пальцах за ножку; свет бриллиантовыми искрами преломлялся в хрустале с красной жидкостью. – Законность процедур соблюдалась неукоснительно, но у меня постепенно усиливалось ощущение, что все желают признания Годмена виновным, дабы поскорее его повесить. Общество требовало отмщения за совершенное святотатство; оно напоминало голодного зверя, рыскающего у дверей зала суда в ожидании жертвы. – Квейд взглянул на Веспасию. – Наверное, я мелодраматичен?
– Немножко.
Он улыбнулся.
– Вас там не было, иначе бы вы поняли, что я имею в виду. Вокруг царило всеобщее возбуждение, чувства были воспалены, в воздухе носилась угроза для всех, кто вздумал бы отстаивать справедливость. Я был всем этим напуган.
– Никогда прежде не слышала от вас подобного признания, – удивилась Веспасия. Это было так не похоже на мужчину, которого она помнила. Странно, он казался одновременно и более уязвимым, чем прежде, и более сильным.
Телониус покачал головой.
– Но я никогда и не испытывал такого чувства, – признался он тихим голосом, полным удивления и боли. – Веспасия, я серьезно обдумывал возможность совершения незаконного действия, чтобы дать основание для повторного слушания дела до Апелляционного суда, без истерии, когда чувства уже поостыли бы. – Он глубоко вздохнул. – Я мучился вопросом, можно ли назвать мое поведение отчужденным, безответственным или даже нечестным, если я все пущу на самотек; может быть, я обыкновенный трус, который предпочитает справедливости видимость законности?
Говори Веспасия с другим человеком, она сразу же возразила бы, но тогда откровенный разговор превратился бы в банальную беседу, что отдалило бы их друг от друга, а Веспасия этого не хотела. Да, она могла бы вежливо оспорить его признание, проявить формальную любезность, но это была бы ложь. Телониус – очень порядочный человек, но в душе он так же подвержен страху и смятению, как и всякий другой. И для него возможность ошибиться и уступить была не исключена. Отказывать ему в понимании того, что он может проявить слабость, означало бы предательство. Это все равно что оставить его в отчаянии одиночества.
– А вы когда-нибудь принимали решение, в правильности которого были абсолютно уверены?
– Полагаю, это зависит от цели и средств ее достижения, – задумчиво ответил Телониус. – Одно верно: эти два понятия никогда нельзя разделять. Нет в природе такого явления, как цель, совершенно не зависящая от средств, которые используются для ее достижения. – Говоря это, он зорко наблюдал за выражением ее лица. – В сущности, я сомневался, имею ли право сознательно отменить следствие по делу из-за того, что оно вызывает такие яростные чувства и вершится так поспешно, чего лично я не одобрял. Понимаете, я не считал, что Аарон Годмен невиновен, – я и сейчас не думаю так. Равно как и не считаю, что представленные свидетельства были изложны или сфабрикованы. Меня лишь мучило ощущение, что полиция действует скорее под влиянием эмоций, без той беспристрастности, которая требуется при исполнении долга.
Он ненадолго замолчал, словно не знал, стоит ли продолжать.
– Я был совершенно убежден, что Годмена избивали во время содержания под стражей, – сказал он наконец. – Когда он появился в зале суда, на его лице виднелись ссадины и кровоподтеки, слишком недавние, чтобы отнести их ко времени до ареста. Вокруг дела царила атмосфера исступления, все говорили о безотлагательности возмездия, а все это никак не согласуется с желанием установить истину или хотя бы попытаться это сделать. И однако Бартон Джеймс не принял это к сведению, а я не мог бросить тень на то, как он строит защиту, лично обратив на это внимание суда. Я не понимал, почему он так поступает, не понимаю этого и сейчас. Возможно, мне лишь показалось…
– А кто его избивал, Телониус?
– Не знаю. Полагаю, полицейские или тюремные надзиратели, но, вполне вероятно, он сам их каким-то образом себе причинял.
– А что вы скажете насчет апелляции?
Квейд снова начал есть.
– Апелляция была подана на основании того, что улики не полностью бесспорны – было в них какое-то несоответствие по сравнению с медицинской экспертизой после осмотра тела Блейна. Врач, который производил осмотр, сначала утверждал, что раны глубже, чем если бы они были нанесены только гвоздями, на чем настаивало обвинение, и что именно первоначальные раны были причиной смерти, а не гвозди, которыми он был распят, и даже не рана в пронзенном боку. Слава богу, что он был уже мертв, когда его распинали!
– Вы хотите сказать, что Годмен использовал какое-то другое орудие? А как это могло повлиять на приговор? Не понимаю.
– Другого оружия или орудия на Фэрриерс-лейн найдено не было, – пояснил Телониус, – и люди, видевшие, как он выходил оттуда, запачканный кровью, были совершенно уверены, что ничего подобного у него не имелось. Ничего при нем не нашли и во время ареста, равно как и в его квартире.
– Но разве он не мог заблаговременно отделаться от орудия преступления?
– Да, разумеется, но не в промежутке между конюшенным двором и выходом из переулка, где его видели в ночь убийства. Переулок с обеих сторон огражден стенами домов. Там совершенно нет места, где можно было бы спрятать подобную вещь. И в самом дворе тоже ничего не нашли.
– А что на это сказали члены Апелляционного суда?
– Что врач Ярдли не абсолютно уверен в своей правоте и что при вторичном осмотре тела уже не отрицал возможности причинить смертельную рану длинным кузнечным гвоздем.
– И это всё? – спросила Веспасия одновременно с любопытством и тревогой.
