Выходит, если соблюсти что положено (то есть, отложив когда надо халяву, взяться за флейц), можно закурить и оглядеть дело рук своих, и полюбоваться им, и подышать на поверхность, и протереть еще разок...
   Мастеровой, сделав свое, отдыхает. Художник не успокаивается: "не спи, не спи, художник!" - а он и так не спит, хотя принимает транквилизаторы, а то и нейролептики...
   Все сказанное спорно и во многом надуманно. И вы резонно возразите: а как же "...ай да Пушкин, ай да сукин сын!", восклицаемое помянутым, закончившим "Бориса Годунова" и довольным собой Пушкиным? Правильно. Оно так. Но это не значит, что, дохнув на рукопись и протерев ее рукавом, Пушкин раскурил кальян. Сколько он еще подбегал к рукописи и сколько потом, мучая текст (который впоследствии загробят актеры), не предавался сну, пушкинистам, полагаю, известно.
   - Как же так? - не унимаетесь вы. - "И увидел Бог все, что Он создал, и вот, хорошо весьма... И совершил Бог к седьмому дню дела Свои... и почил в день седьмый от всех дел Своих..." Разве же Создатель - не творец? Разве не залюбовался? Разве не Божественный перекур?
   И мне вам нечего будет возразить.
   Но я уверен, что Предвечный Мастер Первопричины технологию соблюдал неукоснительно.
   III
   ДЛЯ ОБОДРЕНИЯ СЕРДЕЦ
   Советский фольклор сочиняли обычно литературные пройдохи. Подлинным его образчиком (кроме частушек и анекдотов) я считал только загадку "Сидит черт в стакане, играет тремя цветами" (милиционер). Но сказочников знал. Двоих.
   ...Вот еду я в окраинную школу от Бюро пропаганды, дабы заработать за выступление семь рублей пятьдесят копеек и неминуемо посадить голос, так как вместо оговоренных четырех третьих классов пригонят шесть первых, а учительницы станут врать, что "все-все дети хотели послушать вашу лекцию". Трамвай заиндевелый и пустой, а позади пожилая женщина рассказывает внуку сочиняемую на ходу, поразительную сказку про бычка, назначенного для сдачи в колхоз, и воробышка, упасшего беднягу от мясозаготовок. "Исщипал воробей носик бычку, а учетчики пришли, увидели бычок болявый и ушли..." А мне уже пора было сходить, и трамвай укатил по красивому снежному косогору...
   Не будем путать сказку с байкой, каковая всего лишь - неправдоподобный сюжет. Когда, к примеру, в каком-нибудь городе появляется метро, горожане сразу божатся, что видели на эскалаторе полковника, а за ним бабку с корытом. Упущенное бабкой корыто подсекло полковника под коленки, и тот, держась за собственную папаху, полетел в корыте вниз... Или вовсе ужас: степь, стужа, шофер меняет колесо. Вдруг его рука застревает в домкрате. Помощи ниоткуда, кореша с автоколонны уже за горизонтом, и, чтоб не заколеть, он отгрызает себе кисть...
   Байками нас морочат, но веселят; сказками дурачат, но тешат; мифами информируют и надувают - они всегда версия.
   Примером возьмем Генриха Сенкевича, большого писателя и мифотворца. Его "Огнем и мечом", "Потоп" и "Пана Володыевского" зачитывали до дыр. Полякам не вполне точный исторический фон романов импонировал (украинским мифотворцам события "Огнем и мечом", наоборот, нет). Современниками триумфа вальтер-скоттовской этой музы были, кстати, Толстой и Достоевский. Но польский маэстро знал что делал. Родина его была разодрана на части, и писал он "для ободрения сердец...".
