Нинка у него толковая. Как приехала, сразу увидала, что евреи сытней остальных живут. "Я ведь, как приехала, - открылась она, - так стала ходить за дитем у евреев. Думаю, отчего же это они сытней живут? А потом гляжу батюшки! У них же вот что: у них же еды в два раза больше. У них же хитрость применяется. Они в блюда сперва моченый, а потом толченый хлеб кладут. Сперва моченого насуют, а потом толченого".
   Хорошо. Нинка и переняла. Селедку купит - измельчит и хлеба туда натолкает. Тируны замешает - хлеба туда. И питания намного больше.
   А вообще-то они с утра едят горошницу из гороха. В уральских местах, откуда происходит казанкинский житель, ее сроду ели. Вот он и сварил к Нинкиному приходу с ночной, чтобы на гланды было что кинуть. Она поела и спать.
   Трудовая она, конечно, у него. Да только на здоровье стала жаловаться. Жалуется и жалуется: волосы, говорит, болят. Хорошо. Как они болят-то? А не знаю, болят и все. И сейчас вот чего-то разоспалась. И все на боку, не переворачивается. На боку-то самое оно. Может, подлечь все ж-таки? Притвориться, что сразу уже лежал. Не поверит. Задом спихнет. До чего же она вся буграми! Возьму вот сзади и подлягу. Мол, я к тебе на сцепку, Нинок, паровоз к дрезине цеплять! Да только она рявкнуть может. "Ты че не наприцеплялся в середу!" А что в середу? В середу - спереду. А сегодня пятница. И так уже в трусах стою. Во что делается...
   Эй, на спину перевернулась; сейчас храпеть станет. Может, проснется, а? Не. Не просыпается. И на спине когда лежит - еще больше выпуклая. Шесть бугров, если голову считать. Голова - раз! Буфера - три! Живот - четыре! Колени - они у ней, резинки с трудом перетаскиваются - шесть! Во! Разметается сейчас. Это потому что от жары преет. Молодец Нинка - преет, как горошница. Ему нравится, что она преть умеет.
   Сейчас если и ложиться, то правильней сразу на нее. С торца оттоманки и - рывком. Иначе можно усложнить. Но Нинка с перепугу и в рыло может заехать, потому что сильно спит - вон муха по лицу ходит, а Нинка только морщится и ртом сдувает.
   Вообще-то живут они весело.
   Она, когда спит - ничего не чувствует, до того усталая. Муху сдувает прямо во сне или кожей дергает. Поскольку Нинка - хотя кроме лица вся закрыта одеялом - пахнет сытно, муха не отстает. Бегает и бегает. Нинка носом шевельнет, сгонит ее и спит. Муха отлетит и опять садится по лицу ходить. Нинка щекой дернет, муха взлетит и снова садится. Допустим, на закрытый глаз. Глаз вздрогнет, муха вспугнется, круг опишет и снова сначала. Или еще другая прилетит. А Нинка все равно так ни разу не проснулась.
   Он ей как-то усы для проверки нарисовал. Кисточкой. У Кешкиного пацана взял. Долго рисовал. Каждый волосик. Она токо кожей дергала, но так и не очнулась. Думала - муха, как сейчас. Усы получились, не отличишь. Она проснулась и в Казанку за капустой-провансаль пошла - всю войну капуста-провансаль была в Казанке - в Москве снабжение хорошее. А продавщица смотрит, дрожит, слово сказать боится. Говорила потом, что Нинка на Пашу Ангелину была похожа. Так в усах домой и вернулась. Смеху было!
   Во, на живот перелегла, Муха - сразу в сторону. Тоже можно бы подвалиться. Подойти от концов ног и накинуться. Ну нет! Лучше сперва тихонько с торца коленками на оттоманку встать, чего надо на Нинке потихонечку завернуть, а потом все равно по-пластунски накинуться. Хыть - и всё! Правда, так она понести может. А это период долгий и придется в отпуск увольняться. Хотя теперь гуманство для них придумано. Чтоб не тяжелели. Гандоны эти. Вон на смородине висит...
   Ну как такое вытерпеть?