– Да, наверное. Они быстро пришли к заключению, что судебный приговор во всех, даже мельчайших аспектах справедлив и неопровержим. – Телониус вздрогнул. – Аарона Годмена повесили через три с половиной недели. С тех самых пор его сестра не оставляет попыток убедить суд вернуться к новому рассмотрению дела. Она рассылала письма членам Парламента, в газеты, публиковала памфлеты, выступала на митингах и даже обращалась к зрителям со сцены. И всюду ее преследовали неудачи – если не считать того, что Сэмюэл Стаффорд, по словам его жены, имел намерение возобновить слушания по этому делу. Однако смерть помешала ему исполнить задуманное.
– Во всем этом мало смысла, – тихо сказала Веспасия и, взглянув на Квейда, встретила его твердый, ясный взгляд. – А вы, Телониус, совершенно уверены, что Годмен был виновен?
– Я всегда так думал. Мне была отвратительна атмосфера, в какой велось расследование, но сам процесс совершался в духе законности, и я не видел оснований к тому, чтобы члены Апелляционного суда отнеслись к этому делу иначе. – Он нахмурился. – Однако если Стаффорд впоследствии узнал что-нибудь, тогда, возможно… нет, не знаю.
– Но если не Аарон Годмен, то кто же тогда убил Блейна?
– Не знаю. Джошуа Филдинг? Девлин О’Нил? Или еще кто-то, о ком по сей день нам ничего не известно? Возможно, что-нибудь прояснится, если мы будем знать, кто и почему убил Сэмюэла Стаффорда. Чрезвычайно отвратительная история, и каким бы ни был ответ, он станет трагичным.
– Да, но когда дело идет об убийстве, других ответов почти не бывает… Благодарю вас за то, что вы были со мной так откровенны.
Телониус явно почувствовал облегчение, плечи его расправились, напряженность и неуверенность на лице уступили место мягкой улыбке.
– А вы что же думали, я буду с вами кривить душой? Я не настолько изменился с былых времен!
– Ничего лучшего вы не могли бы мне ответить, – сказала Веспасия и сразу же поняла, что это неправда. Он мог бы сказать и другое, чего ей больше хотелось бы услышать… но это желание неприлично, да и, попросту говоря, глупо.
– Не льстите мне, Веспасия, – сухо ответил Квейд. – Кривить душой возможно со знакомыми. Друзьям надо говорить правду или, в худшем случае, молчать.
– Вот уж этого, пожалуйста, не надо. Разве я способна была о чем-нибудь смолчать?
Внезапно Телониус ослепительно улыбнулся.
– Что касается данной темы – пожалуйста и когда вам угодно. Но скажите мне, чем вы еще сейчас занимаетесь, не считая проблем вашей подруги миссис Питт? Хотя невозможно рассказать обо всем, что случилось с тех пор, когда мы в последний раз говорили с вами, ни о чем не умалчивая…
Леди Камминг-Гульд рассказала Квейду о своей борьбе за реформу Закона о бедных, образовательных актов, жилищных условий; рассказала о театральных постановках, которые доставляли ей радость; о людях, к которым она питала глубокую привязанность или, напротив, глубокую неприязнь. Вечер промелькнул тем быстрее, что сиюминутные темы уступили место воспоминаниям, смешным и грустным, и уже далеко за полночь Квейд проводил свою гостью до дверцы ее кареты, подержал мгновение ее руки в своих и попрощался с ней, зная, что жить на этой земле им осталось немного.
Мика Драммонд никак не мог отделаться от мыслей о деле Блейна – Годмена. Безусловно, очень даже возможно, что Сэмюэла Стаффорда отравила жена или ее любовник, хотя, очевидно, насущной необходимости для насильственных действий, сопряженных с риском, с их стороны не было. Если эти двое соблюдали приличия – а они, по-видимому, их соблюдали, – то имели возможность продолжать видеться от случая к случаю почти бесконечно долго. О разводе не могло быть и речи, это означало бы утрату социального статуса. Прайс не мог бы жениться на разведенной женщине и по-прежнему заниматься юриспруденцией. Общество не потерпело бы подобный скандал. Стаффорд был не только другом Прайса – он имел очень важный, более значимый судейский чин.
Но обычная любовная связь – совсем другое дело, коль скоро ее не выставляют напоказ. Так зачем им было совершать такой отвратительный и опасный для них самих поступок, как убийство? Такой необходимости не было. Джунипер Стаффорд было уже порядком за сорок пять. Вряд ли она могла надеяться выйти замуж за Прайса и иметь детей. Радости общего семейного очага были для них невозможны, разве только они собирались бросить вызов условностям, понизить свой социальный уровень, приняв это как расплату за пренебрежение теперешним состоянием. Прайс никогда бы не согласился на это ради нее, даже если смог бы пожертвовать своим собственным положением.
Но достаточно ли этих соображений, чтобы полностью снять с них подозрение? Драммонд знал, что такое безоглядно любить женщину, когда мысль о ней всегда жила в нем, даже в самые сокровенные минуты его жизни. Все его радости были связаны с ней, с желанием все делить с ней пополам. Его чувство одиночества, его боль – все это было следствием разлуки с ней, но никогда, даже в самые мрачные и тяжелые минуты, он и помыслить не мог, что можно достичь счастья, намеренно ускоряя ход событий, прибегая к физическому или эмоциональному насилию. Если Джунипер и Прайс опустились до тайной интрижки, обманывая Стаффорда, то он, Мика Драммонд, мог презирать их слабость и двоедушие – и в то же время сочувствовать им.
Драммонду казалось, что Ливси неправильно понял Стаффорда и его намерения относительно пересмотра дела Блейна – Годмена или же сам Стаффорд намеренно ввел Ливси в заблуждение по какой-то неизвестной причине. Да, то давнее дело было отвратительно, все общество находилось в горячечном состоянии, на грани истерии, и Драммонда не удивило бы, если бы подобные чувства тлели в людях до сих пор; хотя он и не мог представить, кому понадобилось убивать Стаффорда сейчас, что именно могло толкнуть кого-то на подобный поступок.