   Чех Вацлав Ганка тоже ободрял сердца и, подгоняя начатки чешской культуры к временам "Слова о полку Игореве", взял и сочинил знаменитые Краледворскую и Зеленогурскую рукописи. "Побудить Ганку к фальсификациям могла... исключительно любовь к родине, желание показать, что Чехия была культурною страною уже в отдаленнейшия эпохи... Эта патриотическая цель была вполне достигнута, и всеобщий восторг, вызванный обнародованием "Краледворской рукописи", справедливо считается одним из важнейших моментов в истории чешского возрождения", - обинуется Брокгауз и Ефрон. Ганку при жизни разоблачили. Даже дознались, какой древний текст он соскреб, чтоб вписать пленительные выдумки. За гробом его шла со свечками вся Прага.
   Но сказка - она и так параллельна жизни и местообитанию этноса. Она самоволка из уготованной участи. Для детишек же (самых подневольных существ) она - ярлык на свободу воли.
   ...Второй сказитель жил там, где дома вползали на новоафонскую гору, комната стоила семьдесят копеек в день, а во дворе вопила на русско-кавказском суржике тьма разноплеменных детей, живших в состоянии дружбы народов... Ашотик, отрешенный Ашотик, покормленный мамой, выйдя во двор, начинал бормотать как минимум "Энеиду", а зловредная Анаидка теребила его: "Ашотик, Ашотик! Давай прыгать кто выше!" "Погоди, Анаидка, погоди..." И заслонялся, и, торопливо бормотал свои небылицы маленький и невероятный мальчик...
   А внизу был двор, где обитала обижаемая мужчинами в больших кепках мать множества детей от разных народов, русская женщина Симаха. Расставив руки, ступала она за слитно гомонившими гусями. "Хуси! Хуси! - направляла она распятыми своими руками гогочущую ораву. - Хуси! Хуси! - льстиво уговаривала она. - Лебедяты!.. - и вдруг: - У етит твою!" - это гусак в который раз увел мимо калитки дурацких птиц...
   Копеечное курортное житье, дворовая куча мала народов, вдохновенный Ашотик - давно уже тоже сказка с надлежащим зачином "в некотором царстве, в некотором государстве...".
   У МОЕГО ТОВАРИЩА ВЫШЛА КНИГА
   Среди множества коллекционерских пристрастий существует одно почти напрасное увлечение - собирание стеклянных тростей. Напрасное оно потому, что коллекционного объекта как бы не существует, а не существует его потому, что трости эти изготовлялись, дабы непременно быть разбитыми. В некоей церемонии посвящения посвящаемого ударяли тростью по плечу, и она раскалывалась. Уцелевших экземпляров поэтому сохраниться не могло. Однако по разным причинам кое-что сбереглось, и нашлись чудаки, курьезный предмет собирающие.
   Мой товарищ и вовсе сумасброд: он собирает как раз осколки - коллекцию чего-то когда-то сверкавшего и, как стеклянная трость, бессмысленного. Мусор времени. Точнее, мусор безвременья. Сперва он свой опыт, и наш с вами опыт, и опыт осквернителей нашей с вами юности составил в пьесу "Взрослая дочь молодого человека", осуществленную в театре блестящим Анатолием Васильевым и разыгранную замечательными актерами, а сейчас, добавив к ней историю вопроса и разную труху нашей с вами жизни, всё издал в виде книги, заметив, однако, на странице двести пятнадцатой: "Каждый из моих коллег... может привести нечто подобное из своей практики".
   И замешанные в события ушедшей жизни современники коллекционера, а таких немало, с готовностью свидетельствуют, например, как ученик школы №287 Жора Гаранян (будущий Георгий Гаранян), замечательно игравший на рояле (саксофон появится потом, когда Жора станет студентом Станкоинструментального института), отогревал пальцы с мороза, прежде чем сыграть ученикам школы №277, куда его умолили прийти на вечер, а также приглашенным на этот вечер ученицам уже не помню какой школы вымечтанное и запрещенное "Сан-Луи".