   А между тем, Изя Клест идет через Казанку, терпит. Как по канату идет. За первым же бараком чуть не спотыкается на оказавшемся под ногами кошельке, из которого высунулись три рубля. Это надо пройти не глядя. Потому что если наклониться поднимать, то кошелек поедет - он на ниточке. И за бараком станут кататься от восторга дети. Или может произойти вот что: кошелек он поднимет, три рубля окажутся оторванным уголком трешника, а из-за угла выйдет какой-нибудь фитиль и скажет: "Отдай не греши!" "На, - скажет Изя, Я вижу, валяется, вот и поднял, чтоб не затоптали!" "Тут еще двугривенный был, притырил гад?" "Какой двугривенный? Где он был?" "Давай-давай, кому сказано..."
   Так что он кошельком не интересуется, а просто идет в Казанку. Там у него знакомая продавщица. Хотя она всем знакомая.
   Магазином "Казанка", если смотреть с нашей стороны, весь этот коричневый квартал завершался, и раз уж мы опять о нем заговорили, сообщим, что представлял он из себя значительный прямоугольник, внутри которого, там где в римском лагере полагался бы преториум военачальника, о чем, конечно, знал у нас каждый, обретались всеобщие отхожие места, летом обложенные смрадными лужами, каковые зимой твердели в гладкий и тусклый коричневатый лед, видом напоминавший постный сахар с подсыпанной при изготовлении какавеллой. Лед этот, хотя гладкий, оставался тем не менее совершенно не скользким, и, несмотря на то что зальделые лужи были обширны, валенки, если попробовать проехаться по какой-нибудь, не ехали, зато по возвращении домой, прогревшись у печки, смердели особенным ферментом летнего дерьма, хотя ничего вроде бы к ним не пристало.
   Бурые эти лужи, меж которых большим амбаром расположилось всеобщее отхожее место, в разгар лета скапливали по ободку каемку желтоватой пены, в точности как оно бывает в уголках рта бесноватого человека, а все место, хоть летом - среди пускай жухлых, но зеленых наших травяных улиц, хоть зимой - среди снежных и белых - было коричневого германского колера.
   Клесту как раз и предстоит миновать лужу, но, когда он поравняется с ней, в лужу горизонтально полетят брошенные отовсюду невидимыми руками камни и его всего забросает коричневой водой. Поэтому тут правильней проходить, когда из сортира как раз выйдет кто-нибудь местный; например, баба с недоопущенной назади юбкой, или мужик какой-нибудь казанкинский - тогда метатели взбрызгивать неприятную жидкость поостерегутся.
   Клесту везет - ему попадается дед Витька (камней, значит, не будет). Дед Витька, хотя и тронутый, но здоровается уважительно. "Здравствуйте, товарищ! - говорит. - Давайте поздоровкаемся! Не ходите через путя и берегитесь высоких платформ!" "Здравствуйте, дедушка!" - отвечает Клест, с готовностью открываясь доброму слову и безобидной дедовой душе. Но он ошибается. За его спиной блаженный дед, оборотившись к кому-то забарачному, изображает из своей придурочной рожицы суровое лицо плаката "Родина-мать зовет!", чтоб не подумали, что он с Клестом водится.
   Дед Витька - местный шут. Он сильно скособочен, потому что в девятьсот затертом году очутился между столкнувшимися мотовозом и дрезиной. Не меняя теперь плакатного лица, он ковыляет дальше, и наш казанкинский житель, кричит:
   - Витька! Это ты...
   - Я! А кто же? - тревожно вздрогнув, признается дед Витька.
   - ...наши ворота  о б с р а л ?.. - завершает каверзный вопрос казанкинский житель, и оба с дедом Витькой радуются. Дед хихикает в смятении, потому что обознался с ответом, а герой наш веселится от души.
   - Ладно, Витька, живи! Выпрямляйся давай скорее! - это уже казанкинский житель говорит, чтобы что-то сказать, потому что, раз все равно Нинка дрыхнет, стал углубляться в свои мысли.
   "Какого только лесу через меня не оприходовано! - задумывается он. Ой-ёй-ёй! Откуда только не везут! И ведь на всю эту лесоповальную продукцию дятлы разные садились и векши по ней скакали, и кукушки прыгали, и опенки на стволах ведрами росли. Иногда придешь на работу затемно - аж волками в мороз пахнет! Если дворняжка за кем увязалась, так она к штабелю, хоть ты ее убивай, не подойдет. Стоит рычит. А уж ногу на эти бревна никогда не задерет.