Судья не оставил никаких записей, из которых можно было бы понять, чьи именно свидетельства он снова расследует, что считает правдой, кого подозревает в ее сокрытии, и тем более – кто был действительным убийцей Кингсли Блейна, если это не Годмен. Единственный способ все узнать – это провести свое собственное расследование. Питт, очевидно, начнет с главных свидетелей и подозреваемых, а сам он, Драммонд, мог бы обратиться наверх, к начальству, которому подчиняются все следователи, – скажем, к заместителю комиссара полиции, который стоял выше его по должности. Поэтому он послал краткую записку с просьбой принять его.
Следующим утром Драммонд оказался в роскошно обставленной и тесной от мебели приемной заместителя комиссара полиции Обри Уинтона. Тот был человеком среднего роста, с волнистыми светлыми волосами, редеющими на висках. На лице его застыло выражение спокойствия, уверенности в себе и довольства.
– Доброе утро, Драммонд, – вежливо сказал Уинтон. – Входите, входите! – После обмена рукопожатием он опять вернулся на свое место за письменным столом. Откинувшись назад, повернулся к Драммонду и указал ему на стул. – Садитесь, пожалуйста. Сигару? – И взмахом руки указал на густо украшенную кольцевидным узором серебряную коробку на столе. – Чем могу быть полезен?
Драммонд не стал ходить вокруг да около – на это попросту не было времени; к тому же они были коллегами, а не друзьями.
– Это касается дела Блейна – Годмена, которое, по-видимому, послужило причиной еще одного преступления на территории моего участка.
Уинтон нахмурился.
– Но это кажется невероятным. С тем делом было покончено пять лет назад. – В тоне его голоса звучало почти осязаемое недоверие. Он был не склонен принимать к сведению столь неприятное сообщение без неопровержимых доказательств. В воздухе повеяло холодком.
– Судья Стаффорд, – очень неохотно объяснил Драммонд, – был убит в театре три дня назад. А до этого он заявил, что намерен возобновить рассмотрение дела. – И встретил ставший еще более жестким взгляд Уинтона.
– Значит, я могу сделать один-единственный вывод: он нашел что-то неправильное в процессе судопроизводства, – осторожно заметил заместитель комиссара. – Сами свидетельства преступления был исчерпывающими.
– Действительно? – заинтересованно спросил Драммонд, словно процесс еще не закончился. – Это дело прошло мимо меня. Может быть, вы познакомите меня с его сутью?
– Не вижу в этом смысла. Дело было решено окончательно и бесповоротно, Драммонд. И добавить к этому больше нечего. Стаффорд мог обнаружить какую-то погрешность в самом судопроизводстве, – повторил он.
– Например? – вопросительно вскинул брови Мика.
– Понятия не имею. Я ведь не юрист.
– И я тоже. – Драммонд с трудом подавил желание откровенно высказать свои замечания. – Но Стаффорд был юристом. И он слышал, как оглашали просьбу о помиловании. Какое же у него могло возникнуть дополнительное свидетельство теперь, которое не было известно ему тогда? Ведь наряду с другими членами Апелляционного суда он должен был быть ознакомлен со всеми судебными материалами.
Лицо Уинтона исказила гневная гримаса, он плотно сцепил пальцы.
– К чему вы клоните, Драммонд? Хотите сказать, что мы недостаточно тщательно рассмотрели тот случай? Предлагаю вам воздержаться от оскорбительных и невежественных замечаний относительно дела, о котором вам так мало известно.
Поспешность и воинственность ответа свидетельствовали о том, как болезненно Уинтон воспринимает тему разговора. Это застало Драммонда врасплох. Он ожидал, возможно, оправданий, но только не такой агрессивной защиты. Очевидно, Уинтон все еще испытывал чувство вины или, по крайней мере, боялся осуждения. Драммонд не без труда сдержал собственное раздражение.
– Мне нужно расследовать убийство судьи, – сказал он напряженно. – Если бы вы были на моем месте и вам стало известно, что тот собирался снова открыть это старое дело и расспрашивал главных свидетелей в тот самый день, когда был убит, а они – одни из многих, которые имели возможность убить его, неужели вы сами не обратились бы к свидетельским показаниям?
Уинтон глубоко вздохнул; его лицо немного смягчилось, словно он понял, что реагировал неадекватно.
– Да-да. Полагаю, я действовал бы так же, сколь бы это ни было бессмысленно. Ну ладно, так что я могу вам рассказать? – Он слегка покраснел. – Расследование всего случившегося проводилось очень тщательно. То было жуткое преступление, и за нами следила вся страна, от премьер-министра до самого рядового гражданина.
Драммонд воздержался от выражения сочувствия, которого явно требовала такая тирада. Тот факт, что Уинтон столь агрессивно защищался, сам по себе говорил о том, что заместитель комиссара сомневается в истинности сказанного.
Уинтон переменил позу.