   А отвага ношения темных очков! Чего только не претерпевал щеголявший первыми очковыми переплетами, наглухо застекленными каким-то кавказским кустарем! "Зачем на курорт едешь, если слепой?" - не смолкал комментарий встречных ближних, готовых к воспитательному мордобою. А как ловили то ли на Иловайской, то ли на Харцызской (сейчас уже не вспомнить, на какой жаркой станции по дороге с Юга) местные кривоногие комсомольцы девушек, осмеливавшихся носить брюки, выскочивших из поезда съесть борщ (была такая железнодорожная форма питания - сопящий паровоз еще подволакивал поезд, а на перроне, на столах уже был разлит по тарелкам борщ, лежал хлеб и ложки. Пассажир борщ съедал, платил и ехал дальше). Как же эти харцызские савонаролы глумились над пойманными и задерживали даже отправление поезда, а девушки рыдали и бились в их красноповязочных руках. О нынешние прелестницы, облекающие свои бедра немыслимыми леггинсами, дольчиками и стрейчами, поклонитесь своим заплаканным сестрам, поставьте за них свечки, причем сделайте это в соборе Ново-Афонского монастыря, то есть в бывшем санатории №3, где происходили главные курортные танцы, где в росписи Нестерова были вколочены большие гвозди для объявлений об экскурсиях и процедурах, где на все это непотребство взирала Валаамова ослица, написанная столь искусно, что откуда бы на нее не поглядеть, она следила за тобой взглядом, как героиня плаката "Родина-мать зовет!", и где до сих пор никак не поймают меня дружинники за первое на этой самой Родине ношение рубашки навыпуск. Останки свободолюбивой рубашки можно обозреть хоть сейчас: они у меня в багажнике и служат для протирания лобового стекла.
   Но что все это было? Неужели бунт? Можно считать и так. Однако мне сдается, что была это всего-навсего молодость. А молодость - насчет времяпрепровождения, одежды и повадок первая смутьянка. Природа предписала ей обновлять жизнь. Вопреки всему. Везде и всегда. И тогда, когда было сказано: "Веселись, юноша, в юности твоей, и да вкушает сердце твое радости во дни юности твоей, и ходи по путям сердца твоего и по видению очей твоих..." И тогда, когда молодые Антинои появлялись на форуме, предосудительным образом закинув на плечо конец тоги, и когда Рафаэль разгуливал в невероятных одеяниях, и - в николаевскую эпоху, когда ловили на Невском молодых щеголей, раздражавших государя бритьем лица. Блюстители нравов не дремали всегда. Но всегда и всюду речь шла только о благопристойности, а на франтов, модников, пижонов и денди всех собак всего лишь вешали. И только в нашей, отдельно взятой за горло стране угрожающе заменили благопристойность благонадежностью, а всех собак на пижонов спустили.
   Вот поэтому-то под одеялом у молодой особи стало происходить нечто странное: маленький танковый трофейный приемник - чудо техники, возрожденное умельцем соседом, - ловил вожделенный джаз, и про занятие это никто не должен был знать, ибо для совиного времени оно было наихудшим из всего, что может совершаться под одеялом в пубертатном возрасте.
   Однако ошибочно думать, что завоевывалась новая духовность. Танцы, одежда и необширный сленг - все выглядело довольно скудно, ибо зеркально к всеобщему одичанию. Примитивность идеалов и ритуалов тогдашней фронды очевидна, что замечательно обнаруживает ее фольклор, приведенный в книге моего товарища. Ужас охватывает по поводу песенок и разных рифмованных прибауток. Даже маниакальные туристские камлания у костров про "струйки мутные так медленно стекают" или насчет того, что "это был не мой чемоданчик", дают им сто очков вперед, а ведь туристы по сравнению с нашими щеглами бесцветнее воробья, как по виду, так и по полету.
   Получалось же все столь недоразвито, потому что мы были искусственниками, отлученными от груди упраздненной культуры, причем необходимого детского питания нам не полагалось тоже.