   Все время говорю: склад расширять надо. Трофейные же лошади к дышлу приучены, а с дышлом - это же все знают! - только сатана ездиет! И по-русски они не понимают. Вот оглоблями телеги и зачепились. И мат стоит. А начальство: "Мы тебе трамвай передвигать не будем. Запрещай давай материться, и чтоб  о с я м  никто больше не чеплялся, понял!" Теперь народ, конечно, безмолвствует, то есть помалкивает. Возницы обижаются - своих пожеланий не имеют возможности друг другу высказать. Топчется поэтому такой, молчит. Курит махорку. А когда затягивается, ногу в землю стопочкой упирает. А другой кто-нибудь закладет в ноздрю указательный палец, большой снаружи оставит и тоже каблуком в стопу утыкается. Но это не потому, что у него пальцы в сапоге чешутся, а для равновесия. Опять же, если в пальцах зуд, то чтобы при всех портянку не разматывать, его уймешь, только нажавши каблуком через передок на пальцы.
   За штабелями укладена береза, толью прикрытая, - она сухая. Это для передовиков и милиции. А налево он дров не продает - боится. Но разделить народ по дровам - это обязательно. Бедному человеку дозволит и кору собирать, которая с елки и сосны сваливается. Столько ходов с блиндажами червяк под ней прогрызает, что как привезут больной лес, бревна сразу с себя всю шкуру вон! По ночам чешутся, что ли?
   А один бродяга не бродяга в снеговом соре полный мешок ее наковыривает. Сослепу даже навозины подбирает, а казанкинский житель ему для смеху ногой их подталкивает. Доходяга этот долго потом утаскивает свой куль, с виду мешок картошки, только не в круглых желваках, а в угластых, и "спасибо" бормочет, но в глаза не глядит.
   А чтоб кому-нибудь без ордера - это нет!.. Зато за хорошие дрова кепочник кепку состроит, портной шкары сошьет. А одна жиличка для Нинки рыжую лису подарила - с зубами и глазами. Нинка, как обмоталась вокруг шеи на работу, так паскуда эта погнала ее паровоз жопой толкать.
   А сам он зимой ходит на склад в красивых бурках - ими его один человек отблагодарил. Но сразу переобувается из-за мороза в валенки. А мороз страшный. Которые стоят очереди ждут, в обхват руками в рукавицах по бокам хлопают, как когда-то ямщички. И он тоже перешел так греться, потому что обязательно согреешься.
   Но сейчас-то тепло. Хорошо. Стоишь в окне и напеваешь про Андрея-пролетария, который служил на заводе и был в доску отчаянный марксист. Вот песня хорошая!
   Евойная Манька стриждала с уклоном,
   Плохой меж ними был контакт;
   Накрашены губки, колени ниже юбки.
   А это безусловно скверный хфакт.
   От коленок, которые ниже юбки, мужской затвор у казанкинского жителя передергивается еще сильнее, потому что по выходным, но токо дома, он велит Нинке подворачивать юбку, накрашивать губы и разное многое другое. А она чего? Она с удовольствием! Но уж зато потом они, как зайцы-китайцы на оттоманке играют. Ой! Да и сейчас бы можно патрон дослать. Ну прямо чего делать, а?..
   И солдату тоже страх как охота. И стрельнуть охота. Он стоит, потом раз! - прицелится. В кого? Ни в кого. Во врагов. В захватчиков. А кто у него враги? А хоть воробьи! А хоть все девки из деревни, которые на канатной фабрике работают и никак ему не давались, когда он пастухом был.
   Он же в пастухи с голоду пошел - идет весь в старье, кнутом стреляет, а сам, когда с поскотины на дорогу выходит, какую-нибудь песню поет.
   А девки кучей навстречу пылят и при этом всегда дражнятся. И, главное, такое могут сказать, прямо думаешь - всё, счас согласные будут. Как же! Будут!
   - Эй, девки, кузнецу даем?
   - Ну! На всю большину! - отвечает какая-нибудь.
   - А пастуху? - орет еще какая-нибудь.