– Главным следователем по этому делу был Чарльз Ламберт, прекрасный человек, мастер своего дела. Конечно, общественное возбуждение было колоссальным. Газеты ежедневно печатали отчеты на первых полосах под броскими заголовками. Нам постоянно звонил премьер-министр, оказывая на всех невыносимое давление, требуя, чтобы мы нашли убийцу в недельный срок, и ни днем позже. Не думаю, что у нас на руках было когда-нибудь подобное дело. – Уинтон пристально смотрел на Драммонда, ища в его лице понимание. – Вам когда-нибудь приходилось работать в условиях такого нажима сверху, не говоря уже о всеобщем негодовании, гневе, испуге, желании всех и каждого непременно выразить собственное отношение к подобному случаю? Премьер-министр явился к нам собственной персоной…
Лицо его потемнело при воспоминании об этом визите. Драммонд мог легко вообразить эту сцену: разгневанный, нервничающий премьер-министр, шагающий взад-вперед, отдающий невозможные указания и желающий знать, как их будут исполнять, чувствующий при этом только одно: как на него самого давят Палата общин и публика. Он знал, что, если убийство не будет раскрыто в кратчайший срок, а преступник – осужден и повешен, его собственная политическая репутация окажется под угрозой. Премьер-министры и до него кончали крахом; кроме того, никто не может считать себя в безопасности, если общественное негодование столь велико. И премьер-министр с охотой принес бы какую-нибудь жертву волкам страха.
– Мы тогда отрядили всех наших людей на раскрытие преступления, – продолжал Уинтон, голос его стал пронзительным от нахлынувших воспоминаний, – самых лучших из них. Но в конечном счете дело оказалось не таким уж запутанным. Преступник пребывал в здравом рассудке, причем вел себя не слишком умно, да и мотив убийства был достаточно несложен. Годмена видели, когда тот выходил из Фэрриерс-лейн как раз в то время, а на одежде у него виднелись пятна крови.
– Видели, как он выходил из Фэрриерс-лейн? – недоверчиво прервал его Драммонд. – Если это так, как могла Тамар Маколи сомневаться в его вине? Даже родственная любовь не может быть столь слепа. Кто же его видел?
– Группа людей, прогуливающихся вдоль того места.
Драммонд уловил какую-то заминку в ответе. Уинтон говорил уже без прежней безоговорочной уверенности.
– А кого они видели – Годмена или еще кого-нибудь?
Уинтон уже несколько утратил самоуверенный вид.
– Они не утверждали, что видели именно его, но продавщица цветов в этом уверена. Она стояла двумя улицами дальше, но нисколько не сомневалась, что это именно он. На улице, где она продавала цветы, горел фонарь; Годмен остановился подле него и заговорил с ней. Как раз только что пробили часы. По ее словам, он пошутил с ней. В общем, она не только видела его лицо, но точно могла назвать время, когда это произошло.
– Он шел с Фэрриерс-лейн или по направлению к ней?
– От нее.
– Значит, это было после убийства и он остановился, чтобы поболтать с цветочницей? Удивительно! И она не заметила на нем следов крови? Если их различили прогуливающиеся поблизости люди, то уж она-то должна была видеть их очень ясно.
Уинтон заколебался, в его красноречивом взгляде зажегся гневный огонек.
– Нет, она не видела их. Но это легко объяснить. Когда убийца вышел из переулка, на нем было пальто, а когда он подошел к цветочнице, то уже отделался от него. Что вполне естественно. Годмен не мог допустить, чтобы его увидели в пальто, запятнанном кровью. А после подобного убийства пятен должно было быть чертовски много.
Телониус протянул руку к бокалу с вином.
– Не вижу тут никакой связи – если это то, что вы желаете от меня услышать. Думаю, что Ливси, по всей вероятности, прав и миссис Стаффорд вместе с мистером Прайсом либо совершенно неверно интерпретируют ситуацию, либо тут кроется нечто похуже.
Веспасии не нужно было осведомляться, что он имеет в виду, – это было очевидно.
– Но если все же ошибается Ливси?
Лицо Квейда снова омрачилось, и прежде, чем ответить, он явно несколько мгновений колебался. У Веспасии уже вертелась на кончике языка просьба извинить ее за то, что она вообще затронула это дело, но они всегда говорили друг с другом напрямик, и поступить иначе означало бы отказ от правды, и таким образом она закрыла бы дверь, которую очень желала бы видеть распахнутой.
– То было чрезвычайно неприятное дело, – медленно ответил судья, пристально вглядываясь ей в лицо. – Одно из самых тяжких и мучительных, на которых я председательствовал. И кошмар состоял не только в самом факте ужасающего убийства, в распятии человека на двери в конюшне, словно в насмешку над крестными муками Христа; страх состоял и в том, какую ненависть оно вызывало в обычном человеке с улицы. – По его губам скользнула горькая улыбка. – Просто удивительно, сколько людей принимают так близко к сердцу проблемы религии, когда происходят подобные события; при этом все они не утруждают себя посещением церкви чаще одного раза в год.
– Но это же гораздо легче, – ответила Веспасия со всей откровенностью. – Гораздо удобнее в эмоциональном плане считать себя смертельно оскорбленным во Христе, чем бескорыстно служить Христу. Некоторые чувствуют себя праведниками, истинно верующими прихожанами, мстя грешникам за их деяния. И это стоит гораздо дешевле, чем уделять свои время и деньги беднякам.
Телониус доел мусс из лососины и предложил Веспасии еще вина.
– Вы становитесь циничной, моя дорогая.
– А я всегда была такой – во всяком случае, в отношениях с самозваными праведниками. Но действительно ли это дело так отличалось от всех других?
– Да, – он отодвинул тарелку, и дворецкий, незаметно, словно тень, выступив вперед, принял ее. – Здесь имела место чуждая национальная культура, которой частенько приписывали склонность к преступлению, – мрачно продолжал Телониус, взгляд его стал печален и сердит. – Годмен был евреем. В результате пробудились антисемитские настроения – наряду с самыми худшими проявлениями человеческой натуры, которые мне когда-либо приходилось наблюдать. На стенах появились антисемитские надписи, повсюду распространялись псевдоисторические листовки и памфлеты; были даже случаи, когда побивали камнями людей, которых принимали за евреев, били стекла в синагогах, а одну из них подожгли. Судебное заседание велось на такой душераздирающей ноте, что я опасался потерять над ним всякий контроль.