   Любопытно, что процент доброкачественных особей в получившемся захолустном подвиде оказался, в общем-то, стандартным для любого времени, однако эти, пройдя через мишурную стадию боевой окраски и ритуального танца, для своего становления совершили нечто позначительней: сломали жесткий советский стандарт - назначаемую Родиной послеинститутскую пожизненную трудовую повинность, - сменив профессию на призвание. К примеру, помянутый Гаранян или Алексей Козлов и еще многие, коих, в общем-то, не так уж и много...
   "Если в юности я имел сильного врага, значит, я сам был сильным..." заявляет беспутный Бэмс на шестьдесят третьей странице. Увы, Бэмс, ты был не сильным, а стильным. Но зато мог стать - ссыльным. Вот и скажи спасибо судьбе, что получил возможность разглядеть, оглянувшись, как твою поруганную молодость волокут сквозь строй. Самый передовой в мире.
   А вообще, были ли мальчики-то? Были. Сплыли? Сплыли. Кроме, как сказано, считанных. Среди каковых - Виктор Славкин, подаривший нас книгой "Памятник неизвестному стиляге", написанной в редчайшем жанре приглашения к танцу - Begin the Beguine.
   МУЗА ЧЛЕНА СОЮЗА
   В переделкинском Доме творчества ослепший в войну поэт знал наизусть все тропинки, повороты, ступеньки и селился всегда в одной и той же комнате. Однажды мне довелось увидеть, как поэт вернулся с вечерней прогулки. Отворив дверь, он не сделал того, что делает каждый, - не зажег света. В комнатной тьме поэт снял шапку, пальто, размотал шарф и пошел к письменному столу рифмовать отголоски своей зрячей памяти...
   Искусства полагаются в первую очередь на органы чувств: балет и живопись создаются зрячими для зрячих, музыка пишется не для глухих и только литература чуть ли не стопроцентный клиент подсознания, каковое у поэтов особенно изощрено. Но как его отголоски воплотить в образы, если налицо явный дефицит единственно необходимых слов? Для обозначения, к примеру, оттенков зеленого в русском языке наберется три-четыре именования, меж тем как у жителя джунглей таких слов - десятки. У эскимоса уйма лексики для нюансов белого. У нас с вами - почти ничего, хотя и мы подмечаем все оттенки снега. Вообще - в любом языке! - не хватает миллиардов слов для миллиардов ощущений и состояний, иначе довольно было бы соответствующего словца, и отголосок подкорки о предзакатном, скажем, часе в тихой беседке рядом с Нею, шуршащей шелками или прижавшейся к вам после ночного купания, передался бы читателю. Но такого единственного слова нет, и поэтому припадают к иносказанию. Это очень схоже с птичьим пением - весенние радость и любовь записаны природой на малюсенькую кассету в птичьем горлышке (у каждой птицы на свой лад) и возвещаются, возвещаются, возвещаются... Нам таких кассет не дано, и остается все протоколировать метафорой - наместницей единственно точного слова...
   В безъязычье выручает еще и заклинание. Им пользуется поэзия рефлексивная, в расхожем виде именуемая гражданской, а в совсем приземленном варианте - сортирным стихом и политическими или рекламными рифмами. Например: "У меня большое горе./ Может быть, повешусь вскоре./ Однако, тем не менее,/ Охотно ем пельмени я!" (текст и курсив мой. - А. Э.). Заклятью не возразишь, противопоставить ему нечего. Одна барышня когда-то меня здорово поставила на место, сказав: "А моя подруга была в одной компании с Аркановым!" Мог ли я после такого отдуплиться своим приятельством с великим Аркановым, однажды даже занявшим у меня в буфете рубль (потом, ясное дело, отдавшим)?.. Конечно, не мог, ибо моя знакомая владела мантрой, а я фактом. Да чего там! Возьмем "я тебя люблю!" - древнейшее из уверений, покрывающее любое лукавство и вранье, и настолько убедительное, что непроизнесение его лихорадит даже самую нежную и долгую связь, а произнесение имеет силу нотариального акта.