   - Пастуху - ни ху-ху!
   А еще, бывает, совсем срамоту придумают:
   - Кузнецу - в середу, как просил спереду! Пастуху в пятницу - груздь ему в задницу!
   Вот их бы и перестрелять в первую очередь. А уж потом сержанта и лейтенанта...
   Да, помаялся он в пастухах!
   Потом совсем голод настал. Коровы - какие от бескормицы подохли, какие на клеверах обожрались. Раздулись и тоже подохли. Пасти стало только коз. А чего их пасти - веревку на кол накинул и всё.
   Батя собрал семью и говорит (выше сообщалось то же самое, но сказанное в другой фольклорной области): "Ну всё! Последний  э т о т  без соли доедаем. Или перемрем, или к девкам на канатную фабрику понанимаемся веревки намыливать. А ты, Вова, раз пасти некого, сдавай кнут в правление, только распишись за него, а по осени тебе в армию - там откормишься..."
   Вот про что думает часовой красноармеец, а между тем на расположение батареи наползает тень пригнанной дорожным ветром дождевой тучи.
   Казанкинский житель тоже видит, как за свалкой начинает ходить темными полосами дождь. И весенний гром раздается. Во грохнуло! Даже Нинок заворочалась. Он оглядывается на оттоманку. Однако действовать все еще не отваживается, а начинает глядеть на посинелый с серебристо-черным дождем над свалкой воздух. У них-то тут светло - к ним из-под свалочной тучи боковое солнце лучи кидает. Вон еще гандон заблестел. Нет, ну чего она спит?!
   - Стоишь, милок, трусы оттопыриваешь? - раздается вдруг дорогой голос с оттоманки. - Давай, кутя, сюда, пока я вся горячая!
   Ну, наконец! Бабах! - снова гром. Ну, он мигом от окна поворачивается...
   ...Поскольку бурная трава пустыря по берегу Копытовки ничего кроме запустения за собой не являла и никакие странницы, задравши юбки за придорожной купиной, для биноклевого удовольствия ног не расставляли, солдат мысленно успел перестрелять всех девок, наигрался в буек с невестой кореша причем раза три. А чтоб не увидели как, уходил под сторожевой гриб. И осталось только хотение стрельнуть. Тут на окружающую окрестность пала тень, и небольшая черно-синяя туча накрыла краем расположение зенитной батареи. Вмиг с неба полило, и солдат снова скрылся под грибок. Ба-бах! Где-то в питомнике ударил гром с молнией (что там из-за этого было, скажем).
   Под грибком стоять, если невесту кореша не огуливаешь - скучно. Во! Вот что! Под гром же не разберут, что выстрелено! Он быстренько выковыривает из-под стены патрон, заменяет им казенный, передергивает, досылая его, затвор, прикладывается и целится в воробья, севшего от дождя под торчащую из мусора плоскую железину. Вдали за воробьем дождя нет, и от бьющего из-под здешней тучи солнца там все сияет и мешает целиться. Дождавшись еще одной молнии он - ба-бах - стреляет, и выстрела даже не слышно, так как вместе с ним с неба - ба-бах - обрушивается гром! Воробей, в которого солдат промахнулся, сорвался и улетел, зато сразу брызнуло солнце, и дождь - тоже сразу - стал совсем серебряным и последним...
   По причине назревавшего дождя, а также того, что из какой-то щели какая-то невидимая шпана стала предлагаться "Эй ты, у ж е - у ж е ! Давай стыкнемся!" заторопился в своем передвижении и Клест, для чего, дерзко сойдя с разумной тропинки, опрометчиво пошел мимо входов в какой-то барак. И сразу из вторых дверей вышла фигура в майке и наколках. Это был передовик-сцепщик, как никто накидывавший восьмидесятикилограммовые вагонные крюки. У него сегодня был отгул, и дыхнув нехорошим денатуратом, он хмуро спросил:
   - Клест, вы зачем нашего Христа распяли?
   - Какого Христа? - изумился озадаченный Клест.
   - Такого! - Сцепщик, о чем спрашивает, тоже не очень знал, но тем не менее уточнил. - Русского бога!
   - Бога ведь же нету! - еще больше удивился Клест.