Черты его лица заострялись по мере того, как оживали воспоминания, и Веспасия по его взгляду могла понять, насколько они болезненны.
Им было подано седло барашка, но они не обратили на него никакого внимания. Дворецкий разлил красное вино.
– Извините, Телониус, – ласково сказала пожилая леди, – я не стала бы воскрешать подобные воспоминания намеренно.
– Вы не виноваты, Веспасия, – вздохнул он, – таковы были обстоятельства. Не знаю, что такого откопал Стаффорд. Возможно, какое-нибудь неизвестное ранее свидетельство. – На лице его появилось странное выражение – одновременно насмешливое и уязвленное. – Надеюсь, в ведении судопроизводства не было допущено ничего некорректного. – Он заговорил глуше, печально и словно извиняясь. – Но, помнится, тогда впервые в жизни я обдумывал возможность сознательно закрыть глаза на некоторое отклонение от прямого пути, на то, что суд не использовал какой-то пункт правил, который позволил бы опытному и усердному юристу найти повод упрекнуть тех, кто вел дело, в некорректности или, по крайней мере, настаивать на изменении состава присяжных, во избежание предвзятости с их стороны. И мне тогда было стыдно, что я пусть мысленно, но допускал возможность подобного отклонения.
Он снова напряженно вгляделся в лицо Веспасии, отыскивая признаки неловкости или стыда за него, но увидел только глубокий интерес.
– Однако ненависть общественности была физически ощутима, – продолжал он, – и я опасался, что суд в таких обстоятельствах не сможет оставаться на высоте справедливости. И пытался – поверьте мне, Веспасия, – предотвратить это. Я не спал много ночей, так и этак прокручивая все в мыслях каждую мелочь, но не нашел ничего – ни слова, ни действия, – что мог бы поставить под сомнение.
Он опустил глаза, потом снова посмотрел на нее.
– Прайс выступал отлично – как, впрочем, и всегда, – но в границах своих формальных обязанностей. Защитник Бартон Джеймс вполне соответствовал требованиям, предъявляемым к защите. Он не шел напролом и вроде бы считал, что его клиент виновен, но, думаю, во всей Англии не нашелся бы адвокат, который верил бы в обратное…
Создавалось впечатление, что Квейд сгорбился, словно хотел укрыться от постороннего взгляда внутри себя самого. Веспасия хорошо понимала, что воспоминания о том суде все еще для него очень болезненны. Но она его не прерывала.
– Все было так… поспешно, – продолжал Телониус, поднимая бокал и вертя его в пальцах за ножку; свет бриллиантовыми искрами преломлялся в хрустале с красной жидкостью. – Законность процедур соблюдалась неукоснительно, но у меня постепенно усиливалось ощущение, что все желают признания Годмена виновным, дабы поскорее его повесить. Общество требовало отмщения за совершенное святотатство; оно напоминало голодного зверя, рыскающего у дверей зала суда в ожидании жертвы. – Квейд взглянул на Веспасию. – Наверное, я мелодраматичен?
– Немножко.
Он улыбнулся.
– Вас там не было, иначе бы вы поняли, что я имею в виду. Вокруг царило всеобщее возбуждение, чувства были воспалены, в воздухе носилась угроза для всех, кто вздумал бы отстаивать справедливость. Я был всем этим напуган.
– Никогда прежде не слышала от вас подобного признания, – удивилась Веспасия. Это было так не похоже на мужчину, которого она помнила. Странно, он казался одновременно и более уязвимым, чем прежде, и более сильным.
Телониус покачал головой.
– Но я никогда и не испытывал такого чувства, – признался он тихим голосом, полным удивления и боли. – Веспасия, я серьезно обдумывал возможность совершения незаконного действия, чтобы дать основание для повторного слушания дела до Апелляционного суда, без истерии, когда чувства уже поостыли бы. – Он глубоко вздохнул. – Я мучился вопросом, можно ли назвать мое поведение отчужденным, безответственным или даже нечестным, если я все пущу на самотек; может быть, я обыкновенный трус, который предпочитает справедливости видимость законности?
Говори Веспасия с другим человеком, она сразу же возразила бы, но тогда откровенный разговор превратился бы в банальную беседу, что отдалило бы их друг от друга, а Веспасия этого не хотела. Да, она могла бы вежливо оспорить его признание, проявить формальную любезность, но это была бы ложь. Телониус – очень порядочный человек, но в душе он так же подвержен страху и смятению, как и всякий другой. И для него возможность ошибиться и уступить была не исключена. Отказывать ему в понимании того, что он может проявить слабость, означало бы предательство. Это все равно что оставить его в отчаянии одиночества.
– А вы когда-нибудь принимали решение, в правильности которого были абсолютно уверены?
– Полагаю, это зависит от цели и средств ее достижения, – задумчиво ответил Телониус. – Одно верно: эти два понятия никогда нельзя разделять. Нет в природе такого явления, как цель, совершенно не зависящая от средств, которые используются для ее достижения. – Говоря это, он зорко наблюдал за выражением ее лица. – В сущности, я сомневался, имею ли право сознательно отменить следствие по делу из-за того, что оно вызывает такие яростные чувства и вершится так поспешно, чего лично я не одобрял. Понимаете, я не считал, что Аарон Годмен невиновен, – я и сейчас не думаю так. Равно как и не считаю, что представленные свидетельства были изложны или сфабрикованы. Меня лишь мучило ощущение, что полиция действует скорее под влиянием эмоций, без той беспристрастности, которая требуется при исполнении долга.