   Но при чем тут единственно точное слово, если сочиняющему плевать на подсознание, а стихи, - как говорил муж одной поэтессы, - у Светланы полились, а рука у стихотворцев набита, а мы с вами - всего лишь любители поэзии! У сочинителей же - слог, намеки, образы, парафразы, параллели. У кое-кого - угол зрения. У совсем кое-кого - даже точка зрения.
   Как тут быть нам?
   Мы же растеряны, нам ведь никак не разобраться в завораживающей этой белиберде?
   Поэтому предлагаю простейший тест. Помните: "и празднословный, и лукавый"? Помните - о Ленском: "так он писал темно и вяло"? Вот и действуйте по схеме: празднословно? лукаво? темно? вяло? Потом спасибо скажете.
   Но если поэт читает вслух и экспертизу провести не поспеваешь, тогда вообразите, что к нему явилась Муза. Буквально. В прозрачных одеждах, с персями и ланитами.
   Как он себя поведет? Предложит вина? Пива с воблой? Поставит пельмени или музыку (Вивальди? Шуфутинского?), оробеет или станет валить гостью на не застилавшуюся с 8-го Марта постель?
   Словом, как вообразите, так и судите.
   И это - наша с вами простенькая метафора для уяснения прав Бубнящего С Эстрады потрясать нашу душу или сотрясать воздух вообще.
   ОНА - ПОПРОСТУ СОВЕРШЕННАЯ
   "Случиться могло./ Случиться должно было./ Случилось раньше. Позже./ Ближе. Дальше./ Случилось - да не с тобой". Это из стихотворения Виславы Шимборской "Всякий случай" и - конечно - не о Нобелевской премии.
   И однако - случилось! Краковская Поэтесса в нобелевских лаврах потрясающая новость!
   Лет сорок пять назад Ахматова переложила три ее стихотворения*, и хотя слава молодой сочинительницы была еще впереди, Ахматова знала, что делала. Знал, что делаю, и я, всю свою литературную жизнь переводя Шимборскую.
   В сопредельных поэзиях - польской и русской - схожие дарования обнаружить легко, но есть голоса одинокие. Шимборская - из них. Никого созвучного ей у нас нет.
   Начав публиковаться в конце сороковых, первыми книжками она читателей не поразила. Но потом что ни сборник - шедевр и событие. Увы, в СССР печатать ее не торопились. Не советовали "польские друзья" - стая холуев, евших с руки в советском посольстве. Да и поэтесса вела себя в ПНР строптиво, так что кураторы из ЦК, взвинченные "друзьями", при ее имени багровели, а журнал "Иностранная литература", публикуя смутьянку, совершал почти подвиг.
   Она же о себе говорила: "Биология трактует человека как творение неспециализированное, видя в этом залог дальнейшего развития. Позволь мне, друг-читатель, думать, что и я поэтесса неспециализированная, не очень склонная к какой-то одной теме и одному способу выражения того, что для меня важно".
   В том, что она "неспециализированная", сходилось и сходится большинство ее польских коллег. Литературовед Ежи Квятковский, общепризнанный дока: "...Пять маленьких томиков... Около ста стихотворений. И при этом - одно из важнейших явлений в современной польской поэзии ... один из поэтических миров с интереснейшими формами бытия..." Артур Сандауэр, авторитет хотя и не общепризнанный, но умевший как никто толком рассудить: "Она не традиционно-морализаторская, не авангардистско-пластическая, она - попросту совершенная..."
   Мы с ним согласны и вынесли эти слова в заголовок. Мы тоже изумлены поразительным поэтическим мышлением, интеллектуальностью и редко наблюдаемой у поэтов высокой ученостью (не напрасно штудировала пани Вислава в Ягеллонском университете филологию и социологию) плюс особой тягой к истории, археологии и естественным наукам. В этом вся Шимборская, и рука ее безошибочно узнаваема, ибо она хозяйка единственной в своем роде интонации между авторским "так ли это?" и читательским "это так!" время не успевает опустить свой пыльный занавес. И всегда ей хватает надежных слов для сложнейших поэтических идей, и этот сплав намерений и осуществлений поразителен, а поэтического материала, расходуемого на несколько строк, другому поэту хватило бы на несколько добротных стихотворений (Ежи Квятковский утверждает, что - на тома).