   - Это ты мне не объясняй. Это я без тебя знаю! - Сквозь похмельные глаза сцепщика завиднелся сознательный передовик. - И никогда тут не ходи, понял!..
   "Гад жуковатый! - глядя вслед умотавшему Клесту, размышляет передовик и бригадир сцепщик. - Фрей с гандонной фабрики!"
   А поспешающий Клест думает: "Зря я кругаля не дал, через Казанку пошел", и не останавливается послушать черную трубу, передающую со столба о летних обязательствах вагонных мойщиков.
   Но вот тут нам следовало бы вкратце рассказать о полете пули, хотя, как она летела, коротко не расскажешь. Как можно - коротко, если летела она длинное расстояние? По прямой метров четыреста пятьдесят, причем по пути ей чего только из нашей жизни не попалось. Правда, из-за своей скорости, а она из винтовки Мосина образца 1891 года выносится стремительно, многого узнать не удалось, но что ни то ощутить все-таки посчастливилось.
   Ей, радостной, оттого что наконец летящей, сразу пришлось спознаться над свалкой с воздухом - из-за дождя он был густой, а из-за свалки пахучий, чем она, конечно, сразу очаровалась, хотя от восхищения полетом, отходы жизни, валявшиеся повсюду в свалочных кучах, рассмотреть впопыхах не получалось.
   Единственное, что из-за разной воздушной густоты она смогла понять, так это, что пролетает над чем-то многоароматным и в запахах необычайно разнородным. Хотя отличи она какой-нибудь, вонь порохового заряда, вытолкнувшего ее из ствола, все равно бы все перебила. Пороховой смрад был неотвязен, и очень хотелось от него улететь, оторваться или, скажем, отмыться. Но как и когда? На такой скорости? Шутите!
   За ней было метнулся пулей тамошний воробей, но метнуться пулей за летящей пулей - это всего лишь красиво сказано, и воробей сей же момент отстал, а чтобы не обнаружить свою конфузию, сразу ввязался в драку с другим откуда-то очумело прилетевшим сородичем (это в которого промахнулся солдат).
   А если точно, первым ей повстречался крупный жук, мутно зримый в воздухе из-за бешеной работы своего гудящего басом полетного устройства. Беззаботно свесив ноги, он куда-то направлялся и, конечно, разлетелся вдребезги, так что какой куда отвалились хитиновые корытца надкрылков, хотя главные летательные папиросные бумажки работу продолжали и влекли дальше висячие лохмотья, оставшиеся от полированного и без единой царапинки жука.
   А она даже внимания на эту трагедию не обратила.
   Пролетела она и мимо тостопятых девочек-шестиклассниц, игравших в лягушку (прыжок одной ногой на один квадрат, прыжок двумя ногами на два квадрата). Косы их с бантами взлетали, фартуки были черны, а платья коричневы (колерами этими шестиклассницы напоминали школьные парты и плохо различались на фоне Казанки). Прыгая и поворачиваясь на последнем квадрате лицом к началу, они успевали заметить над свалкой летний дождик, но не очень его опасались, потому что дождик явно проходил стороной и доигрывать можно было спокойно. А даже задень он сюда, они, визжа, убежали бы под навес, где кучей лежал оставшийся с зимы школьный уголь. Заслышав какой-то свист, шестиклассницы решили, что это свистнули мальчишки и, значит, прибегут дергать за косы. И наверняка среди этих чертовых дураков окажется один, в которого все влюблены.
   - ...давай, кутя... пока я вся горячая! - донеслось вдруг до пули, и она поняла, что полету ее, радости ее и свершению приходит конец. Она же эфемерида.
   Однако многолетнее долготерпение ее оказалась не напрасным. Какой-то поворачивавшийся от окна мужик повалился сразу...
   Случай этот обсуждали долго. Говорили и еще об одном невероятном за тот день событии. Отца пятиклассника Радченко в питомнике, где он пахал, убило молнией. В плуг был впряжен долговязый мерин. Под дождиком пашется хорошо. Ты разгоряченный. Лошадь напахалась. Тут и блеснула молния. Мерин безучастно оглянулся, а заземленный плугом отец Радченко уже весь почти синий.
   Его и в землю по горло закапывали, и молока ему в рот наливали. Ничего не помогло.
   Готланд 2001