Он ненадолго замолчал, словно не знал, стоит ли продолжать.
– Я был совершенно убежден, что Годмена избивали во время содержания под стражей, – сказал он наконец. – Когда он появился в зале суда, на его лице виднелись ссадины и кровоподтеки, слишком недавние, чтобы отнести их ко времени до ареста. Вокруг дела царила атмосфера исступления, все говорили о безотлагательности возмездия, а все это никак не согласуется с желанием установить истину или хотя бы попытаться это сделать. И однако Бартон Джеймс не принял это к сведению, а я не мог бросить тень на то, как он строит защиту, лично обратив на это внимание суда. Я не понимал, почему он так поступает, не понимаю этого и сейчас. Возможно, мне лишь показалось…
– А кто его избивал, Телониус?
– Не знаю. Полагаю, полицейские или тюремные надзиратели, но, вполне вероятно, он сам их каким-то образом себе причинял.
– А что вы скажете насчет апелляции?
Квейд снова начал есть.
– Апелляция была подана на основании того, что улики не полностью бесспорны – было в них какое-то несоответствие по сравнению с медицинской экспертизой после осмотра тела Блейна. Врач, который производил осмотр, сначала утверждал, что раны глубже, чем если бы они были нанесены только гвоздями, на чем настаивало обвинение, и что именно первоначальные раны были причиной смерти, а не гвозди, которыми он был распят, и даже не рана в пронзенном боку. Слава богу, что он был уже мертв, когда его распинали!
– Вы хотите сказать, что Годмен использовал какое-то другое орудие? А как это могло повлиять на приговор? Не понимаю.
– Другого оружия или орудия на Фэрриерс-лейн найдено не было, – пояснил Телониус, – и люди, видевшие, как он выходил оттуда, запачканный кровью, были совершенно уверены, что ничего подобного у него не имелось. Ничего при нем не нашли и во время ареста, равно как и в его квартире.
– Но разве он не мог заблаговременно отделаться от орудия преступления?
– Да, разумеется, но не в промежутке между конюшенным двором и выходом из переулка, где его видели в ночь убийства. Переулок с обеих сторон огражден стенами домов. Там совершенно нет места, где можно было бы спрятать подобную вещь. И в самом дворе тоже ничего не нашли.
– А что на это сказали члены Апелляционного суда?
– Что врач Ярдли не абсолютно уверен в своей правоте и что при вторичном осмотре тела уже не отрицал возможности причинить смертельную рану длинным кузнечным гвоздем.
– И это всё? – спросила Веспасия одновременно с любопытством и тревогой.
– Да, наверное. Они быстро пришли к заключению, что судебный приговор во всех, даже мельчайших аспектах справедлив и неопровержим. – Телониус вздрогнул. – Аарона Годмена повесили через три с половиной недели. С тех самых пор его сестра не оставляет попыток убедить суд вернуться к новому рассмотрению дела. Она рассылала письма членам Парламента, в газеты, публиковала памфлеты, выступала на митингах и даже обращалась к зрителям со сцены. И всюду ее преследовали неудачи – если не считать того, что Сэмюэл Стаффорд, по словам его жены, имел намерение возобновить слушания по этому делу. Однако смерть помешала ему исполнить задуманное.
– Во всем этом мало смысла, – тихо сказала Веспасия и, взглянув на Квейда, встретила его твердый, ясный взгляд. – А вы, Телониус, совершенно уверены, что Годмен был виновен?
– Я всегда так думал. Мне была отвратительна атмосфера, в какой велось расследование, но сам процесс совершался в духе законности, и я не видел оснований к тому, чтобы члены Апелляционного суда отнеслись к этому делу иначе. – Он нахмурился. – Однако если Стаффорд впоследствии узнал что-нибудь, тогда, возможно… нет, не знаю.
– Но если не Аарон Годмен, то кто же тогда убил Блейна?
– Не знаю. Джошуа Филдинг? Девлин О’Нил? Или еще кто-то, о ком по сей день нам ничего не известно? Возможно, что-нибудь прояснится, если мы будем знать, кто и почему убил Сэмюэла Стаффорда. Чрезвычайно отвратительная история, и каким бы ни был ответ, он станет трагичным.
– Да, но когда дело идет об убийстве, других ответов почти не бывает… Благодарю вас за то, что вы были со мной так откровенны.
Телониус явно почувствовал облегчение, плечи его расправились, напряженность и неуверенность на лице уступили место мягкой улыбке.
– А вы что же думали, я буду с вами кривить душой? Я не настолько изменился с былых времен!
– Ничего лучшего вы не могли бы мне ответить, – сказала Веспасия и сразу же поняла, что это неправда. Он мог бы сказать и другое, чего ей больше хотелось бы услышать… но это желание неприлично, да и, попросту говоря, глупо.
– Не льстите мне, Веспасия, – сухо ответил Квейд. – Кривить душой возможно со знакомыми. Друзьям надо говорить правду или, в худшем случае, молчать.
– Вот уж этого, пожалуйста, не надо. Разве я способна была о чем-нибудь смолчать?
Внезапно Телониус ослепительно улыбнулся.
– Что касается данной темы – пожалуйста и когда вам угодно. Но скажите мне, чем вы еще сейчас занимаетесь, не считая проблем вашей подруги миссис Питт? Хотя невозможно рассказать обо всем, что случилось с тех пор, когда мы в последний раз говорили с вами, ни о чем не умалчивая…
Леди Камминг-Гульд рассказала Квейду о своей борьбе за реформу Закона о бедных, образовательных актов, жилищных условий; рассказала о театральных постановках, которые доставляли ей радость; о людях, к которым она питала глубокую привязанность или, напротив, глубокую неприязнь. Вечер промелькнул тем быстрее, что сиюминутные темы уступили место воспоминаниям, смешным и грустным, и уже далеко за полночь Квейд проводил свою гостью до дверцы ее кареты, подержал мгновение ее руки в своих и попрощался с ней, зная, что жить на этой земле им осталось немного.