   Скульпторы и художники часто разглядывают свой труд отраженным в зеркале и поменявшим правую с левой стороны в пространстве стеклянного вакуума. Шимборская озирает свои творения в зеркале Зазеркалья, то есть удесятеряет возможности, позволяет смыслам и образам многократно сменить знак в парадоксах иной логики, возводит их в непривычный аспект, где смещения создают новую шкалу метафор - когда метафора не финал сочинительства, а его стимул. Казалось бы, метода эта должна стих перенапрячь - но нет! Текст Шимборской совершенно доступен, а стихи ее интересно читать, ибо в их основе счастливая и редкостная мысль. Несостоявшаяся встреча ("Вокзал") оборачивается состоявшейся невстречей (состоявшейся встречей? несостоявшейся невстречей? - координаты приема прихотливы): "Мое неприбытие в город Н./ прошло по расписанию./ Ты был предупрежден/ не отправленной телеграммой./ Успел не явиться/ в назначенное время..."
   Решая загадки Сфинкса и трехходовки бытия, Шимборская не церемонится с разрушительной спесью homo sapiens: "Счастья ему захотелось,/ правды ему захотелось,/ вечности захотелось,/ вот ведь!". Однако ее моральный максимализм не инвектива, а добрая весть. Ирония же - не цинична, а усмешка - не ухмылка.
   И еще вот о чем. Наши поэтессы, начиная с рано овдовевшей, рано умершей Надежды Тепловой, с небрегаемой друзьями Ростопчиной или стареющей в нужде Каролины Павловой, не говоря уже о великомученицах Серебряного века, непредставимы вне мрачных картин судьбы, надрыва, надсады или хотя бы постахматовской челки, а тут - обаятельнейшая женщина с превосходными манерами, и хотя, конечно, грустная, но на удивление свойская и добрая...
   ...Вот мы встретились в какую-то нищую пору польской истории. Мяса в стране не достать, но пани Вислава добыла где-то драгоценные антрекоты. По стенам на красивых досках лакированные щучьи головы - рыбацкие трофеи замечательного писателя Корнеля Филиповича, который в данный момент пытается антрекоты съедобно зажарить. Оба, пан Корнель и пани Вислава сокрушаются, что люди, мол, ладно, а вот каково без мяса тем, у кого большая собака?.. Я рассказываю какой-то еврейский анекдот. Хозяева грустно смеются, сетуя, что в Польше "шмонцес" перевелся - улетучился с дымом крематориев, и мне вдруг начинает казаться, что души обоих устремляются к проклятому времени, когда их друзья, сверстники и сограждане "шли гуськом по не закрашенному обороту", а они не могли им ничем помочь...
   "И нетопыри с волос слетели наших..."
   Поздравимте же пани Виславу с премией, придуманной почтенным фабрикантом динамита Альфредом Нобелем, словно бы специально для нее.
   _____________
   * Говорят, Анна Андреевна поставила свою подпись, выручая опального молодого поэта.
   ПЕРЕВОЗЧИКИ-ВОДОХЛЕБЩИКИ
   Великая Империя разрушается не сразу.
   Одним из первых канул в тартарары перевод советских национальных литератур - вдохновенная панама подстрочников, художнический ганг, идеологический хеппенинг, где не ночевала муза, но имели место и подвиг, и заработки на хлеб, и удачи, и высосанная из указующего идеологического перста чушь, и коньячные пиры челомкающихся на берегах Арагвы и Куры сочинителей. И все было теоретически обосновано, издательски планируемо, многомиллионно печатаемо, возведено в ангельский чин, хотя по сути своей кощунственно.