Мика Драммонд никак не мог отделаться от мыслей о деле Блейна – Годмена. Безусловно, очень даже возможно, что Сэмюэла Стаффорда отравила жена или ее любовник, хотя, очевидно, насущной необходимости для насильственных действий, сопряженных с риском, с их стороны не было. Если эти двое соблюдали приличия – а они, по-видимому, их соблюдали, – то имели возможность продолжать видеться от случая к случаю почти бесконечно долго. О разводе не могло быть и речи, это означало бы утрату социального статуса. Прайс не мог бы жениться на разведенной женщине и по-прежнему заниматься юриспруденцией. Общество не потерпело бы подобный скандал. Стаффорд был не только другом Прайса – он имел очень важный, более значимый судейский чин.
Но обычная любовная связь – совсем другое дело, коль скоро ее не выставляют напоказ. Так зачем им было совершать такой отвратительный и опасный для них самих поступок, как убийство? Такой необходимости не было. Джунипер Стаффорд было уже порядком за сорок пять. Вряд ли она могла надеяться выйти замуж за Прайса и иметь детей. Радости общего семейного очага были для них невозможны, разве только они собирались бросить вызов условностям, понизить свой социальный уровень, приняв это как расплату за пренебрежение теперешним состоянием. Прайс никогда бы не согласился на это ради нее, даже если смог бы пожертвовать своим собственным положением.
Но достаточно ли этих соображений, чтобы полностью снять с них подозрение? Драммонд знал, что такое безоглядно любить женщину, когда мысль о ней всегда жила в нем, даже в самые сокровенные минуты его жизни. Все его радости были связаны с ней, с желанием все делить с ней пополам. Его чувство одиночества, его боль – все это было следствием разлуки с ней, но никогда, даже в самые мрачные и тяжелые минуты, он и помыслить не мог, что можно достичь счастья, намеренно ускоряя ход событий, прибегая к физическому или эмоциональному насилию. Если Джунипер и Прайс опустились до тайной интрижки, обманывая Стаффорда, то он, Мика Драммонд, мог презирать их слабость и двоедушие – и в то же время сочувствовать им.
Драммонду казалось, что Ливси неправильно понял Стаффорда и его намерения относительно пересмотра дела Блейна – Годмена или же сам Стаффорд намеренно ввел Ливси в заблуждение по какой-то неизвестной причине. Да, то давнее дело было отвратительно, все общество находилось в горячечном состоянии, на грани истерии, и Драммонда не удивило бы, если бы подобные чувства тлели в людях до сих пор; хотя он и не мог представить, кому понадобилось убивать Стаффорда сейчас, что именно могло толкнуть кого-то на подобный поступок.
Судья не оставил никаких записей, из которых можно было бы понять, чьи именно свидетельства он снова расследует, что считает правдой, кого подозревает в ее сокрытии, и тем более – кто был действительным убийцей Кингсли Блейна, если это не Годмен. Единственный способ все узнать – это провести свое собственное расследование. Питт, очевидно, начнет с главных свидетелей и подозреваемых, а сам он, Драммонд, мог бы обратиться наверх, к начальству, которому подчиняются все следователи, – скажем, к заместителю комиссара полиции, который стоял выше его по должности. Поэтому он послал краткую записку с просьбой принять его.
Следующим утром Драммонд оказался в роскошно обставленной и тесной от мебели приемной заместителя комиссара полиции Обри Уинтона. Тот был человеком среднего роста, с волнистыми светлыми волосами, редеющими на висках. На лице его застыло выражение спокойствия, уверенности в себе и довольства.
– Доброе утро, Драммонд, – вежливо сказал Уинтон. – Входите, входите! – После обмена рукопожатием он опять вернулся на свое место за письменным столом. Откинувшись назад, повернулся к Драммонду и указал ему на стул. – Садитесь, пожалуйста. Сигару? – И взмахом руки указал на густо украшенную кольцевидным узором серебряную коробку на столе. – Чем могу быть полезен?
Драммонд не стал ходить вокруг да около – на это попросту не было времени; к тому же они были коллегами, а не друзьями.
– Это касается дела Блейна – Годмена, которое, по-видимому, послужило причиной еще одного преступления на территории моего участка.
Уинтон нахмурился.
– Но это кажется невероятным. С тем делом было покончено пять лет назад. – В тоне его голоса звучало почти осязаемое недоверие. Он был не склонен принимать к сведению столь неприятное сообщение без неопровержимых доказательств. В воздухе повеяло холодком.
– Судья Стаффорд, – очень неохотно объяснил Драммонд, – был убит в театре три дня назад. А до этого он заявил, что намерен возобновить рассмотрение дела. – И встретил ставший еще более жестким взгляд Уинтона.
– Значит, я могу сделать один-единственный вывод: он нашел что-то неправильное в процессе судопроизводства, – осторожно заметил заместитель комиссара. – Сами свидетельства преступления был исчерпывающими.
– Действительно? – заинтересованно спросил Драммонд, словно процесс еще не закончился. – Это дело прошло мимо меня. Может быть, вы познакомите меня с его сутью?
– Не вижу в этом смысла. Дело было решено окончательно и бесповоротно, Драммонд. И добавить к этому больше нечего. Стаффорд мог обнаружить какую-то погрешность в самом судопроизводстве, – повторил он.
– Например? – вопросительно вскинул брови Мика.
– Понятия не имею. Я ведь не юрист.
– И я тоже. – Драммонд с трудом подавил желание откровенно высказать свои замечания. – Но Стаффорд был юристом. И он слышал, как оглашали просьбу о помиловании. Какое же у него могло возникнуть дополнительное свидетельство теперь, которое не было известно ему тогда? Ведь наряду с другими членами Апелляционного суда он должен был быть ознакомлен со всеми судебными материалами.
Лицо Уинтона исказила гневная гримаса, он плотно сцепил пальцы.
– К чему вы клоните, Драммонд? Хотите сказать, что мы недостаточно тщательно рассмотрели тот случай? Предлагаю вам воздержаться от оскорбительных и невежественных замечаний относительно дела, о котором вам так мало известно.
Поспешность и воинственность ответа свидетельствовали о том, как болезненно Уинтон воспринимает тему разговора. Это застало Драммонда врасплох. Он ожидал, возможно, оправданий, но только не такой агрессивной защиты. Очевидно, Уинтон все еще испытывал чувство вины или, по крайней мере, боялся осуждения. Драммонд не без труда сдержал собственное раздражение.
– Мне нужно расследовать убийство судьи, – сказал он напряженно. – Если бы вы были на моем месте и вам стало известно, что тот собирался снова открыть это старое дело и расспрашивал главных свидетелей в тот самый день, когда был убит, а они – одни из многих, которые имели возможность убить его, неужели вы сами не обратились бы к свидетельским показаниям?
Уинтон глубоко вздохнул; его лицо немного смягчилось, словно он понял, что реагировал неадекватно.
– Да-да. Полагаю, я действовал бы так же, сколь бы это ни было бессмысленно. Ну ладно, так что я могу вам рассказать? – Он слегка покраснел. – Расследование всего случившегося проводилось очень тщательно. То было жуткое преступление, и за нами следила вся страна, от премьер-министра до самого рядового гражданина.
Драммонд воздержался от выражения сочувствия, которого явно требовала такая тирада. Тот факт, что Уинтон столь агрессивно защищался, сам по себе говорил о том, что заместитель комиссара сомневается в истинности сказанного.
Уинтон переменил позу.
– Главным следователем по этому делу был Чарльз Ламберт, прекрасный человек, мастер своего дела. Конечно, общественное возбуждение было колоссальным. Газеты ежедневно печатали отчеты на первых полосах под броскими заголовками. Нам постоянно звонил премьер-министр, оказывая на всех невыносимое давление, требуя, чтобы мы нашли убийцу в недельный срок, и ни днем позже. Не думаю, что у нас на руках было когда-нибудь подобное дело. – Уинтон пристально смотрел на Драммонда, ища в его лице понимание. – Вам когда-нибудь приходилось работать в условиях такого нажима сверху, не говоря уже о всеобщем негодовании, гневе, испуге, желании всех и каждого непременно выразить собственное отношение к подобному случаю? Премьер-министр явился к нам собственной персоной…
Лицо его потемнело при воспоминании об этом визите. Драммонд мог легко вообразить эту сцену: разгневанный, нервничающий премьер-министр, шагающий взад-вперед, отдающий невозможные указания и желающий знать, как их будут исполнять, чувствующий при этом только одно: как на него самого давят Палата общин и публика. Он знал, что, если убийство не будет раскрыто в кратчайший срок, а преступник – осужден и повешен, его собственная политическая репутация окажется под угрозой. Премьер-министры и до него кончали крахом; кроме того, никто не может считать себя в безопасности, если общественное негодование столь велико. И премьер-министр с охотой принес бы какую-нибудь жертву волкам страха.
– Мы тогда отрядили всех наших людей на раскрытие преступления, – продолжал Уинтон, голос его стал пронзительным от нахлынувших воспоминаний, – самых лучших из них. Но в конечном счете дело оказалось не таким уж запутанным. Преступник пребывал в здравом рассудке, причем вел себя не слишком умно, да и мотив убийства был достаточно несложен. Годмена видели, когда тот выходил из Фэрриерс-лейн как раз в то время, а на одежде у него виднелись пятна крови.
– Видели, как он выходил из Фэрриерс-лейн? – недоверчиво прервал его Драммонд. – Если это так, как могла Тамар Маколи сомневаться в его вине? Даже родственная любовь не может быть столь слепа. Кто же его видел?
– Группа людей, прогуливающихся вдоль того места.
Драммонд уловил какую-то заминку в ответе. Уинтон говорил уже без прежней безоговорочной уверенности.
– А кого они видели – Годмена или еще кого-нибудь?
Уинтон уже несколько утратил самоуверенный вид.
– Они не утверждали, что видели именно его, но продавщица цветов в этом уверена. Она стояла двумя улицами дальше, но нисколько не сомневалась, что это именно он. На улице, где она продавала цветы, горел фонарь; Годмен остановился подле него и заговорил с ней. Как раз только что пробили часы. По ее словам, он пошутил с ней. В общем, она не только видела его лицо, но точно могла назвать время, когда это произошло.
– Он шел с Фэрриерс-лейн или по направлению к ней?
– От нее.
– Значит, это было после убийства и он остановился, чтобы поболтать с цветочницей? Удивительно! И она не заметила на нем следов крови? Если их различили прогуливающиеся поблизости люди, то уж она-то должна была видеть их очень ясно.
Уинтон заколебался, в его красноречивом взгляде зажегся гневный огонек.
– Нет, она не видела их. Но это легко объяснить. Когда убийца вышел из переулка, на нем было пальто, а когда он подошел к цветочнице, то уже отделался от него. Что вполне естественно. Годмен не мог допустить, чтобы его увидели в пальто, запятнанном кровью. А после подобного убийства пятен должно было быть чертовски много.