   Ибо нарушалось заповеданное: не лжесвидетельствуй (не зная текста, не перевирай смысл); не укради (чужую славу); не убий (неведомое тебе слово); не прелюбодействуй (с не своим чудным мгновением); не сотвори кумира (то бишь лауреата) из пьяного аборигена бесписьменной республики; не пожелай имущества ближнего (ставя свое имя над созданным не тобой); почитай отца и мать (родную культуру и традицию); празднуй праздник (искусства, а не Декады искусства).
   Но если помнить, что европейская словесность, расставаясь некогда с уютной латынью, являлась в национальных формах не вдруг, а культурная практика, обслуживаемая тою же бесценной латынью, привыкла к скорой взаимоинформации, то нужда в литературном переводе станет очевидна, и он появится за народившимся текстом, как Иаков, держащийся за пятку Исава.
   Позаимствовав же у оригинала, каковой лишь культурная абстракция, репутацию и славу, текст, сотворенный произволом переводчика, станет языковой реальностью и по тысячам капилляров начнет влиять на возникающую книжность безлитературного пока региона, становясь первым шедевром национальной культуры, ибо все, что бывает первым, потомки почитают за шедевр.
   Возникнув, словесность окрепнет, заживет собственной жизнью, однако освоение чужого не прекратится - чужие удачи полезно освоить, затем усвоить, а затем, создав на их манер свое, - присвоить. И, значит, Иаков, держащийся за пятку Исава, рождается постоянно и неминуемо.
   Заимствующая среда при этом получает культурный продукт от некоей конкретной личности. Хорошо, если творческой, и хорошо, если личности. И заимствование это, в результате вызвавшее к жизни новую литературу, сотворившее эпоху или указавшее пути развития, прошло через руки некоего посредника, побывало в ретортах таинственного алхимика, узнало придирчивую таможню постороннего вкуса, не избежало чьих-то пристрастий, возможно даже любви, возможно даже чрезмерной, а возможно и равнодушия, хорошо, если профессионального.
   То есть у истоков стоял он, таможенник и контрабандист в одном лице, изъявший у чужих истину и красоту для своих, вассал безразличного к событию сюзерена. Он. Переводчик.
   Идеальный переводчик человеческого голоса - прилежная богиня Эхо. Но Эхо раздражает своей механической готовностью повторять всё, даже бессмысленные туристские выкрики. Есть у природы еще один безупречный переводчик. Птица пересмешник. Она умеет свистать, как другие птицы, но сама бездарна и самолюбиво уснащает чужую песню своими каденциями. Это она делает убийственно плохо, и поэтому ей нет веры.
   Так что единственный приемлемый пересмешник - пересмешник пристрастный, тонкий в своей наблюдательности, безупречный в тщательности и по праву присвоивший амбиции творца.
   Он - поводырь, он - толкователь, он - законоучитель.
   И он обычно довольствуется ролью культурного инкогнито.
   Однако не всегда. Бездумные потомки порой преисполняются благодарности и причисляют переводчиков к лику святых или блаженных - блаженный Иероним, святые Кирилл и Мефодий.
   Если Библия - код европейской культуры, то Иеронимова Вульгата или переведенное для славян Кириллом и Мефодием Евангелие безусловно стали культурно-стилеобразующим кодом на территориях своего воздействия. А если в начале было Слово, то Слово сказанных текстов стало началом почти всему, что именуется европейской культурной традицией.
   Великие толмачи эти, найдя достойную и единственно пригодную лексику (хотя авторские пристрастия и тут неизбежны), стали еще и творцами стиля, а стиль создается на века, и всякий, взявшийся потом за перо, окажется перед дилеммой - быть или его последователем, или в пику создать новую стилистическую стихию. Причинная связь налицо, при том что изначальный повод с ходом времен покрывается патиной и обретает статус безупречности, абсолютной и недостижимой.